Олег промолчал. Отец, выждав, спросил:
– Так что? Возьму? Приёмник-то?
– Бери, – равнодушно отозвался Олег, откладывая телефон.
– Ладно. – Отец ухватил провод, потянул из розетки, вздохнул, махнул рукой. – Ладно. Пускай пока болтает…
И продолжил раскладывать по полу стопки белья, хмыкая и покряхтывая.
Олег закрыл глаза, пробуя представить, что мама – дома. Например, на кухне, печёт оладьи. Или на балконе поливает цветы. Или просто сидит, читает, смотрит новости. Да на здоровье, пусть хоть «Модный приговор» включает – он слова не скажет, лишь бы смотрела…
Глаза жгло, будто в лицо бросили пригоршню песка. Олег отёр саднящие веки, встал с дивана. Отец вздрогнул, выронил коробку с запонками – всё мамины подарки. Мама всегда хотела, чтобы он носил красивые рубашки, часы, запонки. Выгадывала, откладывала с премий, покупала ему гарнитуры, зажимы, кожаные ремни. Хотела ходить с ним в театры, в музеи. Хотела, чтоб он выглядел прилично. А он только и говорил, что о куклах, и единственный театр, в который он не бежал – летел, был кукольный.
Поход на представление отец подгадывал на конец месяца, билеты заранее засовывал за уголок зеркала в коридоре. Возвращаясь домой, подолгу глядел на них, улыбался, поглаживал тиснёный узор. Утром в день спектакля брился, выбирал свежую рубашку – когда-то они болтались на отце мешком, но в последние годы всё туже обтягивали пивное пузо, – чистил ботинки. Вечером, торжественно вручив матери букет роз, брал её под руку, и они отправлялись в театр – правда, на пороге отцово внимание жене заканчивалось, весь он отдавался бархату, плюшу, блёсткам, головам из папье-маше, запахам клея, пыли и сладкой ваты. Он неистовствовал, когда видел, как продают вату, даже на детских сеансах. Ворчал, ругался, горячо доказывал: куклы не для детей.
– Куклы – искусство. Куклы – это же дворцы, настоящих кукол зодчие создают. Ты посмотри, какие лица… Брови – как арки в соборе. Какой алебастр! Кожи такой не бывает на свете, Олежек, какой тут алебастр…
…Запонки со стуком прокатились по полу. Отец пугливо шагнул к Олегу.
– Олежка… Олеженька…
Чувствуя, как перекрывает горло, как кончается воздух и рвётся наружу вой, Олег махнул на отца рукой, в три шага добрался до двери и выскочил в подъезд. Как в тумане, держась за шершавые стены, добрался до балкона между лестничными пролётами, толкнул тяжёлую дверь и зажмурился, ослеплённый светом. Снаружи валил снег, и с высоты семнадцатого этажа земля казалась белым квадратом, разлёгшимся вдаль, до самой набережной. Снег заслонял гаражи и пятиэтажки, прятал скверы, дворы и скамейки, скрывал дороги и машины – только далеко впереди чёрная река глотала, глотала хлопья, не думая белеть.
Олег шагнул к перилам, провёл ладонью по поручню. Крошки снега сначала собрались в горку, а потом посыпались на его голые ноги в одних тапках. Губы сами собой растянулись в кривую ухмылку, брови съехались к переносице. Олег вцепился в мокрые перила, потянул их на себя, затряс, распугивая птиц. Облака пара вырывались изо рта и растворялись в белом пустом небе.
– Простудишься! – крикнули сзади, и на плечи легло что-то тяжёлое, меховое, с запахом старой шерсти и лосьона для бритья. Олег медленно, угловато обернулся. За спиной стоял отец – хмурился, потирая локти. Надо же, первым делом испугался, что сын простудится. То, что, может быть, Олег хотел, как снег, шагнуть за борт, отцу в голову не пришло. Да и сам Олег подумал об этом, плюнул и вышвырнул из головы – поступить так значило бы убить последнее, ради чего жила мама. Отец – тот, конечно, если что, даже не трепыхнётся: уж он-то жил исключительно для своих кукол.
– Олежек, пойдём домой.
– Уйди, – процедил Олег, сбросил его руку и повернулся спиной, к снегу.
– Да скоро уже, – непривычно-печально вздохнул отец. – Подожди чуть-чуть. Вещи соберу и уйду.
– Да? – безразлично спросил Олег. В небо ушло ещё одно облачко пара.
– Мама в завещании указала, что квартира – одному тебе. Это ж её квартира, целиком. А мне велено выметаться. Я тебе сразу хотел сказать о её завещании, но всё момента не было…
Олег злобно хмыкнул. Мама как знала, что этот кукломан её угробит.
– Ну так и выметайся, – велел он отцу, стараясь, чтобы голос не дрогнул. – Выметайся давай!
Отец качнулся с пятки на носок – встрёпанный, с пятнами пота под мышками, в лучшей своей футболке. Всё-таки попытался закруглить мирно:
– Олежек… Потом, позже, ты узнаешь, почему я так сделал. И мама меня простила…
– Простила? – чувствуя, как клокочет у самого горла ярость, выдохнул Олег. – Старые песни поёшь? Она тебя всю жизнь прощала, кукольник чокнутый! Чучело! Вали вон!
– Да, только вещи соберу… – пятясь, бормотал испуганный отец. – Вещи только… Те, что мои… И…
– Вали! Выметайся, урод! Убийца!
Олег наступал, тесня отца к дверям, тот пятился, теряя тапки, едва не споткнулся о порожек, развернулся, рванул к квартире.
Олег, дрожа, привалился к стене. Силы оставили. Прилив ярости сменился апатией так резко, что он испугался бы, если бы ещё мог бояться. Но чего бояться, когда самое страшное уже случилось?
Глава 2. Отец
Отец исчез – но память осталась. Въелась в квартиру ещё прочней, чем воспоминания о маме. Когда батя ушёл, во мне ещё клокотало слишком много злобы, чтобы понять, что происходит. То есть я, конечно, понимал, что всё поменялось, что как прежде уже не будет. Но никак не мог взять в толк, что именно станет другим. Что будет теперь.
Мамы нет.
Эта мысль гудела, преследовала так неотвязно, что иногда я забывал о ней, привыкая, – как привыкают к нерезким запахам или фоновым звукам. Почему-то казалось, что отец просто вышел куда-то – может, до ликёрного магазина на углу, может, пошёл к кассе спрашивать, когда приедут очередные кукольники. Новые представления к нам привозили редко, максимум – раз в полгода, но отец бегал в кассу каждый месяц. Раньше я думал, что действительно из-за представлений. А как-то мама – видать, со злости, что-то батя набедокурил, – открыла мне глаза: отец крутил с кассиршей, вот и все дела. С тех пор я старался обходить стеклянную цветную будочку по дуге. Противно.
Итак, отец ушёл. Хлопнула дверь, я сел на пятнистый, давно не чищенный диван. Вдарил кулаками в подушки. Замер, прислушиваясь, как скрипит подъездная дверь, как визжит лифт, как с глухим грохотом летят по мусоропроводу пустые бутылки.
Потом звуки стихли, осталось только это – мамы нет. Нет – из-за отца. Если бы он не потратил все деньги на эту несчастную Изольду, может, мама, если бы и не вылечилась, то протянула бы ещё хоть немного.
Я вспомнил свои нелепые, отчаянные попытки достать денег и снова вмазал кулаком по подушке. Из крыла вышитой бабочки торчали нитки, пуговица отвалилась и закатилась под диван – отец никогда не заморачивался такими мелочами, а маме, когда врачи отпускали домой, было не до зашивания: вещи бы поменять да поесть приготовить.
В носу защекотало, но я уже знал: чтобы справиться с тоской, нужно перебить её более острым чувством. Например, злостью. Я схватил подушку, швырнул её в угол и расколол горшок с засохшим растением. Как оно называется, я никогда не знал; отец называл его тёщин язык, намекая на бабушку, которую я даже не видел. Язык давно засох, длинные жёлтые листики отвалились, и я не стал утруждаться уборкой.
Вместо этого решил заняться чисткой другого рода. Рывком стянул себя с дивана, вытащил из обувного шкафа чёрный мешок, зашёл в ванную и одним махом сгрёб туда все отцовские баночки и бутылки. Батя почти никогда не выглядел ухоженным, хотя притираний у него было пруд пруди – всё мамины подарки. Мама, выпив немного, сама говорила, что с самого начала мечтала сделать из него человека. Да только ничего не вышло, при всём мамином педагогическом стаже. Видимо, воспитание студентов и мужиков – занятия принципиально разные.
Банки, лосьоны, бритвы с налипшими волосками, засохшие влажные салфетки, даже не раскрытые пробники парфюма… Всё это едва заполнило дно мешка. Я смахнул внутрь бутылки с шампунями, сунул грязное бельё из таза. Выволок мешок в комнату, загрузил туда оставшиеся отцовские книги и тряпки. Сверху сунул коробку с кукольным барахлом: воск, лоскутки, лаки… На миг задумался, почему отец не забрал эту коробку. Дёрнулся к телефону, но от звука отцовского голоса, прозвучавшего даже просто в голове, плюнул прямо в мешок и выволок его за дверь.
Хотелось рвать, орать, бить. Хотелось плакать – до саднящего горла. Я метался по квартире, и качели носили меня от апатии к бешенству, туда-сюда. Когда ярость отпустила, на смену ей пришло уже даже не безразличие, а глухая апатия. Я сел у окна и не знаю сколько перебирал крупинки земли от тёщиного языка.
Очнулся от звонка.
За стеклом стояли синие сумерки, в доме напротив блестели жёлтые и рыжие огоньки. Совсем как ситцевые лоскуты, имитировавшие костёр в спектакле «Кто найдёт утёнка?». Это была одна из сказок, которые я особенно любил, – всё потому, что куклы в ней были животными, а не людьми. Забрать приглянувшихся зверят из театра, разумеется, никто не позволил, но вечером после спектакля отец достал кукольную коробку, вытащил старую резиновую утку, которую мне пускали в ванну, и мы вместе, в белом круге настольной лампы, склеили утёнка из папье-маше. Потом я прилепил ему пластилиновый клюв.
Сколько мне было? Лет семь, восемь. Тогда безумие отца только начиналось, тогда он ещё не сходил с ума по персонажам «Серой мельницы». Но его увлечённость, его азарт затягивали и меня – в ту пору сам театр казался сказкой: искрящейся, манящей.
Я искоса глянул на зеркальный шкаф. Утёнок сидел где-то в залежах на стеклянной полке. Иногда он мне снился.
Телефон всё верещал. Я хотел сбросить звонок, но мазнул глазами по экрану и вздрогнул. Звонила мама.
Я забыл всё, прижал телефон к уху и выдохнул:
– Мама? Мама!
– Добрый вечер. Это страховой агент. Я говорю с Олегом Петровичем?
Что-то внутри оборвалось.
– Откуда у вас этот телефон?
– Простите, я говорю с Олегом Петровичем?