Оценить:
 Рейтинг: 0

Четырнадцать дней непогоды

<< 1 ... 22 23 24 25 26 27 28 29 30 ... 53 >>
На страницу:
26 из 53
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Я стала рассказывать, стараясь вспоминать веселые истории, чтобы развлечь ее и «разморозить» себя. Мы обе смеялись. Но тут вошел император Николай Павлович со словами: «Английский король прислал Веллингтона меня поздравить». Эта фраза прозвучала для меня так выразительно, что я до сих пор ее помню, хотя совершенно забыла, с чем именно поздравить. Но, конечно, более всего запомнилось само это неожиданное внимание императрицы, у которой я тогда даже и не служила. Еще удивительнее было то, что 23 апреля утром ко мне пришел камер-лакей и принес подарки от государыни: роскошный букет цветов, веер «трокаэдро» (испанский) и розовый шифон на платье. А в ноябре 1828 года она взяла меня к себе во фрейлины. Моя паника после кончины Марии Федоровны оказалась беспочвенной…»

Тогда жизнь вновь стала для Россети легкой и беззаботной: казалось, не было никаких поводов для тревоги. Но это продолжалось недолго. Уже весною следующего года Александра Федоровна, заметив особое внимание супруга к черноокой красавице, начала подумывать о женихе для нее. Выбор пал на молодого дипломата Николая Михайловича Смирнова.

«Ваше Величество, как же выходить замуж, если я никого не люблю?» – попыталась возразить Россетти. – «Уж лучше выйти без любви, чем остаться старою девой, которая и сама скучает, и на других тоску наводит», – ответила императрица. Александре вновь захотелось возразить: Софи Карамзина – «старая дева» (ей тогда было около двадцати семи лет), однако не только не наводит на других тоску, а, напротив, слывет душою общества. «Но возражать царям можно лишь в весьма малых дозах, да и то с неким сомнением в своей правоте…» – подумалось ей.

Общими усилиями императрицы и ее советчицы, кавалерственной дамы, сопротивление Россети было, наконец, сломлено. Николаю Михайловичу намекнули на возможность согласия, и он сделал Александре официальное предложение. Первым ее побуждением было ответить: «Нет!» Но помешало чувство неловкости перед императрицею: девушка считала себя многим обязанной ей и не могла противиться августейшей воле.

Вскоре состоялась помолвка. Извещенный о ней государь отдал секретное распоряжение выдать Александре на приданое сумму, намного превышающую общепринятую. Свадьба была назначена на начало будущего года.

Россети была все той же, очаровательной и живой, остроумной девушкой, украшением двора. Но как тяжело давалось ей оставаться такой, ничем не выдавать своей тоски, своих сомнений. Ее близкая подруга со времен института, Стефания Радзивилл, еще три года назад вышла замуж и, оставив фрейлинскую службу, уехала из столицы. Софи Карамзина была мила и приветлива, но их отношения нельзя было назвать близкою дружбой.

Сейчас Александра, казалось, могла бы открыться лишь одному человеку с уверенностью, что ее действительно поймут. Почему-то именно теперь, когда она приехала в Петербург, а Евдокия осталась в Царском Селе, Россети уверилась, что сможет рассказать ей обо всем, что так давно мучает ее.

Они сблизились сразу, при первой же встрече почувствовав какое-то необъяснимое родство. Завтраки у Пушкина, визиты в Александровский дворец к Жуковскому – общие друзья, общие темы для беседы. Как много схожего было и в судьбах Евдокии и Россети – но об этом они не знали, потому что не сложилось у них пока доверительного разговора.

* * *

В скромной фрейлинской комнате на четвертом этаже Зимнего дворца горели свечи, несмотря на послеполуденный час. Тяжелые драпировки были отодвинуты, но не единого солнечного луча не проникало сквозь оконные стекла. Если бы не свечи, здесь стоял бы полумрак.

Софья сидела в креслах у окна, укутавшись в пуховую шаль, и глядела на Неву, ничем не колеблемая гладь которой полностью сливалась с небом. И на этом сером полотне рисовались контуры зданий, шпилей, куполов. Порой стая птиц нарушала картину этого безмолвия, но они пролетали – и снова никаких признаков жизни, только серая бесконечность и вдалеке, словно вырезанные из черного картона, силуэты.

Девушка знала, что сейчас в Петропавловский крепости судят Рунского и, быть может, в этот момент он выслушивает свой приговор: тюрьма, поселение, каторга…или Кавказ? «О, если бы его осудили на поселение, пусть бессрочное, я поехала бы за ним, никто не смог бы учинить мне препятствий. Но если каторга… не каждая из жен несчастных получила дозволение последовать туда, едва ли я – не жена, даже не невеста, смогу добиться его. Но и здесь есть надежда: я брошусь в ноги к государыне, она так добра ко мне; а тюрьма или ссылка на Кавказ и вовсе не дают мне возможности надеяться. Не буду думать об этом, не буду гадать, а поручу все воле Божьей. Пусть Он рассудит».

II

И, в розное они теченье

Опять влекомые судьбой,

Сойдутся ближе на мгновенье,

Чем все миры между собой.

Каролина Павлова

Евдокия сидела у высокого окна дома на Мильонной. Она стала часто бывать у родителей и заняла одну из комнат второго этажа, откуда открывался вид на внутренний двор. Если забраться на подоконник, можно было разглядеть отсюда окно флигеля Ланских, где жили Одоевские. Владимир передал ей подробный чертеж, к созданию которого подошел со свойственной ему обстоятельностью. Евдокия умиленно смеялась, представляя, как сосредоточенно он изучал расположение комнат и переносил на бумагу, хранящую теперь след его дыхания, отпечаток его руки.

Ему удалось выяснить, что один из флигелей дома Озеровых, отданный на хозяйственные нужды и почти не используемый хозяевами, граничит с его кабинетом. Это открывало для него и Евдокии не мыслимую прежде возможность: они могли разговаривать – да, при стечении обстоятельств, когда Одоевский оставался один или был уверен, что его никто не потревожит. И когда Евдокия могла быть в доме родителей и незамеченной пробираться во флигель. Затаенной ж мечтою Владимира было сыграть для нее, пусть пока через стену, одну из фуг Баха, о котором он столько рассказывал ей в Парголове.

Павел на удивление почти не удерживал Евдокию подле себя. После возвращения из Твери он нашел жену совсем холодной и отстраненной и понял, что за прошедшие месяцы сам отвык от нее. Тот разлад из-за Рунского и долгая разлука дали обоим понять, что прежние чувства ушли, и обманывать друг друга нет более смысла. И супруги, каждый по своей причине, держались друг с другом, как добрые соседи. Павел понемногу возвращался к прежним привычкам – друзья, карты, легкие интрижки. Пока светская жизнь не возобновилась в полной мере, он спокойно отпускал Евдокию к отцу, потому что в ее присутствии теперь видел для себя какой-то укор. Он по-прежнему ценил ее, испытывал, как остаток прежних чувств, какую-то нежность и не мог быть с нею грубым и настойчивым, когда она в очередной раз отказывалась сопровождать его с визитом, ссылаясь на нездоровье. Он не понимал, чего ей не хватает для счастья, но больше жалел о себе, что так жестоко ошибся и взял за себя девушку, которую не смог понять и с которою уже, видимо, им не быть родными людьми.

Евдокия, полгода назад давшая супружеский обет в восторженных чувствах, в которые сама поверила, теперь отчетливо понимала разницу между ними и тем, что владело ею сейчас. Она думала, что любит Павла, потому что он был мил, внимателен, нравился ее отцу, посватался к ней, наконец. Страсть к Владимиру, осознанная и нашедшая ответ так стремительно, не успела дать Евдокии возможности задуматься, отчего так произошло. Лишь потом она начала понимать, что нашла в нем лучшее, что любила в Рунском, в отце, какое-то необъяснимое желание прислушиваться к его словам, находить в них ответы. Это самой себе данное объяснение было далеко не главным. Больше всего Евдокия трепетала от осознания, что происходящее с нею – именно то, о чем писали Карамзин и Марлинский, и у нее есть, наконец, возможность вполне понять героинь своих книг. Это давало неведомое прежде ощущение какого-то нового знания, причастности к подлинному миру, собственной зрелости, правоты, и даже некоторого превосходства над теми, кому такие чувства неведомы.

Все это всерьез перевернуло привычный уклад ее жизни. Прежде ничего не таившая от родителей, Евдокия все не могла найти в себе сил им открыться. Более того, она совершила, отдавая себе в том отчет, безрассудный поступок – рассказала обо всем Прасковье. Та в своей непосредственности сперва удивилась, а потом, слыша пламенные речи сестры о совершенствах ее возлюбленного, стала вполне сочувствовать ей. Евдокия понимала, как огорчит родителей, особенно мать, эта ее несдержанность, как она должна была уберечь от таких знаний свою младшую сестру. Но чувство ее к Владимиру казалось теперь самым значительным из происходящего, и увлеченность собственными переживаниями делало княгиню все менее внимательной к другим.

Евдокия плотнее укуталась в шаль и велела принести чаю – она только что вернулась из флигеля, где побывала впервые. Это было холодное строение, наполовину занятое старой мебелью, наполовину – охотничьими снастями отца. Они с Владимиром проговорили совсем недолго, успев условиться только о возможности встречи.

Двор вернулся, наконец, в Петербург, и на завтра назначен был благодарственный молебен на Марсовом поле в присутствии августейшей четы. Прежде никогда не бывавшая на таких сборищах, Евдокия не могла себе представить, как два человека смогут найти друг друга посреди огромной толпы. Тогда, в благословенном тепле парголовской дачи, она боялась помыслить их с Владимиром встречу в обществе, грозящую людским вниманием и оглаской. Теперь же необходимость видеть его перерастала все страхи и придавала сил надеяться на чудо, которое одно могло помочь им встретиться.

* * *

Шестого октября на Марсовом поле действительно собралось едва ли не все население столицы. Пестрая толпа народа всех возрастов и сословий, заполнившая огромное поле, внимала митрополиту Серафиму. Возносилось благодарственное Господу Богу молебствие, ознаменовывавшее окончательное завершение всех бедствий, выпавших на долю народа в этом году. Война в Польше была прекращена окончательно, а эпидемия холеры, ставшая причиною многих жертв, наконец, покинула Петербург.

Если слух собравшихся был обращен к речам митрополита, то взоры – на августейшую чету, стоявшую на возвышении и видимую каждым из толпы. Государь Николай Павлович, на котором, несмотря на утренний холод, был лишь тонкий суконный мундир, восхищал своею царственною наружностью, государыня Александра Федоровна – величественною красою.

Среди свиты императрицы стояла Софья Муранова с бриллиантовым шифром и голубою лентою на груди. Княжна невольно приподнимала лицо, чтобы удерживать в глазах слезы. Она затаила свою боль, ничего не рассказав ни Надине, ни государыне – вчера, получив известие о приговоре. И сейчас она изнемогала среди всей этой торжественности и не могла слиться с общею молитвою благодарности, что прежде наполнила бы восторгом ее детское сердце.

Евдокия пристально всматривалась в толпу, пытаясь найти Одоевского.

Прасковья, поправляя удивительно шедший к ней темно-зеленый берет, третьего дня подаренный папенькой, выглядела очень радостной и оживленной. Но иногда она грустно покачивала головою и в очередной раз отрицательно отвечала на вопрос Евдокии «Пашенька, ты не видишь его?»

Одоевский стоял на другом конце Марсова поля. Его глаза были закрыты, но это не выглядело предосудительным среди возносящей благодарения Богу толпы. Пытаясь думать о счастливом избавлении родины, он невольно молился о Евдокии, прося у Господа терпения и душевных сил для нее. Забывшись, он не услышал, как подошел к концу молебен. Голос Ольги Степановны прервал его молитву: «Владимир, ты такой рассеянный, вечно в своих мыслях», – говорила она и брала его под руку, а Одоевский слышал, что громкий одиночный голос митрополита сменил гул многотысячной толпы, пришедшей в движение. Он вглядывался в сменявшие друг друга лица и фигуры людей, вновь пытаясь встретить Евдокию. «Мы едем к Апраксиным», – поторапливала мужа Ольга Степановна, а он едва поспевал за нею, не готовый так скоро покинуть это место, дававшее пусть призрачную, но надежду.

Евдокия и Прасковья шли, державшись за руки, чтобы не потерять друг друга в толпе, но глядели в разные стороны. Они условились об этом заранее, в надежде на то, что так хотя бы одна из них сможет увидеть Одоевского. Вдруг Евдокии показалось, что всего в нескольких саженях от нее мелькнуло родное лицо, совсем недалеко, прямо за той дамою в красной шляпке, которую так легко заметить. Стараясь не терять его из виду, Евдокия ускорила шаги, склоняясь к сестре со словами: «Поленька, взгляни, пожалуйста, за той дамою в красной шляпке – это он, мне не показалось? Твой взгляд зорче». Прасковья, посмотрела, куда указывала сестра, и тут же недоуменно подняла на нее глаза: «Додо, ты же говорила, он будет в штатском?» Евдокия невольно остановилась. И вправду, за яркой шляпкой теперь виднелись штаб-офицерские эполеты. Но тут же шаги ее почти обратились в бег – она надеялась, что высокий офицер всего лишь загородил собою небольшую фигуру Одоевского. Прасковья бежала за сестрою, на ходу поправляя локоны и съехавший набок берет.

Вот они поравнялись с женщиной в красной шляпке и, провожаемые ее недоуменным взглядом, углубились дальше в толпу, следуя теперь за высоким штаб-офицером, который только издалека казался идущим прямо перед дамою. Но Евдокия была уверена, что Владимир шел невдалеке от этого господина, ведь ее взгляд оторвался от него лишь на долю секунды. И, наконец, она увидела и безусловно узнала его, идущего в какой-то сажени впереди. В тот момент Одоевский повернулся в профиль, и у Евдокии не осталось никаких сомнений. Теперь их разделял лишь тот высокий военный; Евдокия в неосторожности ударилась головою о его золотой эполет. «Простите, сударь», – только и успела пролепетать она, как забыла обо всем – и об офицере, и о боли, бьющейся в виске, даже о сестре, которая осталась где-то позади, выслушивая за нее извинения от военного, который отрекомендовался полковником Велегиным.

Тогда, повернувшись в профиль, Одоевский также не мог не заметить Евдокии, и теперь он был всего лишь в каком-то вершке от нее и чувствовал учащенное дыхание за собою. Но оба они понимали, что рядом идет Ольга Степановна, даже Евдокия, никогда прежде не видевшая ее, догадалась, кто эта полная, уверенная в себе женщина рядом с ним.

Так они шли, терпя эту сладкую муку, пока им не открылась заполненная каретами площадка, теперь еще более тесная, чем само поле. И тогда Евдокия, не в силах более выносить, поймала его свободную руку. Он сжал ее почти до боли, оставив в ней небольшой листок бумаги. Их руки не разъединялись до последнего момента, пока Одоевский и Ольга Степановна не отделились от редеющей толпы, направляясь к своей карете.

Усадив жену в экипаж, Владимир на мгновение остановился и, совсем близко перед собою увидел Евдокию, едва сдерживающую слезы. Не думая ни о чем, кроме того, как не допустить их, он спрыгнул с подножки. Если бы Ольга Степановна не торопилась с визитом, ему, возможно, удалось бы даже сорвать поцелуй, но властный голос супруги заставил едва подавшегося вперед Владимира вернуться к ступенькам кареты. Сидя среди тепла и мягких диванных подушек, он, стараясь не думать о том, как ей сейчас там холодно и горько, прислонился головою к стенке. «Трогай», – приказала кучеру Ольга Степановна, и карета двинулась, увозя его, почти задыхающегося от собственного бессилия, и оставляя ее, плачущую на плече сестры.

III

Императрица Александра Федоровна, слегка утомившаяся от дневных торжеств, отдыхала в своем кабинете на четвертом этаже Зимнего дворца. Немного в стороне от кресел государыни четыре молодые фрейлины, принадлежавшие к так называемому «узкому кружку» императрицы, собравшись вокруг небольшого столика, играли в макао. Александра Федоровна, давно чувствующая усталость и подступающую мигрень, решила отложить на завтра некоторые свои планы и выразила желание остаться одной. Четыре девушки в парадных костюмах поднялись и, присев, в один голос произнесли: «Спокойной ночи, Ваше Величество». И в этот момент, увидев склоненную перед нею маленькую фигурку Софьи, императрица поняла, что этого разговора долее откладывать нельзя. «Софи, а вы, пожалуйста, задержитесь», – произнесла она вслед княжне, последней подходившей к двери. Софья развернулась и приблизилась к креслам государыни. «Возьмите себе стул и присядьте здесь, ma chere», – произнесла она, указывая на место напротив себя. Впервые за прошедший день увидев Софью так близко, Александра Федоровна еще более уверилась в своих предположениях: было что-то невыносимое для взгляда в этом похудевшем и заострившемся детском лице, во взгляде огромных темно-голубых глаз, слезы в которых будто застыли. Что-то, что никак не сочеталось со всем ее облачением: увенчанной цветами прической и отражавшими блики свечей бриллиантами на роскошном платье. «Что с вами, Софи? На вас лица нет, – начала государыня, – и со времени переезда в Петербург, я заметила, вы все бледнеете и худеете. Что вас мучает?» Софья молчала – слова, которые она готова была сказать, под этим приветливым, но твердым взглядом как-то разом перепутались, забылись. «Ответьте мне, Софи, доверьтесь своей государыне, – продолжала Александра Федоровна, знавшая застенчивость Софьи, – вы же знаете, как я люблю вас». Эти последние слова возымели свое действие – Софья порывисто поднялась с кресел и упала к ногам императрицы. «Простите меня, Ваше Величество, простите, – сквозь слезы повторяла она, – я дурно выполняю свои обязанности, я своим хмурым видом омрачаю ваше настроение, и это мой ответ на ваше расположение, на вашу доброту ко мне…» – «Полноте, Софи, я вовсе не прошу вас оправдываться, – проговорила императрица и остановилась, приподняв к себе лицо Софьи, – я жду от вас совсем других слов». Невероятно развитое в княжне чувство доверия к императрице побороло в ней страх и ту замкнутость, с которой она безмолвно переносила свое горе. Это чувство оказалось в ней сильнее простого дружеского доверия – лучшей подруге она открыться не смогла.

«Вашему Величеству, вероятно, известно, – едва слышно начала княжна, – о вчера совершившемся суде в Петропавловской крепости?» – «Государь говорил мне. Он выразил надежду на то, что это был последний суд по тому затянувшемуся делу. Тот декабрь нас всех поверг в ужас. Я тогда впервые поняла, в какой стране живу», – произнесла императрица. Последние слова Александры Федоровны подавили в Софье пробудившуюся решимость – могла ли она сейчас просить о преступнике, члене общества, что повергло в ужас государя, государыню? Императрица, сразу догадавшись об этом, решила сама подвести Софью к ответу. «Я, кажется, понимаю причину вашего горя, ma chere. Осужденный, вероятно, приходится вам родственником?» – спросила она, хотя была почти уверена, что это не так. – «Нет, Ваше Величество», – проговорила Софья и опустила глаза. Она чувствовала на себе вопрошающий взгляд императрицы и знала, что молчать сейчас нельзя. «Я люблю его» – почти вырвалось у нее, но она удержала этот неуместный сейчас порыв и, подняв взгляд, произнесла: «Но судьба этого человека очень много значит для меня… Позвольте мне поехать за ним», – услышала Софья в установившейся тишине свой голос. С твердым осознанием она бы не смогла произнести этого, и теперь порыв оказался кстати. Услышав эти невольно вырвавшиеся слова, что подтверждали ее предположения, государыня вдруг обо всем догадалась.

Она знала редкую доброту и смиренность Софьи, ее всегдашнюю готовность помочь, развитое чувство долга и ответственности, выделявшие ее среди фрейлин. И в этом хрупком ребенке ей виделась способность любить, не каждому доступный дар любви-прощения, любви-сострадания. Императрица замечала, что Софья не дорожит вниманием и любезностью окружающих ее при дворе молодых людей, но сначала ей виделась в этом всего лишь неопытность юности. Но потом она начала понимать, что Софья создана не для блеска и пышности двора, не для того суетного счастия, к которому, казалось, приуготовила ее судьба, дав княжеский титул и богатейшее наследство. «Может быть, это излишняя вольность воображения, но эта девочка будет женою или великого, или несчастного человека», – записала она в своем дневнике.

Сейчас Александра Федоровна понимала, что никакие уговоры, никакие увещевания не помогут, что Софья не отступится от своего решения ни при каких обстоятельствах, и лучшее, что она может сделать – это помочь ей именно так, как она того ждет. «Дорогая Софи, – начала государыня, – вы, наверное, думаете, что я сейчас начну отговаривать вас или пугать тяготами жизни, на которую вы готовы себя обречь. Но я не стану этого делать потому, что чувствую в вас силу». Софья, охваченная порывом радостной благодарности, что вызвало в ней такое скорое понимание императрицы, вновь опустилась на колени перед нею. «Встаньте, ma chere, встаньте, – говорила Александра Федоровна, поднимаясь с кресел и приглашая Софью к чайному столику, – вам пока не за что меня благодарить. Сейчас я могу обещать только то, что поговорю с государем и постараюсь убедить его» – «Я не смела надеяться, ваше Величество», – проговорила Софья, безудержную радость которой сменило смущение перед этой неожиданной милостью. «Оставьте, Софи, давайте поговорим по душам, без этих нелепых условностей, – говорила императрица, сама разливая чай и протягивая девушку маленькую кружечку китайского фарфора, – прошу вас, не прибавляйте к каждой фразе «Ваше Величество». Тепло от кружки чая в руках, участливый голос императрицы и ее мягкий ободряющий взгляд рассеяли смущение Софьи, подарив ей ощущение почти материнского тепла и заботы, которой она совсем была лишена. Девушка кивнула на слова императрицы и, как бы в подтверждение этого, проговорила просто «Merci», принимая кружку из ее рук. «Вы любите этого человека?» – сразу, как поняла, что Софья готова к ответу, спросила императрица. «Люблю, Ваше…» – начала княжна и запнулась. Легкий укор в глазах императрицы быстро сменила прежняя приветливость, и, ободренная ею, Софья продолжала: «Люблю. Хотя он не муж мне, не жених даже. Он не осмеливался просить моей руки, сознавая, в каком положении находится. Но поверьте, он не виноват – в тот день, даже в тот злополучный декабрь его не было в Петербурге, а это общество…он был так молод, неопытен…увлекся». Софья говорила пылко, с той несвязною страстностью, которая обыкновенно обладает наибольшей силой убеждения. Александра Федоровна глядела в ее худенькое, не отличавшееся особою красотою лицо, что сейчас было почти прекрасно, восхищалась этой девочкой, которой едва исполнилось семнадцать, и знала, что в этом хрупком существе хватит мужества на избранном ею пути.

* * *

Императрица вертела в руках собственный миниатюрный портрет, отделанный чрезвычайно просто, в резной деревянной рамке. Он был заказан ею несколько дней назад и, как все высочайшие заказы, выполнен скоро, всего за двое суток. Предназначался портрет в подарок Софье, для которой государыне удалось получит разрешение на выезд в Сибирь.

Александра Федоровна просила мужа позволить княжне разделить участь недавно осужденного, а сама так не хотела отпускать Софью. Прежде всего, она жалела этого болезненного ребенка, добровольно обрекавшего себя на жизнь, полную лишений и страданий, сознательно отказавшегося от благополучия и довольствия, которое было обеспечено рождением и близостью ко двору. Но императрица понимала, что истинное счастие она обретет только там, став женою каторжника. Она подпишет отказ не только от привилегий дворянки, но и всех человеческих прав, что сделает ее жизнь среди преступников еще опасней, ее слабое здоровье долго не выдержит тех условий, в которых придется существовать, родит детей – они не смогут даже носить ее фамилии.

Но не только это печалило императрицу. За те полгода, что княжна Муранова провела при дворе, государыня очень привязалась к Софье, даже полюбила ее. Невозможно было не любить этого кроткого существа, в котором пламенная «институтская» преданность, глубокий патриотизм и развитое религиозное чувство, присущие немногим фрейлинам, совмещались с редкими свойствами души. В ней не было льстивой угодливости Натали Вельской, излишней простоты и непосредственности Надины Ветровской, яркой красоты Россети. Ведь, несмотря на то, что фрейлин называли украшением двора, государыня, зная слабость своего супруга, старалась составлять свой штат из девушек, чья красота не бросалась в глаза. И хотя Александра Федоровна очень любила живую, остроумную Россети, про себя она облегченно вздыхала, выдавая ее замуж за Николая Смирнова. В лице Софьи государыня теряла одну из лучших своих фрейлин, и это чувство – в меньшей степени, конечно, чем сострадание – также очень печалило ее.

Императрица вышла из задумчивости, лишь увидев перед собою Софью, присевшую в низком поклоне – ее шагов она не услышала. Во всей ее фигуре, как с радостью отметила государыня, сейчас не было того немого страдания, лицо не казалось уже таким заостренным и бледным, как несколько дней назад: исчезли темные круги под глазами, легкий румянец заиграл на щеках. Узнав о том, что государь милостиво разрешил ей последовать в Сибирь, Софья начала хотя бы спать спокойней. Императрица, глядя на нее, заметила не только это. Что-то еще изменилось в привычном облике княжны. И, лишь опустив взгляд, поняла, что: бриллиантовый шифр и голубая лента, которые прежде украшали платье Софьи, сейчас лежали в ее руке, которую она протягивала со словами: «Мне должно вернуть вам шифр, Ваше Величество». Государыня с тяжелым чувством поднялась с кресел. «Поверьте, Софи, мне очень горько принимать из ваших рук этот знак моего расположения», – проговорила она. Но, увидев, как печально опущенное лицо Софьи, Александра Федоровна решила, что сейчас будет лучше обрадовать и утешить ее, чем расстраивать еще более. «Не печальтесь, ma chere, и позвольте мне преподнести вам этот скромный подарок, – уже веселым тоном произнесла императрица, протягивая Софье свой миниатюрный портрет, – надеюсь, вы будете иногда вспоминать о своей государыне?». – «Ваше Величество, разве я когда-нибудь смогу забыть вас, вашу бесконечную доброту ко мне?» – с присущей ей пылкостью говорила княжна. «Полноте, дорогая моя, я знаю ваше доброе сердце. Присядем здесь, у окна», – говорила императрица, приглашая Софью в кресла.

Кабинет государыни располагался на четвертом этаже, и из окон его открывался великолепный вид на набережную Невы. В стоявшие хмурые октябрьские дни ничем не примечательный, сейчас он необыкновенно оживился. По серому пространству неба, по ледяной поверхности реки – всюду летели, кружась и наталкиваясь друг на друга, мелкие, больше даже похожие на изморось, снежинки. Было что-то необъяснимо упоительное в их движении, в этом долгожданном, но неожиданном явлении первого снега. И пусть он падал не крупными пушистыми хлопьями, пусть не покрыл еще собою мостовой, но все же эта непрерывная пляска мелких снежинок вселяла надежду. На то, что прекратится, наконец, однообразное течение дождливой осени, и отсыревший Петербург вскоре оденется блестящей белизною снежного покрова.

«Глядите, Софи, – повернулась от окна императрица, – первый снег». Софья, охваченная каким-то не вполне осознанным детским порывом, торопливо приблизилась к окну. Она самозабвенно любовалась этим видом, чувствуя возвращение того, что казалось невозвратимым. Когда они с Надиною сидели в нише огромного смолянского окна на третьем этаже и в радостном трепете следили глазами за пролетавшими снежинками, наполняясь сладким предчувствием: «…Вот установится снежный покров, и государыня пришлет за нами зимние кареты, запряженные четверками лошадей с серебряными бубенчиками на сбруях, и нас повезут кататься по заснеженным улицам Петербурга, по набережным оледеневшей Невы, узоры чугунных оград которой так причудливо смотрятся, покрытые слоем снега. А там Екатеринин день, а потом и до Рождества недалеко…» – мечтали юные смолянки, томившиеся однообразием институтских будней.

Сейчас, у окна Зимнего, Софье вдруг показалось, что все оно так и будет: и очарование прогулок, и приятные хлопоты праздников, и выбор костюмов для рождественского бала, и сладостное ожидание подарков.
<< 1 ... 22 23 24 25 26 27 28 29 30 ... 53 >>
На страницу:
26 из 53