
Искус
Моё слово «прощай» не стоит ничего, тёмная дорога домой, моё «прощай» не касается её. Не отбрасывает на неё тень, сгущая мою цельную, нетронутую кровь. Я не хочу домой, как не хотят дети, которых силком отрывают от игры. Ещё двадцать шагов до двери. И этот сон обернётся птицей. Срывающейся с окна, не успевшей постучаться в него. Эта ночь лишила меня не восьми часов сна. Она лишила меня покоя. Удушающе хочется грозы, как очищения и успокоения. Я не хочу быть трусом, но я трусишка, и страх владеет мной безраздельно. Ругань родителей за ночной приход, которая наверняка меня ждёт, признание маме в папиных грехах, мои собственные грехи.
Лечь на берег, ногами в море, и раствориться в воздухе – теперь только это вылечит, сотрёт что-то, не просто что-то – меня.
Глава вторая
Паскаль
Я ничего не сказала маме. Так папа остался, а наш дом перестал быть домом, став шаткой постройкой, под крышей которой собирались теперь на ужин чужие друг другу люди, обросшие тайнами, как илом. Так началась моя карьера труса.
Каждую ночь что-то несуществующее не давало мне спать. Чувство притяжения сравнялось по силе с гравитацией. Я не знала, куда меня ведёт и тянет. Хотя вот оно: я уже вру сама себе. Всё я знала и помнила. Время не стирало аромата той ночи, он мог явиться мне в любой самый неподходящий момент, сбить с ног. Мне постоянно казалось тогда, что я еду на пони по кругу, мне шесть лет, и пони сходит с ума от этой круговой поруки, начинает носиться с бешеной отвагой. А я не могу остановить его. Море не брало мои камни. Море не давало рыбы, море презирало меня. Я ощущаю до сих пор эту его отвлечённость, это безразличие. Смерть – полная капитуляция воды, остаётся сухой песок, слипаются глаза и глотка, ссыхается сердце. Этого я боюсь.
Солнце падало вниз, словно хотело разбиться, поднималось и падало, кукла-неваляшка. Симон дарил мне земляничные букеты, засыхающие наутро. Мы знали друг друга вечно. Он уже ходил с отцом за рыбой, считал особым шиком трёхдневную щетину, заходил за мной вечерами, пахнущий рыбой, но в неизменной белой рубашке, и мы шли гулять. Его никогда не звали Симон, это имя я придумала в попытках окружить себя чем-то особенным, чем-то, чего мне так недоставало. Когда я наткнулась в мамином журнале на рекламу туалетной воды под названием «Seaman», я соотнесла картинку с бушующим морем со своей реальностью, пазл сложился. И этот неизвестный запах стал именем, тем самым именем, которого я не находила ему все эти годы. Неотёсанный, как доска пирса, он так и не смог уловить фонетики чужеземного языка, но имя принял и полюбил. Произнося его на свой лад, он начал настаивать на том, чтобы все звали его Симоном. Потакая его прихоти, друзья-моряки не просто дали жизнь этому имени, они напророчили нам долгую жизнь.
Время захватывало нас, но блюз той ночи не оставлял меня нигде. Возвращаясь со встреч с Симоном, я чувствовала, как соль, обласканная ветром, сохнет на моих щеках; и это была соль моих слёз, пролитых под неуловимую мелодику того блюза. Не деля музыку на жанры, не отличая их, я решила для себя, что та ночь была блюзом, и он оставался моим сопровождением. Я догадалась, что никуда не сбежала, да и не сбегу уже.
Певица
Идут дни, не становясь историей, я беру деньги из воздуха и превращаю их в ничто, закон «ничто никуда не исчезает» терпит фиаско. Я не вижу лиц, вижу тела, размытые цветовые пятна, замечаю их, как борзые зайцев, нагоняю.
Алгоритм, старый, как жажда, обретает силу в моих руках, оставляя им усталость хаоса, не давая им стать идеальным порядком. Доверие старым законам искажает жанр, не меняя хеппи-энд-финал.
Уходя, я пытаюсь разрушить город до основания, и это похоже на вооружённое ограбление, что всегда смущает обывателей: и за каким чёртом убивать кассира, отдавшего кассу? Неподдельная жестокость с приевшимся восторгом собирает для меня дань. Пытаюсь вспомнить, была ли я рождена такой, валю всё на мать и тут же каюсь.
Однажды утром мне стало нечего хотеть: не то чтобы всё было получено, всё было, как бы сказать… зарезервировано на чужое имя. Но паспорт этого счастливчика лежал у меня на столе. И я гадала, как распорядиться этим богатством, лишь для того чтобы потом смело двинуться в путь, не имея ничего за плечами. Я знала: со мной никогда не зябко, со мной спокойно сходить на любой берег, со мной не страшно ошибаться. Так родились человекоцели, достигаемые в три шага, всегда разные. Тот мужчина, пропустивший свой поезд, тело из борделя на обочине дороги между безымянными холмами, особо важные персоны в дорогих костюмах, очкарик-студент, кто-попало-ещё. Разложить плоть без особых примет (а даже если и с ними) на простыне, выпить ещё мёртвой воды (на меня-то не действует), пронести пару капель до чужого рта, нащупать, спустить курок. Я не хотела бы бесконечно метить постель мокрым страхом одинокого отчаяния. Хотя это всё было не что иное, как именно оно – чувство угла в лицо и стены за спиной. Не представляю, как зверей в цирке заставляют ходить по кругу, кажется, вернее сразу на кнут, на снотворное в мясе, чтоб с дозой врач обязательно напутал. Крик всех этих достигнутых людишек сливается в общий гул мегаполиса, чувство такое, что кто-то снял mute. Я не знаю, что это. Я забываю верить в тишину, но я воображаю, будто она существует, и хочу её обрести.
Каково быть человеком, которым все хотят обладать, но с которым никто не может совладать? Я расскажу. Это крайне муторно. Это странное чувство, когда людям кажется, что у тебя, и только у тебя, есть какой-то волшебный источник тепла и света, который вмиг сделает их свободными и счастливыми существами иного порядка. На самом-то деле нет у тебя никакого источника. И то, что все искренне видят в тебе обладателя этой тайны мироздания, рано или поздно приводит тебя к мысли, что нет её в природе, этой тайны.
Я часто думаю о тех принцах крови, которым наверняка не суждено взойти на престол, о тех, кто занимает в очереди на него места во второй десятке, но обладает при этом всеми привилегиями королевской особы. Они выбирают себе скакунов и женщин, виллы и машины. Какой это, должно быть, чудовищный дар – получать тут же всё, что заблагорассудится. Догадываюсь, что подобные рассуждения бесят добрую половину человечества, ту, которая вынуждена зарабатывать и откладывать деньги, брать кредиты и ипотеки, путешествовать раз в год на две недели на затрапезные курорты, коих не счесть на планете. Как объяснить этим людям, что та радость, может быть, даже счастье, которое они испытывают, сходя с трапа самолёта или приезжая в автосалон, – это радость, недоступная нам, счастливчикам по жизни. Чёртовым удачникам, золотым звеньям в бесконечной цепи мироздания. Нам остаётся сублимация чистых чувств, подогрев момента алкоголем или чем похлеще, долгие внутренние монологи, в которых Супер-Эго менторским тоном разъясняет твоему несчастному Эго, что самое время им обоим (нет, даже троим, считая Ид) испытать неземное наслаждение от обретения желаемого, что мозг прямо сейчас вырабатывает несчётное количество серотонина и эндорфина, который, к слову, действует как естественный анальгетик, и чёртова мигрень пройдёт с минуты на минуту. Стоит ли говорить о результативности этих уговоров? Вата и пустота.
Мне, право слово, грех жаловаться. Моя история – это история моментальных и лёгких достижений, история больших побед. Лучшие мальчики школы, лучшие партии в хоре, быстрые связи, головокружительный взлёт. Не успела я обернуться, а меня уже любят и слушают тысячи, безликие тысячи. У меня есть признание, и деньги, и свобода, которая гарантирована этими деньгами. Нет только радости от побед, но этот компонент, видимо, не входил в мой премиум-пакет.
Мысленно я возвращаюсь к тому вечеру на побережье бездонного океана, к той напуганной девчонке, которой нечем заплатить за кофе, к нашей бестолковой прогулке. Я не знаю, зачем я тогда предложила ей сбежать, зачем уговаривала, зачем оставила свой номер. Мне показалось вдруг, даже не показалось – отчётливо явилось, что она может принести мне смысл. Так одинокие старики заводят диванных собачек, которых настойчиво выгуливают дважды в день по часу. Собачка тут уже не просто друг и соратник, а гарант длящейся жизни, ведь нельзя умереть, когда есть кто-то, кто умрёт без тебя. Это такой божественный ультиматум: я больше не никчёмное нечто, я теперь на земле по делу – забочусь о маленьком безобидном существе. Это уже заявление: моя смерть не пройдёт бесследно.
Господи, что за чушь я несу. Да и какая разница, в самом деле. Паскаль-то не звонит.
Паскаль
А дальше это всё больше напоминало плохое кино. Пришло лето, принесло с собой жару, кидающую меня в воду, разложило свою бутафорию в моей комнате. Мир шёл ко дну на сантиметр каждый день, я не замечала этого.
Временами мне кажется, что я слышу, как часы идут на войну со мной, слышу шум этих шагов, повторяющихся ударов метронома – единственный саундтрек, сопровождающий мою жизнь. Никакой другой музыки я не хочу, никогда не хотела, мне достаточно и этого мерного дыхания часов. Мира за пределами головы нет, и жизни там нет – вот на что я пытаюсь опираться во всех своих шагах. Скажем, море точно есть, есть его запах, вкус, цвет, точно есть я, мама, Симон… с того мая я сомневаюсь в реальном существовании папы, того папы, которого я знала. Есть этот город, сети, ждущие рыб, косяки рыб, идущие в сети. А маяк? Раньше он был, но есть ли он сейчас? А если его нет сейчас, был ли он вообще? Вопрос. Но блюза нет – очевидно. Нет того телефонного номера, значит, и не было. Нет того запаха предвкушения, который подарил мне май. Но май ли? Врать себе самой, стоит только начать, удобно и легко, ты – жертва и злодей в одном лице, нейтрализуемо. Смягчаешь как-то эту ложь, делаешь её ничтожно малой, приравненной к нулю.
Мама говорит мне: «Симон будет для тебя опорой». Я часто думаю, нужна ли мне опора, когда земля под ногами дружелюбна. Я думаю, был ли папа опорой для мамы, жизнь которой теперь всё больше напоминала мне падение снежинки, невесомой крохотной снежинки, которую может ускорить или замедлить даже незначительный порыв ветра.
Всегда трудно назначать цену, просто – обесценивать. Вот и сейчас я не могу сказать, чем была для меня эта ночь, одна короткая весенняя ночь, лишённая слов, но не смысла, ведущая куда-то, ведомая нами. «Мы». Нет ничего проще этого слова. Нет ничего волнительнее того акта превращения в нечто единое, который им подразумевается.
С недавних пор мне никак не удаётся восстановить рухнувшую в одночасье иерархию, во многом из-за отца, но не только. Загвоздка и в Симоне: я не нахожу ему места. Кто он, этот мальчик, печально-солёный, играющий в мужчину? Что общего между мной и его сухими жёсткими ладонями, почти прозрачными водяными глазами, выгоревшими волосами, колкой щетиной, неизменно расстёгнутой рубахой. Да, я дала ему имя. Имя, которое не дал бы никто другой. Но слова – это просто звуки.
Можно говорить то, что никогда не чувствовал, можно верить в это. Но чувствовать, слышать сердце – иное. В этом июне мои мысли не находят себе места.
«Ничего нет» далеко от «нечего терять», «ничего нет» не даёт славных цветных снов к утру, не балует улыбками. «Ничего нет» страшит незнанием, с чего начать. Как так оказалось, что у меня ничего нет? Даже не за душой – в душе. Жуткая пустота, чёрная дыра, глубокая шахта – всё это было во мне, как-то вдруг образовалось, взялось ниоткуда. Но, что действительно пугало, никто будто бы не замечал этой моей отрешённости.
Наступило время бесконечных джемов и конфитюров, варений и леденцов, которые мама варила ежегодно, сколько я её помню. Дома царил сладкий запах ягод: сначала клубники, потом смородины, малины, вишни. Бесконечные чаны то стояли на огне, то настаивались, то процеживались, то отмывались – всё это с моей помощью. Мои руки окрасились в несмываемый красный, меняющий оттенки и интенсивность, но не сходящий до конца. Я вдруг заметила, обнаружила, что все ягоды – красного, кровавого цвета, что сок, выступающий на них, отвратительно похож на кровь, сочащуюся из ссадины мелкими бисеринками.
Когда я подумала так впервые, эта мысль показалось мне чудовищной и поразительно точной, я поднесла руки к лицу и увидела их в другом свете – они были все в крови, меня затошнило, я тяжело опустилась на стул, который, слава богу, был в досягаемости, меня охватила странная дурнота, на грани потери сознания. Войдя на кухню, мама испугалась моего бледного потерянного вида и подала мне стакан воды. Она спросила, что со мной, а я не придумала ничего лучше, чем пересказать свои нелепые мысли. Я ожидала осуждения и непонимания, уточняющих вопросов, беспокойства, но мама выслушала меня удивительно спокойно и задала только один вопрос: «У вас уже что-то было с Симоном?» Наступил мой черёд негодовать: «Что – что-то, мама?» Мама поморщилась и выдохнула чуть слышно: «Близость». «Нет», – выпалила я, раздражённо фыркнув, и вышла из комнаты.
Близость… какое дурацкое определение того, что бывает между мужчиной и женщиной. Она это серьёзно?! А даже если и было?! Я не торопилась признаваться себе, что меня разозлили совсем не подозрения в беременности, а что-то куда более глубокое, что-то, плохо поддающееся описанию. Между нами не было близости не только в мамином понимании, но и в моём – сердечной, душевной близости, того, с чего, по идее, начинается влюблённость, способная вырасти до любви. Если уж быть совсем откровенной, у меня никогда и ни с кем не было этой самой близости, разве что…
Симон заприметил меня несколько лет назад, ещё в школе, в том возрасте, когда девочки начинают только отдалённо напоминать женщин, и сразу попросил учителя посадить нас вместе. Тот посадил. Об этой просьбе мне не было известно, поэтому на нового соседа я не обратила никакого внимания. Иногда он точил мне карандаши, иногда приносил шоколад, но и то, и другое он всегда делал молча и с серьёзным спокойным лицом. Временами он провожал меня из школы домой и доносил портфель, временами давал списать на контрольных по математике – всё это оставляло меня равнодушной. После окончания школы он заходил за мной вечерами и звал гулять, мы прохаживались вдоль пляжа, сидели у воды, много молчали. Симон начал помогать отцу с рыбалкой и иногда рассказывал о своих достижениях – это были сухие, несмешные рассказы, полные ненужных деталей и незнакомых для меня терминов, – я смеялась в ответ, скорее от неловкости, чем от желания польстить или проявить внимание. Так шло время, а встречи, которым я не придавала большого значения, продолжались. Провожая меня домой с прогулок, Симон иногда оставался на ужин, обычно если мама готовила что-то вкусненькое.
Эти ужины проходили спокойно и скучно, очень уж по-домашнему. Перед началом трапезы мама произносила короткую молитву, в достоверности которой я всегда сомневалась, так как фразы постоянно менялись местами, некоторые исчезали, некоторые добавлялись, но основной смысл неизменно сводился к благодарности богам за еду, что у нас на столе, за здоровье наше и наших близких, за хороший улов и мирное небо над головой. Ели мы обычно молча: мама считала, что разговоры за едой ведут к обжорству, но после еды перед чаем или кофе образовывалась пауза, в которую мы с мамой убирали посуду, а папа вёл с Симоном беседы про снасти, нерест и прочую скучную рыбацкую ерунду. Трудно поверить, что подобные разговоры могут кого-то позабавить или заинтересовать, но вид у обоих был весьма увлечённый.
В одну из таких бесед, ничем не отличавшуюся от сотни предыдущих, Симон неожиданно позвал нас с мамой с кухни и ровным будничным тоном сообщил, что, по его мнению, наши отношения прошли проверку временем и показали удивительное постоянство, что в своих тёплых чувствах ко мне он ни на секунду не сомневается, равно как и в моих, и хотел бы сейчас просить моей руки. Если я и понимала, что происходит, то явно не в полной мере, хотя моя растерянность никого не волновала. Папа, недолго думая, ответил, что Симон ему нравится, что я выросла неплохой хозяйкой и имею сносный покладистый характер (а это едва ли не главная добродетель любой женщины) и что мы, по его разумению, могли бы создать отличную семью. Мама расплылась в блаженной улыбке, смахнула со щеки ниоткуда появившуюся слезу и обняла меня.
Так прошёл один из самых особенных и важных моментов в жизни каждой девушки, мимо прошёл. Не задавая вопроса, согласна ли я стать его женой, Симон скупо поблагодарил меня за согласие, но только после куда более тёплой благодарности моему отцу за благословение и маме за хорошую дочь. Наверное, будь у меня внутри какой-то мало-мальски явный протест, мне удалось бы высказать его, и, возможно, я даже имела какие-то шансы быть услышанной. Но протеста не было. Как не было ни радости, ни волнения, ни других полагающихся ярких чувств с соответствующими звучными названиями. Внутри не было ничего, мне требовалось время на осмысление и возможность прочувствовать происходящее, но и это оказалось слишком большой роскошью.
На август назначили нашу с Симоном свадьбу. Моё обручение с мальчиком, живущим игрушечную жизнь, с мужчиной, которому предстоит «стать мне опорой».
Певица
Стоя на балконе со второй подряд сигаретой в руке, я смотрю на ночное небо, а там долгожители-звёзды, все как одна, готовят себя к главному падению в жизни. Кто-то рассказывал мне, что та картина звёздного неба, которую мы видим, устарела, как результаты скачек за март прошлого года. Всё, что доходит до нас, это всего лишь свет, идущий через вселенную несчётные тысячи лет, и пока он идёт, звезды рождаются, взрываются, умирают.
А что, собственно говоря, мне до них? Когда мой свет погаснет, никто не заметит.
Я дышу одним воздухом с мегаполисом, построенным на сухой земле чужеземцев, сжигаю бензин, табак и время, стираю шины, изнашиваю джинсы и кожаные куртки, рушу результаты чужого созидания, и себя заодно. Я не люблю этот город, но есть в нём одна чудесная особенность – он меня не раздражает, как раздражают большинство городов Старого Света. Города, преисполненные чувства собственного достоинства и пафоса, видавшие виды, забитые историей под завязку. Города, в которых остро чувствуешь свою ничтожность, своё убожество и уродство на фоне шпилей готических соборов и ажурных колоколен. Объехав все хоть сколько-нибудь примечательные места с гастролями, я не могу сказать, что видела их хотя бы с фасада, хотя бы самые крупные достопримечательности – мой путь всегда лежал от аэропорта до отеля, от отеля до концертной площадки, оттуда до сносного ресторана – а в идеале сносный ресторан находился в самом отеле, потом до номера, а утром обратно в аэропорт. Это может показаться странным, но чем причудливее была архитектура города, чем больше в нём было концентрированной едкой атмосферы, тем настойчивее я избегала знакомства с ним. Исключением для меня стал только один город – Амстердам.
Амстердам, изрезанный каналами и велосипедными дорожками, старый и разгульный, патриархальный в одних районах, развратный в других. Он мне сразу понравился. В моей привязанности к нему было несколько неизменных компонентов: вода в избытке, разрезающая город на маленькие кусочки, язык, в котором мне не удавалось разобрать ни единого слова, и сами голландцы. Высокие, белокурые, ширококостные люди с румяными щеками и простыми лицами, пожилые женщины в строгих плащах на велосипедах, дурашливые мальчишки на скейтах в ярких однотипных шапочках. Голландцы казались воплощением стиля и самодостаточности, ни разу за всю историю никто из них не сфотографировал меня украдкой, не подошёл за автографом, хотя я неизменно собирала там полные залы. Это был город, в котором я могла проживать другую, параллельную жизнь, жизнь, в которой из меня ничего не получилось, в которой слава со всеми своими несчётными минусами меня не настигла. Каждый раз, когда мне становилось душно и горько, а эти разы наступали циклично и непредсказуемо одновременно, каждый раз я сбегала в Амстер.
Я давно докурила, но продолжаю стоять на балконе с погашенным окурком в руках. Поздняя ночь, свет в спальне, к которой примыкает балкон, потушен, редкие машины проносятся под окнами, город засыпает. А внутри, в квартире, меня ждут пьяные и сомлевшие мои никчёмные приятели, моя свита, состоящая сплошь из придворных шутов и второсортных фрейлин. Мои купленные мною же «друзья» – кто на секс, кто на славу, кто на дорогие подарки, кто на закрытые вечеринки. Мои дрессированные цирковые пудели, умеющие ждать с преданными глазами и с ними же просить, пудели, вытворяющие сумасшедшие фокусы, с тем чтобы повеселить меня, напудренные, модно стриженные пудели, сопровождающие меня на светских раутах, безмозглые пудели, для которых хозяйка всегда права и красива, что бы ни происходило вокруг неё. По правде говоря, у меня не было смелости разогнать этот цирк раз и навсегда, эти люди стали уже частью декораций, среди которых проходит моя блестящая жизнь.
Я захожу в спальню, и в нос мне ударяет резкий запах спиртного, пота и чужих людей, хотя в спальне никого нет. Видимо, запах просочился через тонкую щель между дверью и полом, через эту же щель в комнату лился яркий жёлтый свет. Моим мимам разрешается творить что угодно в моей квартире, но никогда ни при каких обстоятельствах им нельзя заходить в две комнаты – сюда и в кабинет. Кабинетом я шутливо назвала самую маленькую комнату в квартире, настолько маленькую, что у прежних хозяев там была оборудована гардеробная. Я с детства любила ограниченные пространства, комнатушка мне приглянулась с первого взгляда. Я выкрасила стены в глубокий тёмно-лазурный цвет, а пол выложила выбеленным дубом – визуально комната стала ещё меньше. В ней поместился стол, простой чёрный стул с высокой спинкой, гитара с парой примочек, небольшой усилитель, микрофон на стойке и электронное пианино. Комната выглядела как мечта любого композитора и музыканта, идеальная келья для творчества наедине с собой и небесами. Для меня, увязшей в топях глубокого творческого кризиса, наступившего неожиданно и без видимых причин, но длящегося не первый год, эта комната стала пыточной. Часы, которые я просиживала в ней в звенящей грузной тишине, были худшими часами моей жизни.
Я никого не хочу видеть. На ощупь добравшись до кровати, я сажусь и включаю ночник. На прикроватной тумбочке – капли для носа, которые перестали уже спасать меня от непрекращающихся кровотечений, несколько анисовых пастилок с эмблемой королевских авиалиний и зеркало, небольшое зеркало без оправы и опознавательных знаков.
Глядя обычно в это самое зеркало, я вижу свои тёмные глаза (мне много и страстно про них говорили и воздыхатели, и любовники), вижу свою безвыходность и усталость от неё. И даже хуже – усталость от самой себя.
Есть не так уж и много простых и бесплатных способов забыть обо всём, это я поняла довольно рано. Среди них: творчество, тот самый момент, когда тебя захватывает поток, вихрь, цунами, ты становишься механическим аппаратом для привнесения в мир чего-то прекрасного, будь то музыка, картина или стихотворение. Ещё сон, конечно. Особенно если умеешь засыпать сиюминутно, только голова коснулась подушки, если умеешь спать без снов, проваливаясь в черноту до утра, но с этим у меня сложности. И последнее – секс. Из всего вышеобозначенного я предпочитаю секс. Минимум усилий, максимум эффекта. Партнер особой роли не играет, место-время тоже. Играешь только ты сама, твоё умение договориться со своим телом, управлять им. Секса в моей жизни было столько, что пора бы уже принимать каждое утро душ по сорок минут в попытке отмыться от вязкого клейкого прошлого. Только душ не отмывает – я пробовала. Прошлое вообще штука клейкая и приставучая – оно тебя формирует, стачивает, подламывает, оно делает это с тобой даже тогда, когда совсем не держишь его в голове. Когда тебе кажется, что всё забыто и пережито, оно продолжает незаметно тебя подрывать, прошлое не подкупить, не обдурить, не договориться. Моё прошлое – вязкое хлюпающее болото, смертельный ядовитый воздух, полоса отчуждения.
Я лежу в постели, не раздевшись, смотрю в потолок и мечтаю о сне, сон не идёт. Зато идут красочные кадры, свежеотпечатанные снимки. Вид в зал со сцены, зажжённые фонарики и зажигалки. Все те люди, что приходят на мои концерты, представляются мне огромной волной, несущей меня куда-то вперёд. И когда эта волна накроет меня, не знает никто. Но когда-нибудь это случится. Я не боюсь ничего, ну вот совсем ничего, как дети и психически больные люди.
Спутанные ночные мысли бередят пустыню моей головы – крошечная песчаная буря в запаянной капсуле. Хочу научиться бояться смерти, разрушая себя ежедневно, трястись в агонии этого тупого животного страха. Люди делят купе какое-то время, потом кто-то выходит, а поезд летит дальше – модель моей жизни, которой не дано шаблонов. Люди одиноки, и это я всегда знала. Сбиваться в кучки и стаи, изображать из себя семьи – жалко. Знаю таких, сточивших зубы при попытке ухватиться за любую соломинку. Течением сносит? А зачем тогда плыть против? К чёрту вообще испытывать себя при каждой попытке, наживать шрамы и рубцы, портить лицо? Кто-нибудь мне объяснит?