Царь и гетман - читать онлайн бесплатно, автор Даниил Лукич Мордовцев, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
19 из 23
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Оттак, дитки! Оттак треба! – приговаривали они, светя то лысыми головами, то седыми усами, «бо шапок чортма», шапки давно на утоптанной земле валяются. – Оттак, хлопци! Оттак, дитки!

А «детки» – и не приведи Владычица! – не только не отстают от «батьков», но, конечно, за пояс их затыкают легкостью своих ног, живостью и упругостью мускулов и прочего казацкого добра.

А уж сбоку тут же, на куче конских седел и прочей сбруи, сваленной копною, примостился одноглазый казак «сиромаха» Илько, страстный музыкант и поэт в душе, на этой самой музыке и глаз потерявший, потому что раз как-то в недобрую годину он так натянул витую проволокой струну на своей бандуре, что растреклятая струнища возьми да и лопни да и выхлестнула сиромаху Ильку левый глаз, оставив правый для стрельбы из мушкета в ляха да татарина. Примостился кривой Илько с своей бандурой, заходил по ней пальцами, заерзал по ладам, и бандура «загула-загула».

И около короля возрастает оживление. Молчаливый кошевой, доселе не проронивший ни единого слова, но выпивший изрядно, все предложенные ему Карлом кубки, уже подергивается на месте от нетерпения, а серьезный Орлик, с улыбкою глядя на своего друга Костю, нарочно подмигивает ему, что «вот-де там так настоящий праздник, по-людськи-де умеет веселиться товариство…». Увлеченный картиною общего оживления, Карл уже настойчиво требует от Гилленкрука, чтобы он составил маршрут и план похода в Азию и доложил проект военному совету из шведских, украинских и запорожских военачальников.

– Помилуйте, ваше величество, ведь мы живем не во время Шехеразады, – отбивался Гилленкрук, боясь, чтобы сумасбродный король в самом деле не забрал себе в «железную башку» этой шальной идеи.

– А я хочу повторить Шехеразаду! – настаивает «железная голова». – Я хочу, чтобы Европа прочла «тысяча вторую сказку Шехеразады».

В это время подошел смущенный Гинтерсфельт, не смея взглянуть в глаза королю.

– Что, мой богатырь? – спросил этот последний.

– Я поднес ему кубок, ваше величество, но он его в карман положил, – отвечал смущенный богатырь.

– Как в карман положил? Не выпивши вина? – засмеялся Карл.

– Нет, ваше величество, он вино выпил, поцеловал меня и кубок положил в карман.

– Ну и прекрасно, я ему жалую этот хороший кубок как своему союзнику, – весело сказал Карл.

Мазепа, глянув своими хитрыми глазами на ничего не понимавшего кошевого Костю, поднялся с места и, улыбаясь своею кривою и тонкою верхнею губою без участия нижней, торжественно произнес:

– Ваше королевское величество! Вы оказали величайшую милость всему Запорожскому войску вашим драгоценным подарком.

– Очень рад, – отвечал Карл, – желал бы сделать им еще больший подарок.

– И этого много, ваше величество: они пропьют его всем кошем за ваше драгоценное здоровье.

– Тем больше рад… Виват, мои храбрые союзники и их доблестный полководец, кошевой Константин Гордиенко! – воскликнул он, подымая кубок.

Добродушный Костя-кошевой, услыхав свое имя, единственно понятное ему в речах короля, встал и закричал таким голосом, которого хватило бы на десять здоровенных глоток.

– Гей, казаки братци! Панове товариство! А нуте многая лита его королевскому величеству! Многая, многая лита!

– Многая лита! Многая лита! – застонало все Запорожье, плясавшее и неплясавшее, евшее и пившее, кругом целовавшееся и спорившее без умолку

Пир приходил к концу. Многие запорожцы были уже совсем пьяны они обнимались со шведами, иные дружески боролись с ними, пробуя свои силы, и то швед слетал через голову ловкого запорожца, то дюжий швед сминал под себя неловкого мешковатого казака.

Юный Максимилиан, увидав эту борьбу, бросился к ратоборцам и увлек за собою силача Гинтерсфельта. Последнего, выпившего порядком, шибко подзадорило то, что он увидел, и он пошел пробовать силу: став в боевую позицию, он показывал вид, что ищет охотника побороться, засучивая рукава. Охотник тотчас же нашелся. Наплясавшись вдоволь и увидав своего нового приятеля, топтавшегося шведа, якобы подарившего ему кубок, Голота подступил к нему с ясными признаками, что хочет с ним потягаться, то есть поплевывая и фукая в ладони.

– А ну, братику, давай! – говорит он, расставляя ноги и протягивая вперед руки.

Гинтерсфельт понял, что его приглашают на единоборство, и немедленно облапил своего противника. Началась борьба. И Голота, и Гинтерсфельт, согнувшись в пахах и обхватив друг друга, стали медленно топтаться и кружить на месте, широко расставляя ноги и нагибая друг дружку то в ту, то в другую сторону. Ноги так и делают борозды по земле, все напряженнее и напряженнее становятся мускулы рук и затылков единоборцев, но ни тот ни другой еще не делают последних усилий. Наконец, Голота сделал отчаянное напряжение и приподнял шведа, словно отодрал от земли прикованные к ней могучие ноги богатыря, но ни перекинуть через голову, ни смять под себя не мог. Снова став ногами на землю, шведский богатырь в свою очередь сделал усилие, подогнулся немножко, коленками к земле, под своего неподатливого противника, и не успели казаки, обступившие борцов, мигнуть очами, как Голота, перелетев через голову шведа и зацепив подбородками двух-трех казаков, валялся уже недалеко за спиною ловкого варяга, трепыхая в воздухе своими красными чоботами.

– Ого-го-го! – застонали запорожцы.

– Голла! Голла! – захлопали в ладоши шведы, а более всех «маленький принц».

Честь запорожцев была затронута. Голота, приподнявшись на четвереньки, растрепанный, запачканный, красный, и, обводя вокруг себя изумленными глазами, старался подобрать высыпавшиеся у него из кармана сокровища: горох, сушеные груши, огниво и люльку.

– Задери Хвист! Дядьку Задери Хвист! – кричали запорожцы. – Кете, сюды, дядьку!

Из толпы выполз плечистый, коренастый запорожец с короткими руками, обрубковатыми ногами, с короткою и толстою, как у вола, шеею и с добрым ленивым лицом.

– Что вы, вражи дити? – сонно спросил он, оглядывая «товариство».

– Та он Голоту побороли… Он вин рачки лазить, горох сбирае, – пояснили «вражи дити».

Мешковатый запорожец свистнул:

– Фю-фю-фю! Овва! Хто ж се его так?

– Та он той бугай, вернигора…

Мешковатый запорожец, подойдя к Гинтерсфельту, смерял его глазами и опять свистнул.

– Ну, давай! – лаконически бухнул он и отбросил шапку.

Противники молча обнялись. Можно было думать, что это немая встреча друзей, немые объятия или что это соединило их безмолвное горе. Стоят, и ни с места, только нет-нет да и пожмут друг друга. А лица все краснее становятся, слышно, как оба сопят и нежно жмут один другого в объятиях. Но вот они начинают медленно-медленно переставлять ноги, и как-то всегда разом обе, боясь остаться на одной опоре. Вот уже запорожец подается, гнется… Вот-вот опять сломит шведский бугай… Пропало славное войско Запорожское! Срам! Осрамил дядько Задери Хвист всю козаччину! Это, верно, не то что тогда, как он настоящего разъяренного бугая удержал за хвост и посадил наземь, за что и прозвали его Задери Хвист… Эх, пропал дядьку!.. Но дядько, во мгновение ока припав на одно колено, так тряхнул шведа, что тот своим толстым животом саданулся об голову запорожца, страшно охнул и растянулся, как пласт, пятками к казакам… А запорожец уже сидел на нем верхом и, достав из-за голенища рожок с табаком, преспокойно нюхал, похваливая: «У! Добра табака…»

Храбрый Гинтерсфельт не скоро очнулся…

Тем временем в другом месте запорожцы успели затеять с шведами уже настоящую ссору. Перепившись до безобразия, эти дети степей и раздолья, подобно Голоте, начали тащить со столов всякую посуду, и серебряную, и оловянную. Шведы хотели было остановить дикарей, замечали, что не годится так грабить, отнимали добычу. Запорожцы за сабли, и пошла писать!

– Се ваше и наше, ащо ваше, те наше! – кричали низовые экономисты.

– А наше буде ваше, от що, – подтверждали другие.

– У нас усе громадське, кошове! Нема ни паньского, ни козацького.

Шведы не понимали новой экономической теории своих союзников и стояли на своем, защищая столы с посудой.

– Нам у шинок ничого дати, – пояснили некоторые более спокойные запорожцы; но упрямые шведы и этим не внимали.

Тогда запорожцы бросились на шведов и одного тут же зарубили. Сделалась суматоха. Шведы также обнажили сабли и кинулись на зачинщиков. Начиналась уже свалка, скрещивалась и визжала сталь, усиливались крики. Но в этот момент прибежали кошевой, гетман и другая старшина

– Назад! Назад! Якого вы биса! От чорты! – заревел страшный голос Кости Гордиенки.

Это был уже не тот добродушный, застенчивый Костя с детскими глазками, что сидел за королевским столом: это был зверь, которого знали запорожцы и трепетали. Они остолбенели, услыхав его рев. Сабли их так и остановились в воздухе с застывшими руками.

Пришел на шум и Карл со свитою. На земле валялся обезображенный сабельными ударами труп злополучного защитника права собственности. Несколько в стороне лежал лицом кверху массивный Гинтерсфельт, бессмысленно поводя глазами, а около него, тут же на земле, сидел его противник и никак не мог насыпать себе на хитро сложенные дулей пальцы понюшку табаку, насыпая все мимо да мимо.

– Что тут случилось? – спросил Карл строго. – Убийство?

– Пошалили дети, ваше величество, и вот одному досталось, – поторопился ответить Мазепа.

Карл увидел Гинтерсфельта и попятился назад.

– Это еще что? – грозно крикнул он. – Моего могучего Гинтерсфельта? Кто его?

– Се я его… поборов, – бормотал совсем опьяневший запорожец, силясь засунуть рожок за голенище.

– Они боролись, ваше величество, – пояснил Мазепа недоумевающему Карлу, – и вот этот пьяница поборол и зашиб вашего богатыря.

Карл ничего не отвечал. Он понял, с какими людьми столкнула его судьба.

XIII

Наступило лето 1709 года. Близилась роковая развязка для всех действующих лиц исторической драмы, избранной предметом нашего повествования.

Что делала в это время та, нежная рука которой так жестоко, хотя невольно разбила и гордые политические мечты Мазепы, и его личное счастье, отняв у него и покойную смерть старости, и место на славном историческом кладбище его родины? Что делала и что чувствовала несчастная дочь Кочубея?

После ужасной смерти отца она вместе с матерью и другими сестрами находилась несколько времени под арестом, но потом они были освобождены.

Что пережила бедная девушка за все это время, известно только ей одной, и только необыкновенная живучесть молодости да страшно богатый запас здоровья, которым так щедро, так по-царски наделила ее чудная, благодатная природа Украины, спасли ее от смерти, от безумия, от самоубийства в порыве тоски и отчаяния, охватывавших ее порою так, что она готова была искать забвения в могиле, в глубокой реке, в самоудавлении… Ведь она страстно любила и отца, которого сама же погубила, и мать, которая прокляла ее и не хотела видеть до смерти. Она любила и того, которого, как и отца, потеряла навеки…

Проклятая и изгнанная с глаз матери, она приютилась у матери того, которого продолжала любить и любила с новою, небывалою нежностью, любила его, далекого, потерянного для нее навсегда, одинокого и славного в ее сердце, в ее памяти и проклятого всеми, как и она проклята матерью. Там, в монастыре, у матери Мазепы, она с безумной тревогой в сердце расспрашивала, бывало, старушку об ее Ивасе, с которого та теперь в глубине своей души сняла материнское проклятие в тот день, как его начала проклинать Церковь. Она постоянно, бывало, просила мать Магдалину рассказывать ей о том времени, когда курчавенький Ивась Мазепинька был маленьким, как он рос, что любил, как шалил, как учился. И старушка в долгие зимние вечера рассказывала ей о своей молодости, о жизни при дворе польских королей, о том, как у нее родился Ивась, как она его лелеяла и холила и какой это был странный, неразгаданный мальчик. Слушая рассказы матери Мазепы, Мотренька чувствовала, что ее горе становнтся как будто менее острым и что тут, при этих рассказах, присутствует его душа, его мысль, его память об ней…

С наступлением весны Мотренька начала иногда пoceщать могилу своего отца, которого вместе с Искрой похоронили в лавре… Как часто девушка перечитывала скорбную надпись, высеченную на камне над братскою могилою ее дорогого татка и милого, жартливого дяди Искры!.. Вот эта горькая надпись:

«Кто еси мимо грядый, о нас неведущий,Елицы здесь естесмо положены сущи?Понеже нам страсть и смерть повеле молчати,Сей камень возопиет о нас ти вещатиИ за правду и верность к монарсе нашуСтрадания и смерти испиймо чашуЗлуданьем Мазепы всевечно правы.Посечены зоставше топором во главы,Почиваем в сем месте Матере Владычне,Подающия всем своим рабам живот вичный.

Року 1708, месяца июля 15 дня, посечены средь обозу войскового, за Белою Церковию, на Борщаговце и Ковшевом благородный Василий Кочубей, судия генеральный, и Иоанн Искра, полковник полтавский».

«Ах, тато, тато! – думалось Мотреньке при чтении этой эпитафии. – Зачем же злуданьем Мазепы? Разве он виноват во всем, что случилось?.. Я, проклятая, виновата: я погубила и тебя, и Мазепу, и всю Украину… Не встать ей теперь больше никогда. А всему я, проклятая, виною… На что я родилась, кому на счастье, на утеху? Никому, никому таки на свете! На одно горечко да на зло родила меня недоля, родила на недолю всем. Не родись я на свет Божий, не знал бы меня маленькою мой гетман милый, не крестил бы меня в купели на горе, не носил бы меня на руках вместе с булавою, не полюбил бы меня, проклятую гадюку… А то полюбил, и я полюбила его, душу мою в него положила… Думали и так, и так, и то, и это загадывали, и далеко, и высоко – ох, высоко загадывали… А вон что вышло… Теперь и этот швед сюда пришел, и царь нагрянул, а все из-за моей недоли, все из-за меня, окаянной: не будь меня на свете, не будь этой косы гаспидской (и девушка горько улыбнулась, взяв из-за плеча свою толстую, мягкую косу и перебирая ее пальцами), не будь этой косы, не будь меня, гетман не полюбил бы меня, не пошел бы татко к царю… А вышло вон оно как: пропал татко, и гетману приходилось пропасть, а все из-за меня… Что же ему оставалось делать? Идти к Карлу, чтоб он заслонили Украйну от царя, и он заслонил и гетмана моего милого взял. А кто теперь верх возьмет? Возьмет царь, не станет моего гетмана; возьмет Карл, что тогда будет?.. Эх, татко, татко! Зачем ты все это сделал? Да это не ты, а мама; ты бы отдал меня моему гетману, так мама не схотела… „Не хочу, говорит, завязать тебе свет – отдать за старого гетмана; выходи, – говорит, – за молодого, за Чуйкевича”. А на что мне Чуйкевич, хоть он и молодой? На что мне был этот „козинячий лыцарь”, как его все называли с той поры, как он от гетманского цапа меня спас? Что я ему? Так только, счастье мое разбил, долю мою по ветру пустил да пылью развеял. А на что ему была моя доля, моя краса девичья? Вон женился же он на Цяце нашей: значит, ему все равно было, что я, что Цяця».

Недолго пришлось Мотреньке прожить и в монастыре, у матери Мазепы. Весною этого года мать Магдалина тихо скончалась. Перед смертью она все вспоминала и звала к себе своего сына: «Ивасю мой, гетмане, где ты? Не увижу я тебя больше на этом свете…» Умирая, она благословляла и Мотреньку, и еще другую девочку, Оксану Хмару, что была тут же, и говорила, качая головой: «Ох, не будет вам доли на свете, деточки, не будет… Не так вы смотрите… Краса ваша погубит вас… Красота, деточки, это великое несчастие: красота – это целое царство, на волоске висящее… дунул ветер – фу! и нету царства… А потом все будет казаться, что корона на голове; а короны уже нет – одни седые волосы…»

Со смертью игуменьи Магдалины Мотренька вместе с своею неразлучною нянею Устею переехала из Киева поближе к своему родному дому, к Диканьке. Но в Диканьке она не смела жить, там сама Кочубеиха-вдова жила; а она не хотела и на глаза пускать к себе несчастную дочь. Мотренька поселилась в Полтаве, у своей тетки, вдовы казненного Искры. Эта добрая женщина, и прежде любившая свою бойкенькую племянницу «с оченятами карими да бровенятами на шнурочку», как называл ее покойный «жартливый» Искра, теперь еще более привязалась к девушке, справедливо сознавая, что не она, не Мотренька, была причиною гибели мужа ее и Кочубея, а что сами они, Кочубей и Кочубеиха, по упрямству своему погубили всех, в том числе и лучшую из своих дочерей. «Вот диво какое, невидаль, что Мазепа держал ее, дитятку малую, на руках после купели, отчего б не держать ему ее и после у себя на коленях, как малжонку властную!» – говорила она иногда, осуждая Кочубеев за то, что «свет завязали своей дочери».

С самой весны в Полтаве поговаривали, что шведы где-то недалеко, чуть ли не в Опошне, и что видели там и самого Мазепу вместе с королем: старый гетман, несмотря на проклятие, все таким же, говорят, молодцом смотрит, постоянно на коне и постоянно с королем разъезжает. А куда они двинутся, никто не знал: одни говорили, что на Киев пойдут, другие – что за Запорожье, третьи – что будто бы прямо на Москву, как только сойдут реки.

Мотренька слышала эти толки, и в сердце ее зарождались надежды, которых она никому на свете не доверила, разве только тому, о ком она день и ночь думала и чье имя ставила на молитве рядом с именем отца, только немой молитве доверяя свою тайну.

Раз в воскресенье, возвращаясь от обедни, она увидела, что какой-то москаль-коробейник, проходя мимо дома Искры с своим коробом, помахивает подожком и звонко распевает:

Эй, тетки-молодки,Белые лебедки,Красные девчатыЧервоные шаты,Заплетены косы,А ноженьки босы,Идите до храму,Нового товаруПринес купец СашкаМиткальная рубашкаСтречек да монистаАлтынов на триста…

Поравнявшись с Мотренькой, он вдруг, понизив голос, назвал ее по имени:

– Матрена Васильевна, панночка-боярышня! Я вам поклон принес.

Девушка невольно остановилась. В сердце ее шевельнулось что-то давнишнее, давно там как бы насильно задушенное – и дорогое, и страшное. Ей показалось даже, что она слышала где-то этот голос вкрадчивый, с которым обратился к ней коробейник. Она смотрела на него своими большими изумленными глазами и молчала.

– Поклон принес я вам, хорошая панночка, – еще тише повторил коробейник, и сердце у девушки дрогнуло.

– От кого? – чуть слышно спросила она, бледнея.

– От Ивана Степаныча, от етмана.

Мотренька с испугом отступила назад: сказанное коробейником имя было так страшно здесь, во всей Украйне. Еще и сегодня его проклинали в церкви, откуда возвращалась Мотренька.

– Вы меня, барышня, не узнали, оттого и испугались, – продолжал коробейник, – я Демьяшка, помните Демку, что от етмана вам гостинцы из Бахмача важивал, да еще в последний раз он, етман, велел мне передать вашей милости на обновки десять тысяч червонцев, а у вашей милости выпросил для его, для етмана, прядочку вашей девичьей косы на погляденье… Я и есть тот Демьянка.

При последних речах коробейника девушка зарделась… Да, он правду отчасти говорит: когда ей запрещено было свидание с гетманом, то он однажды действительно, встосковавшись по ней, прислал няне Усте десять тысяч червонцев, чтоб только она прямо с ее, Мотренькина, тела сняла сорочку или урезала небольшую прядочку косы и прислала бы к гетману, но, кажется, не с Демьянком, а с Мелашкою.

Да, это точно Демьянко, Мотренька теперь узнала его, вспомнила; только прежде он одевался не по-московски, а по-украински, когда служил у Мазепы.

– А вот вашей милости и перстенек алмазный от етмана. – Коробейник подал ей перстень, блеснувший на солнце всеми цветами радуги. – Это чтоб вы мне верили, не сумлевались… Я всегда у его милости етмана был верный человек.

– А где теперь гетман? – спросила Мотренька с большим доверием, однако голос ее дрожал, как слабо натянутая струна.

– Они теперь недалече будут, со свейским королем вас, боярышня, ищут.

Краска снова залила бледные щеки девушки. Она чувствовала прилив глубокой радости, такой радости, что готова была заплакать.

– А как его здоровье? – спросила она, не поднимая глаз.

– Его милость в здоровье, только о вашей милости гораздо убиваются. А как узнали, что вы в Полтаве здесь, так и послали меня проведать, точно ли ваша милость тутотка; а коли-де ваша милость тутотка, так етман наказали мне: «Когда-де ты, Демьян, увидишь Матрену Васильевну, так скажи ей наедине, с глазу на глаз, что я-де, етман, вместе с свейским королем приду под Полтаву и Полтаву-де возьму; так чтоб-де Матрена Васильевна не пужалась; я-де за ней иду, и ей-де никто никакого дурна не учинит…» Так вот я, боярышня, для-ради этого, чтобы из свейского обозу прийти в Полтаву, и нарядился коробейником. Да мне и не привыкать-стать: допрежь сего я и в России у себя с коробом хаживал, а опосля у Меншикова Александр Данилыча в комнатах служил, да как меня хотел царь в матросы взять, я и сбежал с Москвы к вашим черкасам, в Запороги, а оттедова уж его милость етман взял меня к себе в ездовые.

Мотренька слушала его с смешанным чувством тревоги и счастья. Все это случилось так неожиданно, окутано было такою волшебною дымкою, что она думала, не сон ли это. Так нет, не сон: она чувствовала у себя в ладони что-то дорогое, что напоминало ей то время, когда по ее душе не прокатилось еще это страшное колесо судьбы, раздавившее ее жизнь, ее молодые грезы.

– Мотю! А Мотю! – раздался вдруг чей-то голос.

Мотренька встрепенулась и испуганно взглянула на коробейника. Тот понял, что пора прекратить тайную беседу.

– Счастливо оставаться, боярышня? Так ничего не купите? – сказал он скороговоркой.

Девушка ничего не отвечала. А коробейник, вскинув за плечи свою ношу, зашагал вдоль улицы, звонко выкрикивая: «Эй, тетки-молодки, белые лебедки, красные девчата…»

Оказалось, что Мотреньку окликнула ее «титочка», вдова Искриха.

– Ты не забула, Мотю, що у нас на двори Купало? – сказала она, показываясь в воротах, вся красная и с ложкою в руках.

Все это утро пани Искра вместе с старою Устею и маленькою покоювкою Орисею занята была серьезным делом – приготовлением на зиму разных «павидел» и других прелестей из вишен, малины, полуницы и всякой ягоды, какие только производит природа Украйны. По этому случаю середи двора весь день горел очаг – варенье всегда лучше варить на воздухе, вкуснее выходит – и пани Искра совсем испекалась на очаге, тогда как у Ориси даже правое ухо было все в варенье от усердного лизанья тарелок и кастрюлек с пенками.

– Забула Купалу? – спросила добрая женщина, ласково глядя на Мотреньку, которая казалась и встревоженною, и рассеянною.

– Ни, титочко, не забула, – отвечала девушка, думая о чем-то своем.

– То-то – ни… Вечером, хочешь не хочешь, а я прогоню тебе с Орисею подивитися, як на Ворскли дивчата та парубки будут через огонь скакати та купальских писень спивати; а то он яка ты все сумна та невесела.

– Та мени, титуню, не до Купалы.

– Ни вже – годы все плакати та сумовати… не вернешь его, уплыло…

Искриха настояла-таки на своем. Вечером Мотренька, сопровождаемая Орисею, пошла за город, где на берегу Ворсклы происходили купальские игры.

Вечер был великолепный. Западная часть неба еще не успела окутаться темною синевою, которая боролась с потухающею зарей; но мало-помалу эта синяя темень надвигалась все ниже с середины неба к западному горизонту, сгоняя с запада и его бледную розоватость и прозрачную ясность воздуха. Показывались звезды, которые как-то слабо, неровно мигали. Но когда взор от неба переносился к земле, в сторону, противоположную той, где гасла заря, то глаза прямо тонули во мраке, и этот мрак становился еще плотнее оттого, что в нескольких шагах впереди по берегу реки пылали костры, отражаясь золото-красными бликами то на реке, то на белых, как будто седых листьях серебристых тополей, кое-где темневших у костров и осветившихся только красными, обращенными к огню пятнами. У костров то мелькали тени, на мгновение заслоняя огонь, то двигались какие-то красные пятна – белые сорочки, лица, плахты, руки, освещаемые красноватым заревом.

От костров доносилось пение, странная, солидная какая-то, словно застывшая во времени мелодия которого всегда почему-то переносит воображение в седую, глубочайшую древность, когда вот так же пели поляне, кружась то вокруг истукана Перуна, то вокруг Ярилы, совершая эти игрища не как простые игры, а как моление, обрядовое торжество и славословие сил природы в образе многоразличных богов и полубожков…

Купала на Ивана,Купався ИванТа в воду упав…

«Иван… упал в воду, сгинув навеки, – думалось Мотреньке под это монотонное пение, – а завтра Иван – завтра он, гетман, именинник… Где-то и с кем завтра будет он праздновать свои именины? Вспомнит ли обо мне, вспомнит ли, как в третьем году мы вместе с ним смотрели в Батурине на купальские огни у берега Десны?»

По мере приближения к кострам темнота кругом, и на земле и в небе, становилась непрогляднее, но зато тени, двигавшиеся у огней, выступали рельефнее, ярче, грубее: то блеснет над огнем красноватый диск круглого молодого лица с светящимися глазами и смеющимися щеками; то вспыхнет пламенем белая сорочка с искрящимися на груди монистами; то огонь отразится на гирлянде цветов, обвивающих голову. Что-то волшебное, чарующее в этой картине… А вокруг костра медленно двигаются, схватившись за руки, убранные цветами девушки, плавно и в такт пению покачиваясь из стороны в сторону, а красное пламя попеременно освещает то то, то другое лицо по мере движения их вокруг костра.

На страницу:
19 из 23

Другие электронные книги автора Даниил Лукич Мордовцев

Другие аудиокниги автора Даниил Лукич Мордовцев