Бездумное повторение последнего слова обычно срабатывало. А у меня тут жареный лучок был, который, если макнуть в кетчуп, то опять же ну вообще. Не до папашкиного нытья мне было.
– Тощий такой, – вдруг сказал отец. – Еще тебе заказать?
– Закажи.
Пока я ел второй бургер (с плесневелым сыром, вот как), отец лениво ковырялся в пюре, розовом от крови, натекшей со стейка.
– А что за парень? – спросил я.
– М-м-м?
Отец перевел на меня свой вечно холодный, вечно стеклянный взгляд.
– Ну, про которого ты говорил, что он тебя пригласил.
– А. Да. С квартирой сильно помог, с документами. Уолтер. Мутный он мужик, ну, как все америкосы в принципе.
– Ну, ты как-то без милосердия, без широты души.
– А не надо было Сербию бомбить. Да и Ирак. Хотя на Ирак мне плевать, если честно. Борь, ты запомни, у нас особый путь, нам это все чуждо – рестики хорошие, одежда.
Хорошие рестики и одежду он, надо сказать, любил.
– Душа, вот что главное. Вся наша история – она не про материальное.
– А как же Маркс с материализмом?
– Ну Маркс с Лениным – это уж объективная реальность, данная нам в ощущениях.
Он засмеялся, хотя я не слишком понял, над чем.
– В русском человеке всегда двое. Бессребреник и беспредельщик. Вот и не выберем.
– А по-моему, стали хорошо жить, – сказал я. – Но чтоб был путь, может, выбрать надо. Чтоб был один человек в одном человеке. А то шиза какая-то получается.
– Умный ты парень растешь. Мог бы брат у тебя быть или сестра там, а не сложилось.
Я вычерпывал длинной ложкой остатки сливок из стакана.
– Тебе когда два года было, мать твоя опять беременная стала. С тобой я был уверен, что ты – мой, мы с ней только вдвоем были месяца три, наверное, тогда. А потом уже неделя – есть я, неделя – нет меня. И хрен ее, суку, знает, с кем она гуляет. На аборт ее заставил. Теперь жалею.
Он закурил.
– Она потом больше не могла.
– А. Ну да, то есть блин.
Короче, не знал я, что сказать ему, а папашке, видно, очень надо было все это выговорить.
– Плохо, что ты один у нас. Нас было двое, а ты один.
Я почесал ложкой нос, наблюдая за дымом от отцовской сигареты. На потолке крутились вентиляторы, брали дым в оборот, раз – и следа уже нет. Такая и наша жизнь. Ну, тут я нашелся что сказать:
– А ты сам от нее блядовал?
Надо ж беседу поддержать.
– Не матерись.
Отец чуточку помолчал, мотнул рукой вниз, потом вверх, так и сяк мол, более или менее.
– Ну, не особо. Не по-серьезному. Любил только ее.
Он затушил сигарету, сказал:
– Ну, пошли уже. Надоело сидеть.
Глава 4. Мой папа живет под землей
Я вот лучше еще про одну яму смерти расскажу, совсем про другую, с женщинами и детьми.
Прабабка моя, мать матери матери моей, во время войны жила под Минском. Она была русской, муж ее – белорус, ушел на фронт, не в партизаны, дочка годовалая опять же на руках (то бабуля была), в общем, невесело, но расстреливать прям сейчас ее никто не собирался. Но голодно было до боли и обмороков, а дочка совсем маленькая, и ходила моя бабка разрывать расстрельные ямы. Доставала, что полицаи еще не забрали, хоть пояса кожаные, колечки, бывало, затеряются, зубы золотые вырывала, ну и все такое.
Ей тоже хотелось есть, она продавала вещи с мертвецов.
Ну и пустоты закрывала, не без этого. Но, как говорила мамка, не ради того она к ямам шла и всегда себя винила, что не волновали ее тогда черные водовороты и все, что от них идет. Волновало ее, что она завтра будет кушать, что будет кушать маленькая ее дочка.
Ну и вот, как-то копает она эту яму (лезвие лопаты все время входило в трупы, она к этому уже привыкла, не сложнее, говорила, чем картошку располовинить), видит – ребенок. С живых детей почти никогда ничего не снимали, может, кулон найдется, так она думала, или серебряная заколочка, если девочка.
Оказался мальчик, да еще живой, дышал он едва-едва, и сердце у него билось медленно.
Котяток жалко и других разных детенышей, а тут – человечонок. И куда его? Она ему землю из носа, изо рта вытягивала, тормошила, била по щекам, пока глаза не открыл. Малыш, может, шести лет. Она на него смотрит, и у нее слезы из глаз.
У нее же дочка маленькая. Она видела, что немцы делают с семьями партизан, с семьями тех, кто еврейских детей укрывает, да с семьями вообще.
Думала, думала, а все равно взяла его к себе.
А хотела бы она, чтобы дочку ее так оставили – в яме с мертвыми? То-то и оно.
Им повезло, она его укрыла, прошла война, и они оставили пацана себе, он стал братом моей бабушки. До шестнадцати лет он отвечал, когда его спрашивали о родителях, вот что: мой папа живет под землей.
А в остальном – совершенно нормальный парень. Вырос прабабулин жиденочек Левочка и стал мужиком, Львом Самуиловичем. Прабабка, конечно, хотела, чтобы он женился на бабуле, но у них любви не было, они были друг другу брат и сестра. Бабулю замуж увез дед аж в Ивано-Франковск, а Лев Самуилович стал преподавать философию в Минском университете, как настоящий еврей прям.
Его друзья прабабку не любили, она называла их жидами, но его обожала невероятно. Вот она его случайно в яме нашла, а он ее досматривал вместе с ее родной дочерью, и саму в яме схоронил, когда время пришло.
То есть прабабка умерла, конечно, но все хорошо закончилось.
Вот, ну а я чего вспомнил? Лос-Анджелес – город ангелов, а прабабка, наверное, тоже в городе ангелов, ну или где там. Она же хороший была человек.