Авдотья вздохнула.
– Хорошо, – осторожно высвободила она свою зацелованную кисть из тяжелых рук прачки.
– Добже? – так и не встав с колен, вскинула на нее полные слез глаза Агнешка.
– Добже, – повторила Авдотья и сморгнула.
Секунду она смотрела на дверь, ведущую в дом, где лежал, распластавшись на постели, недочитанный роман. А потом развернулась и пошла обратно к беседке. Словно загородив ей дорогу, прачка заставила ее принять единственно верное решение.
– Bien[22 - Ладно (фр.).]. Будь по-вашему, – сказала Дуня вслух.
Каковы времена, таковы, выходит, и занятия. Отец с матерью лежат при закрытых гардинах – оба страдают от мигрени. У одного головные боли вызваны многомесячными походами с ночевками, проведенными в бивуаках на холодной земле, у второй – женскими недомоганиями. Поделись она с ними новостями, что за сим последует? Отец, раздраженный на свою неспособность держаться, как встарь, молодцом, возьмется пороть деревенских и дворовых. Порка, как известно, – дело богоугодное и даже, возможно, весьма полезное в поисках душегуба, но покамест можно обойтись французовой – как ее? – аутопсией, значит… Значит, раз уж Дунин мудрый ироничный старший брат на войне (как же Авдотье его не хватало!), ей и стоять за безопасность своих людей. А кроме того, отважная Олимпия на ее месте уж точно бы не смешалась, а занялась бы мужским делом. А Алеша бы ее – Дуню, а не Олимпию! – несомненно бы в сем начинании поддержал. Вуаля.
И Авдотья весьма решительно направилась к беседке, где, просочившись сквозь резное дерево, летнее солнце упруго отталкивалось от самовара, ложилось теплыми бликами на круглый, покрытый белой скатертью стол и вовсю играло на золоте галунов носатого артиллериста: будто утверждая победу света надо тьмой. Дуня переступила порог, сама еще не веря в то, что сейчас скажет.
– В Приволье хранится ключ от сельской церкви. А под церковью имеется склеп. – Она встретилась взглядом с де Бриаком: – Нам понадобятся свечи, господа. Мне не хотелось бы жечь церковные.
* * *
Николенька лег в постель рано, Дуня сама перекрестила мальчику лоб и задула свечу. На обратном пути осторожно приоткрыла дверь в полутемную родительскую спальню: окна были открыты, но завешаны длинными маркизами, которые только сейчас, к вечеру, перестали поливать студеной колодезной водой – для охлаждения летнего зноя. На полу по четырем углам с той же целью стояли кадки со льдом. Воздух был душист от расставленных в изобилии по комнате резеды и тубероз, любимых цветов маменьки.
Авдотья с минуту постояла, борясь с желанием растолкать отца и поведать о своей авантюре. Но, отказавшись от сих мыслей, легким шагом прошла в отцовский кабинет, выдвинула ящичек (второй слева) отцовского орехового бюро в золоченой бронзе, вынула ключ – длинный, вершка четыре, тяжелый, и сама эта тяжесть была как Авдотьина вина. Согревая железо в кулаке, она вышла в сад. Скрипя гравием, дошла до конюшен, где ее ждала загодя оседланная Ласточка.
Луна освещала громаду притихшего имения, замершие, точно солдаты на параде, старые липы подъездной аллеи. Дабы не спугнуть спящую дворню, Авдотья полпути к подъездным воротам провела кобылу под уздцы, и вскоре за замшелыми каменными львами послышалось приветственное ржание французовых коней. Пустилье, и де Бриак, оба весьма схожие покроем сюртуков с местными помещиками, тихонько переговариваясь, курили трубки. «Если не откроют рта, – подумалось Дуне, – то могут и сойти за таковых». Впрочем, Авдотьина репутация, будь она узнана, в любом случае была бы испорчена навсегда.
К счастью, путь им предстоял недолгий: минут через десять все трое спешились и, оставив лошадей в березовой роще неподалеку, медленно пошли к темному храму. Скромная одноглавая церковь была сработана лет десять назад на барские деньги – православная, она предназначалась для перевезенных с калужских земель крестьян Липецких.
С большим, чем надобно, скрипом растворились тяжелые двери. На Авдотью пахнуло ладаном, медовым воском и, слегка, розами от елея. Детский гроб стоял посреди храма; подойдя прямо к нему, Авдотья почувствовала еще один приторный душок, схожий с тем, что издают надолго забытые в вазе гниющие цветы. Плотно обвязанное серым платком остроносое личико казалось совсем крошечным.
Де Бриак притворил дверь. Доктор зажег свечу, поднеся ее ко гробу, и, отвернувшись, трубно высморкался, спрятал белый платок в карман жилета.
– Кажется, она сейчас заплачет, – прошептал де Бриак. – Невыносимое зрелище.
Дуня кивнула – скорбно сомкнутые синеватые губы обвиняли лично ее, хозяйку, помещицу, – это она не сберегла. На сизоватых веках лежали тяжелые медные пятаки.
– Вы не покажете, княжна, где спуск в склеп?
Только сейчас Авдотья заметила в руках у де Бриака свернутую попону, а у Пустилье – объемный кожаный саквояж. И поежилась.
– Вам… вам нужна будет моя помощь?
– Только посветить, – поторопился успокоить ее де Бриак. – А после вы понадобитесь нам тут, наверху, чтобы предупредить, если кто-то решится нагрянуть сюда ночью.
Тело пришлось вынуть из гроба – пусть и маленький, тот не проходил вниз по лестнице. Де Бриак нес мертвую девочку на руках, Дуня отводила глаза от узких голубоватых ступней, то и дело задевавших каменную кладку. Церковный склеп служил складом – лестницы для побелки, мешки с мелом, большой стол по центру. Пахло тут пылью и холодным камнем. Француз опустил девочку на стол и, расстелив рядом попону, аккуратно переложил тело поверх темного сукна. Доктор открыл саквояж, холодно зазвенели выкладываемые на стол железные инструменты…
Дуня развернулась и побежала наверх, в тепло деревенского храма. Липецкие никогда здесь не молились – на то у семьи была домашняя церковь, но сейчас она бросилась на колени перед поблескивающими в полутьме образами.
– Помяни, Господи Боже наш, – запричитала княжна шепотом. – В вере и надежде живота вечнаго новопреставленную рабу Твою…
Простит ли ее саму Господь за то, что с ее попустительства делают сейчас в церковном подвале два француза? Права ли она и нужна ли мертвой девочке справедливость? «Ведьма! – услышала она. – Чертова ведьма! Гореть ей в аду!»
«Это мне. Мне гореть в аду…», – подумала Авдотья, спрятала горящее лицо в ледяных ладонях. Но через секунду, подобрав подол, вскочила с колен, готовая броситься в подвал и немедля остановить ту самую аутопсию… И вдруг поняла, что голоса раздаются вовсе не у нее в голове, а за стенами церкви. Дуня застыла, глядя на пустой детский гроб: сейчас их застанут – и немудрено, как же иначе, ведь Матрюшкины мать с отцом должны читать заупокойную всю ночь – до утренней литургии! Вся дрожа, она вновь опустилась на колени – но теперь чтобы приникнуть глазом к замочной скважине.
Мимо церкви шла толпа – темная, угрожающая, ощерившаяся горящими головнями.
– Нежить! – пьяно кричали мужики. – Детогубица!
Дуне показалось, что она узнала в толпе высокую жилистую фигуру. Кузнец. Авдотья бросилась к лестнице, ведущей в склеп.
– Виконт! Доктор! – крикнула она вниз, где в свете свечей плескались на стенах две тени. – Пора уходить!
Но мужчинам в подвале понадобилось еще четверть часа, чтобы привести девочку в порядок, аккуратно одеть, завязав тесемки погребальной рубахи, натянуть покров и вернуть тело в гроб. И все это время княжна дрожала аки осиновый лист, каждую секунду ожидая тяжелого стука в дверь храма, пока наконец крики не растаяли в душной темноте, а к Дуне не вернулась способность соображать: она поняла, к кому на самом деле спешила воинственная толпа.
«Удушила мою дочку-то…» – вспомнились ей слова кузнеца.
Выскользнув из зябкой церкви в молочное тепло летней ночи, они дошли до березовой рощи. Кони приветствовали хозяев тихим ржанием.
– И куда они направились, мадемуазель? – Де Бриак был бледен, на лбу под лунным светом блеснула испарина – в чем бы ни заключалась та самая «аутопсия», помощь доктору далась ему нелегко.
– Думаю, нам надобно за кладбище. Она живет на краю леса. – И пояснила двум растерянным мужчинам: – Знахарка, травница. Все деревенские – и наши, и соседние, даже поляки – ходили к ней заговаривать зубную боль, грыжу, чирья или золотуху.
– Однако. Женщина широких познаний, – усмехнулся Пустилье. – Полагаете, ей угрожает опасность?
– Мне кажется, они решили, что убийца – именно она.
– Глупости и суеверия! – Де Бриак тронул своего жеребца, и все трое пустились бодрой рысцой вдоль реки.
* * *
Стоило им обогнуть сельское кладбище, как они увидели хижину знахарки. Добрый бревенчатый сруб за высокими зубьями частокола, что каждую весну поправляли благодарные деревенские мужики. Ныне те же мужики, обложив дом по периметру сухоломом, молча смотрели на стену из пламени. Подъехав, сквозь треск и вой огня Авдотья услышала еще один звук и переглянулась с де Бриаком – монотонный вопль внутри огненного кольца казался нечеловеческим. И все же это кричал человек. Женщина. Боже, она же горит там заживо! Не дожидаясь помощи своих провожатых, Авдотья спрыгнула с лошади, шагнула вперед.
– Сейчас же тушите огонь! Слышите?!
Никто к ней даже не повернулся. Дуня гневно сдвинула брови: да как они смеют! Людской круг словно защищал внутреннее кольцо пламени. Стоявшие мужики почудились ей каменными застывшими истуканами, а огонь, напротив, полным ликующей жизни. Довольным. Сытым. Авдотья сделала еще шаг, и ее толкнуло обжигающим воздухом. На секунду Дуня задохнулась, а потом в ней взметнулась ярость на всегда таких кротких деревенских, будто враз сменивших молодую хозяйку на нового, властного барина. «У-у-у-у!» – гудел огонь, оглушительно трещало сухое дерево, пригоршни искр взлетали в ночное небо, и вой травницы за пылающими стенами казался созвучной тому гулу и треску нотой.
– Пропустите! – Дрожащими от злости и испуга пальцами Дуня развязала свой плащ англицкой шерсти, только на Пасху купленный в лавке на Кузнецком мосту, и набросила его на горящий плетень, словно на бешеного зверя.
Мужики будто впервые ее увидели – с растрепанной косой и с пунцовыми от жара щеками, – но тут в доме что-то хрустнуло, и те вновь как по команде отвели глаза, в которых плясало пламя, к избе.
– Посторонитесь, княжна! – вдруг услышала она за собой французскую речь и чуть не попала под ноги дебриаковскому жеребцу.
Тяжелые копыта ударили в ослабленный огнем плетень, как раз поверх Авдотьиной накидки. Тот повалился, освободив лаз в раскаленной стене. Жеребец с испуганным ржанием встал на дыбы – мужики от неожиданности сделали шаг назад. А француз, осадив коня, спрыгнул сам и, закрыв лицо плащом, толкнул дверь избы, выпустив наружу облако сизого чада. Авдотья замерла, глядя в раскрывшийся зев, из которого продолжал медленно, будто нехотя, выходить дым. И тут только княжна поняла, что во всей этой инфернальной картине чего-то не хватает. Оглушенная происходящим, она растерянно оглянулась: что же изменилось? Вот толпа застывших мужиков, вот чад из дверей, вот гул и скрежет огня. И лишь всмотревшись в ставший пеплом, а недавно столь модный свой плащ средь мерцающих углей, она услышала ее – тишину за говором пламени. Знахарка больше не выла.
И это отсутствие крика оказалось страшнее, чем сам крик.
Глава седьмая
Подруги милые! в беспечности игривой
Под плясовой напев вы резвитесь в лугах.