
Академия Абсурдной Медицины
– Знаешь, – Игорь наклонился ко мне, пока Марина спорила с барменом о рецепте «Кровавой Мери», – здесь все немного сумасшедшие. Но это потому, что мы знаем: смех – лучшее обезболивающее.
– Уже заметила, – улыбнулась я. – Думаю, мне здесь понравится.
Мы вышли за полночь, договариваясь в следующий раз взять с собой Ольгу Борисовну на караоке. «Только представь, она споёт „Бурановских бабушек“ под рок!» – хохотал Игорь.
Я шла домой, думая, что место моей работы – это не только белые халаты и карточки, но и люди, которые превращают рутину в приключение.
6.
Каждый раз, вытирая следы йода с линолеума, я думаю о том, как многое в этой жизни оставляет невидимые отметины. Вот сейчас – желтое пятно от антисептика, а завтра его не будет. Но след от руки старика, который вцепился в мою ладонь, уходя в небытие, останется. Он кричал о прощении, хотя вокруг не было никого, кроме меня и мерцающего монитора. Кому он каялся? Богу? Себе? Стенам, которые десятилетия впитывали человеческие стоны?
Ночные дежурства научили меня слушать тишину. Не ту, что между гудками аппаратов, а ту, что внутри. Когда все спят, а ты стоишь у окна с чашкой остывшего кофе и видишь, как город мигает красным на скорой помощи – будто сердце мегаполиса бьется в такт нашим катастрофам. Интересно, есть ли у боли цвет? У меня она сиреневая, как синяки под глазами после двух смен подряд.
Сегодня выписали девочку с ожогами. Она подарила мне рисунок: зеленое солнце и синяя трава. «Это мир глазами морфина», – сказала я санитарке. Та фыркнула: «Бред». А я вдруг поняла, что мы все здесь немного художники. Хирурги рисуют скальпелем жизнь на грани, терапевты штрихуют диагнозы пунктиром сомнений. А медсестры? Мы – те, кто стирает ластиком боль, чтобы другие могли дорисовать картину.
Иногда мне кажется, что смерть – не ангел с косой, а усталая медсестра из соседнего корпуса. Приходит беззвучно, поправляет подушку, гасит свет. «Не бойся, – шепчет она. – Это просто смена караула».
Перед утром заглянула в палату 307. Там лежит профессор – астрофизик, который забыл, как зовут жену, но помнит формулу темной материи. Он спросил: «Вы верите, что звезды чувствуют боль?» Я поправила капельницу: «Верю. Иначе зачем им взрываться?»
Уходя, услышала, как санитар ворчит: «Опять кровь на халате». Это не кровь. Это акварель. Карта битв, которые мы проигрываем и выигрываем каждый день. Завтра постираю. А сегодня – светит зеленое солнце за окном. И кто – то должен его заметить.
Марина, посоветовала иногда посещать курилку, там якобы работает сарафанное радио, много интересных новостей можно узнать.
Диалог между медсестрами Анной и Маликой в курилке:
Анна раздражённо бросает папку с документами на стул, – ты видела, что опять происходит? Сегодня утром привезли партию новых антибиотиков, а к обеду половины уже нет! И это после того, как главврач вчера хвастался своей новой машиной. Совпадение?
Малика вздыхает, поправляет халат, – Анна, ну что ты как ребёнок? Ты же знаешь, как тут всё устроено. Если начать копать, нас самих вышвырнут без рекомендаций. Да и кто поверит?
Анна, перебивая, – поверит? А пациенты, которые умирают из – за просроченных лекарств? Ты помнишь историю с Иваном Петровичем? Ему не хватило обезболивающего, потому что «закончилось»! А потом я видела эти ампулы в сумке у Саши из администрации!
Малика понижает голос, – и что ты предлагаешь? Пойти к главному и сказать: «Ваш заместитель ворует»? Ты думаешь, он не в доле? Здесь все покрывают друг друга. Даже если попытаешься жаловаться, тебя объявят сумасшедшей.
Анна сжимает кулаки, – Но мы же медсёстры! Наша работа – спасать, а не молчать, пока они наживаются на чужой боли! Посмотри на Свету из хирургии – её повысили только потому, что она племянница главбуха! А сколько толковых коллег уволились из – за этой кумовщины…
Малика горько усмехается, – И что? Ты готова потерять работу? Или хочешь, чтобы твоё имя оказалось в чёрном списке всех больниц города? Я тоже ненавижу это, но у меня сын – инвалид. Мне нужны эти копейки, даже если они пахнут грязью.
Анна тихо, почти шёпотом, – а если собрать доказательства? Анонимно отправить в минздрав…
Малика резко оборачивается, – ты с ума сошла? Тут каждый кабинет прослушивается. Помнишь, как Лиду уволили за «утерю» бланков? Это было предупреждение. Здесь либо играешь по их правилам, либо исчезаешь.
Анна отворачивается к окну, – значит, мы просто будем смотреть, как они грабят тех, кто и так едва дышит? Как они…
Малика перебивает, и мягко говорит, – нет. Мы будем делать то, ради чего пришли – помогать людям. Украдут лекарства – найдём способ достать их через знакомых. Закроют глаза на нехватку – будем работать втрое усерднее. Но выжить здесь можно, только не становясь героем.
– А совесть?
Малика берёт папку со стула, – совесть – это когда ты не даёшь пациенту умереть сегодня. А битву с системой оставь тем, у кого нет детей и кредитов.
Вот он внутренний конфликт между желанием бороться с несправедливостью и страхом последствий, этическая дилемма, знакомая многим в системе здравоохранения.
7.
В поликлинике пахло антисептиком и свежезаваренным кофе. Я с стетоскопом на шее и папкой в руках, листала истории болезней у поста медсестер. Мои рыжие волосы были собраны в тугой пучок, а под глазами легли тени усталости – смена началась три часа назад, а поток пациентов не ослабевал.
Дверь кабинета терапевта приоткрылась, и доктор Лиза, теперь уже моя лучшая подруга, жестом позвала меня внутрь.
– Рим, как там наш «утренний концерт»? – спросил она, наливая в кружку густой чай. На столе уже лежали открытые карты пациентов.
– Полный аншлаг, – улыбнулась я, садясь напротив. – Первым в очереди – Петров, 6 лет. Температура 39, горло красное, мама говорит, что ночью кашель усилился. Думаю, ангина.
Лиза кивнул, делая пометку:
– Назначим мазок на стрептококк, но уже сейчас можно начать полоскания. А кто следующий?
Я перевела взгляд на список:
– Марья Ивановна, 78 лет. Жалуется на одышку и отеки. Давление 160/95. В прошлый раз ты корректировала ей дозу диуретиков…
– Проверь уровень калия и ЭКГ. Если показатели ухудшились, возможно, госпитализация, – она нахмурилась. – надеюсь эта карга не забывает принимать лекарства?
– Говорит, что старается, но возраст… – Лиза вздохнула. – Надо бы соцработника подключить.
– Да, договорись, пожалуйста.
Тишину прервал стук в дверь. Молодая женщина лет двадцати пяти, с нервно скрещенными руками, заглянула в кабинет:
– Простите, мне сказали подойти…
– Через пять минут, – мягко ответила Лиза, и девушка кивнула, закрыв дверь.
– Она уже третий раз за месяц, – продолжила я, понизив голос. – Панические атаки, бессонница. Направляли к неврологу, но она возвращается, говорит, что таблетки не помогают.
Лиза сняла очки, потирая переносицу:
– Стресс на работе?
– Развод, по-моему. Нужен психотерапевт, но она боится стигмы.
– Попробуем поговорить вместе. Иногда поддержка важнее рецепта…
Я кивнула, отмечая в блокноте, чтоб не забыть. Мы работали в тандеме уже полгода, и такие диалоги стали ритуалом – кратким, но емким обменом фактами и сочувствием. Иногда Лиза накладывала на меня свои обязанности терапевта, и не только она. Врачи могли брать обязанности младшего персонала, младший персонал брал на себя роль вершителей судеб, и это было по истине безумием.
Часто ловила себя на мысли, что пациенты стали чем – то вроде большой, шумной семьи. Не идеальной, но той, что держалась вместе вопреки всему.
Три месяца назад я впервые услышала о ней. В коридоре поликлиники, за чаем с мятой, медсестра шепотом обронила: «Она приносят покой. Как ангел». Ее глаза скользнули к окну, где тусклый свет падал на плакат с надписью «Милосердие – основа медицины».
«Ангел смерти» – она, приходила к тем, кто застрял между жизнью и болью, чьи голоса уже не могли крикнуть «хватит». Я думала, что это метафора, пока не увидела Маргариту Павловну.
Ей было 89. Рак, четвертая стадия. Каждый вдох – как нож под ребро. Дочь, приезжавшая раз в месяц, оставляла у дверей пакеты с обезболивающим и деньгами. «Сделайте что – нибудь», – сказала она тогда, не поднимая глаз.
Первый выезд. Дом был старым, пахло лекарствами и пылью. Пенсионерка открыла не сразу – голос за дверью дрожал, будто спрашивал пароль. Когда мы вошли, я увидела запустение: горы немытой посуды, пожелтевшие рецепты на столе, фотографии детей в рамках, затянутых паутиной.
Лиза взяла на себя мягкость, которой я не ожидала: поправляла подушки, гладила Маргариту Павловну по руке, будто та была ребенком. Осмотр прошел быстро – гипертония, отеки, забытые таблетки. Пока Лиза выписывала бесполезное направление, я собирала мусор в пакет, стараясь не смотреть на полки с дешевыми безделушками. И тогда заметила.
Она стояла у комода, спиной ко мне, и что – то зажала в ладони. Я замедлила движения, краем глаза уловив движение: кусок пластилина, прижатый к ключу, лежавшему рядом с кружевной салфеткой. Лиза аккуратно сняла оттиск, словно археолог, не желающий повредить артефакт. Ключ вернула на место, пластилин спрятала в карман халата.
– Лиза, – позвала я, и она вздрогнула. – Поможешь с сумкой?
Ее глаза встретились с моими на долю секунды – холодные, как сталь под слоем льда.
– Сейчас, – улыбнулась она Маргарите Павловне. – Вам нужно больше отдыхать, мы завтра пришлем соцработника.
На улице я ждала объяснений, сжимая руки в карманах, весенний ветер рвал листву, а Лиза шла молча, пока я не перегородила ей дорогу:
– Зачем ты это сделала?
Она замерла, потом достала пластилин.
– Ты не поймешь.
– Воровство? Шантаж? – голос дрогнул.
– Она умрет в одиночестве страдая от боли, если я не закрою дверь.
Я молчала, а она продолжала, не глядя на меня:
– Хочешь увидеть, какой силой обладают медики? Хочешь дотронуться до самой смерти?
Вторая поездка, через две недели. Глухая ночь. Я несла сумку с препаратами, чьи названия не значились в протоколах. Лиза, шла впереди, ее белый халат сливался с туманом за окном.
– Мы не убиваем, – сказала она, не оборачиваясь. – Мы закрываем дверь в нашем мире, и открываем дверь в новый.
Маргарита Павловна лежала в комнате: портрет мужа в форме, засушенные розы в вазе, запах камфоры. Она улыбнулась, увидев нас, и я поняла – ждала.
Лиза взяла ее руку, гладила прожилки, словно читая карту ушедших лет. Я готовила шприц, дрожащими пальцами набирая жидкость, похожую на слезы.
– Вы любили белые цветы? – спросила Лиза, и старушка кивнула, закрывая глаза.
После этого я не спала неделю. Видела ее лицо – не гримасу боли, а спокойствие, будто она наконец вспомнила, как дышать. Но потом были другие пациенты. Петр Николаевич с пролежнями до кости, который шептал «простите». Клавдия Ильинична, три года не видевшая солнца из – за слепоты. Каждый раз я повторяла: это не убийство. Это милосердие.
Теперь я ношу белые цветы в кармане. Не знаю, кому они – им, себе или тем, кто ушел, унося с собой кусочек моего сна. Лиза говорит, что рано или поздно приходится выбирать: быть медиком, который лечит, или тем, кто слушает тишину после последнего вздоха.
А я все чаще смотрю на свои руки, которые помнят вес шприца, и задаюсь вопросом: ангелы ли мы… или просто убийцы, затерявшиеся в серой зоне между «не могу» и «не должна»?
Кабинет в больнице, после сложного случая. Доктор Лиза сидит за столом, я стою у окна, выгляжу взволнованной.
– Римма, ты видела, как мучался пациент? Каждый вдох давался ему как последний… Иногда кажется, что мы продлеваем агонию, а не жизнь.
– Понимаю, но… Разве мы вправе решать, когда ставить точку? Он же не мог сам попросить…
– А разве вправе мы обрекать его на месяцы боли? Рак уже победил. Лечение лишь замедляет неизбежное. Разве это гуманно?
– А если бы это был твой родственник? Смогла бы ты… принять такое решение?
– Моя мать умерла от глиобластомы. Последние недели она не узнавала меня. Тогда я поклялся, что не позволю кому – то страдать так же… Но это не упрощает выбор.
– А если мы ошибёмся? Вдруг появится новый метод, шанс…
– Шансы иллюзорны. Мы лечим не болезнь, а страх – свой и родственников. Лиза подошла по ближе, – Ты помнишь, как просила обезболить Степанову, даже зная, что доза рискованна? Это тоже был выбор в пользу милосердия.
С дрожью в голосе ответила, – но там не было… окончательности. Теперь же речь о жизни и смерти. Я не Бог, чтобы её забирать.
Лиза кладёт руку мне на плечо, – мы ангелы смерти. Наша роль – быть тем, кто осмелится остановить часы, когда они тикают впустую.
– А что насчет полиции, не возникнут ли подозрения насчет нас?
– Не волнуйся, я действую аккуратно. Пациенты, которых я умертвляла, люди старые, препарат вызывает спокойную преждевременную смерть.
8.
Больничный коридор в три часа ночи – это отдельная вселенная. Я поправляла капельницу у 323 палаты, когда он заговорил. Голос Василия Дмитриевича, хриплый от бессонницы, прозвучал как скрип старой двери:
– Римма Александровна, вы в Бога верите?
Вопрос застал врасплох. Пациенты редко спрашивали о таком напрямую. Чаще – о прогнозах, таблетках, выписке. Я повернулась, встретив его взгляд – горячий, как угли в пепельнице.
– Медицина и религия плохие соседи, – ответила я, проверяя дренаж. – Мы отвечаем за тела, не за души.
– Эх, – он кашлянул, поправляя подушки. – Тело – то мое вы еле таскаете. А вот душа… Она просит ответа.
Василий Дмитриевич, 72 года. Рак поджелудочной, четвертая стадия. В палате – икона Казанской Божьей Матери на тумбочке, рядом с фотографией жены, умершей десять лет назад. Верующий атеист. Его вера была упрямой, как сорняк, пробивающийся сквозь асфальт.
– Вы думаете, смерть – это конец? – не отступал он.
– Думаю, мы светимся, как лампочки, – сказала я резче, чем планировала. – Щелк – и темнота.
Он засмеялся, и смех перешел в хрип.
– А я вот уверен, что Она там ждет. – Он кивнул на фото. – Говорит, грешник я, но… надеюсь.
Я сжала пальцы, вспомнив другую палату, три года назад. Моего отца, его руки, сжимавшие мою ладонь до последнего вздоха. Тогда я еще молилась – без слов, без икон, просто в пустоту. Ответом была тишина.
– Если Бог есть, – проговорила я, меняя физраствор, – почему он позволяет вам гнить заживо?
Василий Дмитриевич нахмурился, доставая из – под подушки четки.
– Страдание очищает. Как огонь…
– Огонь оставляет пепел, – перебила я. – Или вы видели хоть одного святого в онкологии?
Тишина повисла, как туман. Он перебирал бусины, щелкая ими словно костяшками счет.
– Вы злитесь на Него, – сказал он вдруг мягко. – Потому что не смогли спасти кого – то.
Мои пальцы дрогнули, шприц упал на пол. Я наклонилась, пряча лицо, но он продолжил:
– Вы не виноваты. Смерть – не провал. Это… дверь.
– Дверь в никуда! – вырвалось у меня. – Вы верите в сказки, потому что боитесь признать: все это – случайность. Гены, экология, невезение!
Он протянул руку, кожу, обтянутую на костях, как пергамент.
– А вы боитесь, что я прав.
Я отступила к двери, чувствуя, как стены сжимаются. Монитор за его спиной замигал, сигнализируя о скачке давления.
– Вам нужен морфин? – спросила я, переходя на профессиональный тон.
– Нет, – он улыбнулся. – Мне хватило разговора.
Утром, передавая смену, я задержалась у его палаты. Василий Дмитриевич спал, четки сжаты в кулаке. На тумбочке лежала открытка – детский рисунок ангела с кривыми крыльями. Внутри почерком внучки: «Дедушка, мы все с тобой».
Я провела пальцем по крылу ангела, смазанному акварелью. Возможно, он и прав – некоторые двери стоит приоткрывать, даже если за ними лишь пустота. Хотя бы ради тех, кому нужна сказка, чтобы не сгореть по пути.
Смена закончилась. Такие дни бывают раз в неделю, когда все идет наперекосяк: пациенты с осложнениями, поломанный аппарат ИВЛ, нервные родственники, которые требуют невозможного. Когда часы наконец показали конец дежурства, Ольга Борисовна, наша старшая медсестра, вдруг сказала: «Идем в бар. Я плачу».
Мы переглянулись. Марина, с ее вечной усталостью в глазах, первая кивнула. Игорь, санитар с золотыми руками и циничными шутками, только хмыкнул: «Почему бы и нет?» И я, молодая медсестра, которая еще верила в идеалы, колебалась, но в итоге согласилась.
Бар был полупустым. Тусклый свет, деревянные столы, запах пива и жареных крылышек. Мы заняли угол, заказали виски, пиво и что – то покрепче для Ольги Борисовны. Первый тост был традиционным: «За выживших».
Но после второго бокала разговор пошел в другом направлении.
– Вы видели сегодняшнего дедушку? – начала я, крутя стакан в руках. – Того, который кричал, что мы его отравим?
– Ага, – Игорь усмехнулся. – Он мне сказал: «Доктор, я вам не верю». А я ему: «Дедуля, я вам тоже не верю. Выживете – значит, не врете».
Мы засмеялись. Даже Марина, хотя она тут же покраснела и попыталась скрыть улыбку за стаканом.
– Помните ту бабушку с диабетом? – подхватила Ольга Борисовна. – Которая говорила, что пирожные ест только по воскресеньям, потому что «Бог простит»?
– Ага, – фыркнула я. – Бог простит, а поджелудочная – нет.
– Эй, – Марина нахмурилась. – Вы же знаете, что она умерла на прошлой неделе у себя дома.
– Именно поэтому и можно шутить, – Игорь налил себе еще виски. – Иначе сойдешь с ума.
– А помните того парня? – я встряла в разговор. – Который пришел с жалобой на боль в животе, а оказалось, что он просто переел шашлыка?
– О, да! – Марина закатила глаза. – Он мне сказал: «Сестра, я думал, это аппендицит». А я ему: «Нет, это жадность. Она лечится только голодом».
Мы снова засмеялись. Ольга Борисовна на этот раз не сдержалась и присоединилась.
– А помните ту девушку? – Игорь поднял бокал. – Которая пришла с татуировкой «Любовь – это боль»?
– Да! – Ольга Борисовна фыркнула. – А потом она узнала, что у нее перелом руки, и сказала: «Теперь я знаю, что любовь – это действительно боль».
– Эй, – Марина снова нахмурилась. – Вы же знаете, что она сейчас в реанимации.
– Именно поэтому и можно шутить, – повторил Игорь. – Иначе сойдешь с ума.
Мы пили, смеялись, вспоминали. Черный юмор был нашим способом справляться с тем, что мы видели каждый день. Это был наш способ оставаться людьми в мире, где смерть и боль были частью рутины.
Когда бар начал закрываться, мы вышли на улицу.
– Завтра снова на смену, – вздохнула я.
– Да, – кивнул Игорь. – Но хотя бы сегодня мы смогли посмеяться.
Мы разошлись по домам, каждый со своими мыслями. Но знаете что? На следующий день мы снова были там, в больнице, готовые бороться за каждую жизнь. Потому что, несмотря на все шутки и цинизм, мы все еще верили в то, что делаем… лол это мир абсурдной медицины.
9.
Дождь стучит по подоконнику, как нетерпеливый пациент в дверях процедурной. Мы с Лизой закутались в один плед – старый, с выцветшими звездами, – который она когда – то принесла из дома «на всякий случай». Всякий случай наступил три бокала назад.
– Еще? – Лиза тянется к бутылке, наклоняя ее над моим стаканом. Капля вина падает на мою коленку, оставляя пятно, похожее на карту неизвестной страны.
– Ты же знаешь, завтра смена, – бормочу я, но не отодвигаю бокал.
Она смеется, и этот звук странно гармонирует с шумом воды за окном. Лиза всегда смеется так, будто проверяет – выдержит ли мир ее иронию.
– Помнишь того деда с переломом бедра? – она закусывает сыр бри, и я ловлю себя на мысли, что он похож на кусок кожи, которую мы сегодня снимали с пролежней. – Тот, что орал, будто мы садисты, когда поворачивали его на бок.
– А ты ему: «Дед, если бы мы были садистами, давно бы завели плетку вместо тонометра».
Мы хохочем, и вибрирующий плед сбрасывает на пол крошки сыра. В уголке, где тень от лампы не достает, лежит моя сумка с бинтами и шприцами. Как будто даже здесь, в этом уюте, работа не отпускает.
Лиза вдруг замолкает, вертит в пальцах стержень от винной пробки.
– Сегодня ко мне приходила дочь Семеновой. Спрашивала, больно ли мама умирала.
Дождь усиливается. Я представляю, как капли выбивают морзянку на стекле: жива – жива – жива.
– А ты? – спрашиваю, зная ответ.
– Сказала, что нет. Что она просто уснула.
Мы обманываем их. Мы обманываем себя. Лиза не упоминает, как Семенова цеплялась за ее руку в последние минуты, будто та была краем пропасти. Я не говорю, что до сих пор чувствую на ладонях вес той хрупкой кисти.
– Знаешь, что самое смешное? – Лиза допивает вино, оставляя на бокале отпечаток помады цвета застарелой гематомы. – Мы сидим тут, как нормальные люди. Едим сыр. Смотрим сериалы. А там, – она кивает в сторону больницы, невидимой за пеленой дождя, – у нас целые вселенные. Со своими законами, болью, смертями.
Я прижимаюсь к ее плечу. Халаты мы сняли, но запах антисептика въелся в кожу как татуировка.
– Иногда мне кажется, – шепчу я, – что мы просто играем. Врачи – в спасение, пациенты – в надежду. А настоящая жизнь – вот здесь. В дожде, в сыре, в твоем дурацком пледе.
Лиза молча наливает остатки вина мне в бокал. Потом поднимает свой – пустой – в тост:
– За параллельные миры. Чтобы они никогда не пересекались.
Мы чокаемся. Стекло звенит хрустально, обманчиво чисто. За окном дождь стихает, оставляя на асфальте отражения фонарей – как желтые таблетки, рассыпанные по мокрому полу ночи. Наш юмор как мост над пропастью отчаяния. Лиза уговорила меня пойти с ней в клуб.
Клуб был как больница, только громче. Световые лучи резали толпу, как скальпели, а бас бил в грудь, будто ЭКГ на максимуме. Мы с Лизой затерялись в этом хаосе, как две белые клетки в потоке крови.
– Ты уверена, что это хорошая идея? – кричу я ей в ухо, пытаясь перекрыть музыку.
– Лучшая за неделю! – она смеется, поднимая бокал с чем – то ярко – синим. – Мы же не роботы, Рим. Давай жить!
Мы танцуем. Вернее, Лиза танцует, а я пытаюсь не выглядеть как пациент после инсульта. Но после второго коктейля даже я начинаю чувствовать ритм.
Именно тогда они подходят. Двое. Один – высокий, с улыбкой хирурга перед сложной операцией. Второй – пониже, с глазами, которые видели слишком много, чтобы верить в случайности.
– Вы тут часто? – кричит высокий, наклоняясь ко мне.
– Только по выходным, – отвечаю я, – когда не надо вытаскивать людей с того света.
Он смеется, и я понимаю, что он либо врач, либо психопат. Оба варианта подходят.
– Я – Андрей, – представляется он. – А это – Сергей. Мы из травматологии.
– Римма, – киваю я. – А это – Лиза. Мы из терапевтического ада.
Мы смеемся, и это странное чувство – будто мы все знаем друг друга годами. Может, это вино. Может, это общая усталость от жизни, где каждый день – это чья – то боль.
– Так вы, значит, спасаете жизни, а потом идете их губить? – подкалывает Сергей, указывая на наши бокалы.
– Ну, знаешь, – Лиза наклоняется к нему, – иногда лучше выпить, чем выписать.
Мы смеемся снова. Андрей рассказывает про пациента, который сломал ногу, пытаясь спрыгнуть с балкона, чтобы избежать жены. Лиза парирует историей про бабушку, которая притворялась мертвой, чтобы не платить за лечение.
– А у вас есть что – то аморальное в запасе? – спрашивает Сергей, подмигивая.
– О, у нас целый архив, – улыбаюсь я. – Например, как я однажды перепутала катетеры и чуть не отправила пациента в космос.
– А я как – то забыла про пациента в кабинете, – добавляет Лиза. – Он уснул, а я ушла. Проснулся через три часа.
– Ну и как? – интересуется Андрей.
– Сказал, что это был лучший сон в его жизни, – смеется Лиза.
Мы продолжаем болтать, смеяться, пить. Где – то между анекдотами про пациентов и шутками про секс я понимаю, что это наша терапия. Мы не можем спасти всех, но можем хотя бы спасти себя.
– Может, потанцуем? – предлагает Андрей, протягивая руку.
– Только если обещаешь не ломать себе ничего, – шучу я, принимая его руку.
Мы танцуем. Вернее, пытаемся. Лиза и Сергей где – то рядом, смеются над чем – то. Я чувствую, как мир вокруг становится мягче, как будто боль и смерть остались где – то далеко, за стенами этого клуба.
– Ты знаешь, – говорит Андрей, наклоняясь ко мне, – ты классная.
– Спасибо, – улыбаюсь я. – Ты тоже. Но если сломаешь себе что – нибудь, я тебя сама загипсую.
Лиза, с лицом уставшей богини чумы, уже третью рюмку текилы осушала со словами: «Если завтра на вскрытии найдут алкоголь – скажут, цирроз от работы».
Андрей и Сергей прилипли к нам у барной стойки, как два голодных клеща.
– Вы, девчонки, на медиков не похожи, – ляпнул Андрей, поправляя цепь на шее.