Нашёлся немец из репатриантов. Его контора тоже с Марьиной матерью дела вела. Но с Мзевинар Георгиевной, понятное дело, не забалуешь. А тут сразу неформальные отношения. Марья и в Германию собралась, потому что влюбилась, а не потому, что ей та стажировка была важна. В гробу она видала все стажировки. Она даже кандидатскую из-под палки защитила, мать настояла. В пионерском лагере такое называли «втюрилась». Или «втюрилась» – это когда записки через вожатых, взгляды на линейке и свидание за клубом? А тут они трахались даже у меня на коммунальной кухне на подоконнике с облупленной коричневой краской, пока соседи были на работе. Типа в гости зашли, и вдруг приспичило. Соседка как-то выползла из своего коридора с похмела кофе сварить, увидела всё это дело, заржала и припёрлась ко мне в комнату с сигаретой. Видимо, надеялась, что я, как модератор разврата, тоже её удовлетворю. Не, ну её нафиг. Я уже вляпывался однажды, потом хоть жильё разменивай: сразу претензии на всё.
И ведь поехала Марья, стажировалась в этом самом Wintershall Holding, откуда, собственно, сей немец и нарисовался. Жили под Берлином, пока не залетела. Марья спецом старалась забеременеть. А он, как оказалось, вовсе не хотел никаких киндеров, он, мне думается, вообще на патент метода белковой индикации нацелился. Записал её на аборт по расширенной страховке в берлинскую клинику, а там и заметили, не всё в порядке. Оперировали уже у нас, в Песочном, Бомбей через друзей устроил. Немец вроде как вначале деньгами предложил помочь, потом срыл. Ну, я его понимаю. На хера ему больная и бесплодная русская баба с грузино-татарскими корнями и склонностью к алкоголизму? Хотя это тогда он киндеров не хотел, а через пятнадцать лет я нашёл его в Фейсбуке. На фотках двое чернявых детей, тёлка какая-то тощая. Послал запрос во френды, думал, поможет разобраться с консультацией для Марьи в Charite. Но он сделал вид, что это не он. Обычно немцы так не делают. Впрочем, я сразу предположил, что он не из поволжских немцев, как уверял, а простой кишинёвский еврей.
Когда Марья в том же, третьем, году заявила, что выходит замуж за Олега, мы заржали. Не поверили. Ну, совсем они друг другу не подходили. Олег дочерью занимался, уроки с ней делал, на кружки возил. Ну и фирма у него эта разрослась, окна уже и по области ставили, ремонты всякие, монтаж-демонтаж. Там с середины девяностых половина наших впахивала. Частное предприятие для своих. А Марья – птица певчая, дурная.
Помню, когда ещё «Игры доброй воли» были, сняли мы вместе с Олегом квартиру у тогдашней жены Секи на Стремянной, ровно напротив «Эльфа»[3 - Кафе от ресторана «Невские зори», садик рядом с кафе был местом встречи неформальной молодёжи восьмидесятых.]. Сека с женой от города новую получили на Загородном, а эта типа осталась. Даже и не снимали, просто жили. Вначале коммуналку оплачивали, а потом и вовсе перестали, когда дом на расселение пошёл. Нам вначале электричество рубанули, мы соплю из соседнего дома кинули. Потом газовщики приехали, трубы отпилили. Хер с этим газом, не больно нужен. Потом воду перекрыли. Но мы под лестницей в вёдра набирали и носили. Три зимы так пережили. Камин топили, обогреватели не выключались. Утром иней с одеяла стряхнёшь, из китайского термоса с цветами чай нацедишь – и в институт на работу. Вечером в стылую квартиру вернёшься, начнёшь топить. Дров до хрена было. В соседнем доме ремонтники паркет разбирали дубовый, выносили на улицу, а Олег мимо проходил. Дал на бутылку, всё к нам в парадняк и свалили.
Квартира знатная. Бывший особняк какого-то издателя, который чуть ли не Пушкина издавал. Большевики, конечно, поделили всё на равные части. У Секиной жены ещё прабабушка тут жила, актриса. Её именем театр назвали. От квартиры издателя остались кабинет и столовая. В кабинете панели дубовые по стенам, дубовый потолок, резьба по ореху и красному дереву, камин мраморный. А в столовой всё в стиле Людовика какого-то: стены синие, лепнина белая, купидоны на потолке с неприятными лицами. У одного штукатурка, аккурат где правый глаз, отвалилась. Лежишь на кровати, а он на тебя сверху этим бельмом смотрит. Двери зеркальные, окна мутные на скверик. У нас в той квартире все обычно и паслись. Шутка ли, перекрёсток всех путей. Тут тебе и Литейный, и Владимирский, и Невский, и Пушкинская, «Эльф» опять же.
Однажды на мой день рождения Марья отправилась в ларьки на углу Марата за бухлом. А тут ливень. Такой просто тропический. Марья промокла, сняла платье, осталась в купальнике и платьем мыла лобовые стёкла припаркованных вдоль Стремянной машин. Ей махали и гудели. Мы смотрели из окна. Вернулась счастливая с бутылкой польского рома и бутылкой отвратительного бренди «Слънчев бряг». Олег принёс полотенце, вытирал её и норовил приобнять, а Марья хихикала. Он потом ушёл её провожать на Петроградскую и вернулся только через неделю. Сказал, что развели мосты. Развели и развели, мне-то какое дело. Ну, положим, я сам имел на Марью виды, но это было не принципиально.
Кажется, в тот год я впервые задумался, что живу бессмысленно. Денег не хватало. К Олегу идти работать я не хотел. Чтобы подработать, устроились с Бомбеем мыть колбасу на Апрашку. Нужно было доставать из коробки батоны просроченного сервелата, мыть в тёплой воде от плесени, а потом натирать подсолнечным маслом. После этого они блестели и походили на свежие. Их выкладывали на подносы и уносили в ряды, где толкали за половину магазинной цены. Не помню, сколько мы зарабатывали. Видимо, не настолько много, чтобы не ходить в институт.
Институтское начальство не понимало, что дальше. Пока наши пропуска дотошно проверяли на вахте, какие-то весёлые парни проходили, кивнув охране. Первый отдел уже вовсю торговал секретными картами, а в столовском буфете на втором этаже вдруг пропали бутерброды с килькой и запретили приносить и разливать.
Марья у матери в лаборатории работать не захотела. Типа достал уже этот контроль и все дела. Устроилась к нам в институт, в международный отдел. Она окончила факультет раньше нас, хотя была младше на год. Два в минус – это наша армия. А один в плюс – её гениальность и вундеркиндность. Мы звонили ей по местному два-девятнадцать и спускались по лестнице на третий, нажимая «три – сорок семь» на кодовом замке. Этаж был режимный.
Это было единственное место в институте, не считая кабинета директора (но это по слухам), где была специальная кухня, уборная и комната для переговоров. Мы сидели на той кухне, и Марья приносила нам твёрдокопчёную колбасу, сроки годности которой «подходили», чёрную икру, оставшуюся от «встречи с партнёрами», тарталетки с красной рыбой, бутерброды с балыком и банки с пивом «KOFF». У пива не было срока годности. Пиво могло ещё пережить даже вторую чеченскую и присоединение Крыма, но Марья была щедра, а её начальник не слишком щепетилен на этот счёт. В международном денег не считали.
– За науку!
И мы чокались дорогой и вкусной водкой «Абсолют-курант».
– За присутствующих здесь дам!
И мы вставали и пили с локтя, а Марья хихикала. Она любила нас одинаково. Меня и Бомбея. Мне кажется, что меня она любила больше, но всё равно не так, как моего отца. Отец работал заведующим кафедрой и однажды сказал ей: «Марья, ты похожа на Анастасью Кински». Всё. Она втюрилась в него по самые гланды.
На поминках по отцу Марья напилась и блевала в унитаз в квартире моих родителей на Говорова. Там раздельный санузел и сортир совсем маленький. Если бы я решил блевать в сортире, мне пришлось бы открыть дверь, но Марья была миниатюрна, потому она блевала при закрытых дверях. А потом, когда мама моя вымыла ей лицо, она сидела, укутанная в одеяло, на диване в гостиной и признавалась вдове в любви к её покойному мужу.
– Я мечтала бы от него детей.
Мама моя гладила её по голове и пыталась напоить горячим чаем с мёдом.
Отец мой не был святым, но зачем ему спать с идиотками? С идиотками спал я. Частенько, если Марьин шеф уезжал на конференцию, мы, напившись средь белого дня в международном отделе, смотрели друг на друга специальным взглядом, потом вставали и закрывались на замок. Марья раскладывала диван в переговорной, доставала из шкафа бельё и опускала жалюзи. Иногда в дверь ломился Бомбей. Первый аборт Марья сделала от меня.
Расскажу. Однажды мы с Бомбеем получили зарплату, пошли на Апрашку, купили банку кабачковой икры, батон сервелата, коробку сникерсов, литровую бутылку виноградной водки «Керманоff» и отправились на Стремянную. Была середина декабря. Олег уже плотно ночевал в офисе. У него случился роман с секретаршей. В квартире было темно и холодно. Вначале я подумал, что выбило пробки и потому обогреватели не работали. Но оказалось, что работники ЖЭКа перерезали нашу соплю. Мы топили камин и говорили о бабах. После трёхсот грамм Бомбей сообщил, что они с Марьей решили пожениться. Мне было всё равно. Я от скуки второй месяц писал венок сонетов и думал о катренах и терцетах. Ещё я думал, что без обогревателей ночью факт, что околею. Мы допили водку, Бомбей уехал к себе, а я подвинул тахту к камину и уснул. Ночью проснулся от холода. Камин потух и дымил. Полчаса я пытался его вновь раскочегарить, потом плюнул, позвонил Марье, разбудил её и спросил, дома ли мать. Мзевинар оказалась в командировке. Я сказал, что сейчас приеду. Марья обозвала меня болваном и повесила трубку.
Я оделся, сунул в карман куртки зубную щётку, оставшиеся два батончика «Сникерса» и выскочил на улицу. Чтобы сократить путь, пошёл через отель. Возле круглосуточного обменника тусовалась центровая фарца. В холле первого этажа высилась поленница упакованных в полиэтилен финских ёлочек, предназначенных в номера. Я подхватил одну, прошёл насквозь через кафе, где шумела компания подгулявших американцев, миновал лобби, помахал рукой девочкам за стойкой и оказался на Невском. Метро уже закрылось, троллейбусы не ходили, а деньги на тачку я пожалел. На них можно было купить в ларьке у Марьиного дома польский ликёр и закуску. Сыпал снег. Пока я по Литейному добрался до Белинского, началась пурга. От быстрой ходьбы я вспотел. Ёлка казалась всё тяжелее.
На Марсовом поле какие-то ухари принесли скамейки к вечному огню и жарили сосиски с хлебом, нанизывая на пруты арматуры. Не братки, просто какая-то школота и бомжи. Если бы я был трезв, прошёл мимо. Но я был пьян, потому зачем-то принялся их стыдить. Самый борзый из компании вскочил и попытался дотянуться до меня ногой в прыжке, но я отошёл и принял его в челюсть прямой левой. Меня достаточно быстро сбили с ног и начали гасить. Кто-то кинул ёлку в огонь. Надулся и лопнул полиэтиленовый пузырь. Пуховик смягчал удары, голову я прикрывал. Наконец им надоело, они оставили меня отплёвываться кровью, а сами вернулись на скамейки. Я отполз на четвереньках в сторону, поднялся и, не оглядываясь, пошёл к Троицкому мосту. Мне в спину свистели и матерились.
На петле у памятника Суворову стоял рабочий трамвай. Бригада копошилась в отдалении. Я заглянул в кабину – пусто. Вскочил, забрался на место вагоновожатого, поднял пантограф и поехал. Там большого ума не надо. Сколько раз, стоя у кабины, смотрел, как это делается.
Трамвай, разгоняясь, мчал по Троицкому мосту. Сзади бежали рабочие, я видел их в зеркало. Но вскоре в зеркале остались только яркие от фонарей снежинки. Возле особняка Кшесинской остановил вагон перед стрелкой. Я не знал, как её перевести, но видел, что обычно что-то ковыряют ломом. Поискал лом, нашёл за сиденьем и выбрался из кабины. На углу целовалась парочка. Девочка посмотрела на меня с интересом, а парень с ужасом. Из моей разбитой брови сочилась кровь и сбегала струйкой по щеке за ворот пуховика. Я помахал девочке рукой и принялся курочить рельс. Но что-то я делал не так, и стрелка не переводилась. Я плюнул, вернулся в кабину, выключил ток, опустил пантограф, достал из кармана «Сникерс» и примостил его на приборной панели. Лом, на всякий случай, я захватил с собой.
Через двадцать минут я уже звонил в домофон к Марье. Она открыла заспанная, в пижаме, охнула и после полчаса обрабатывала мне ссадины и раны. Презервативов в доме не нашлось, и мы до утра практиковали прерванный половой акт. Но, наверное, что-то я опять делал не так. Марья залетела и отправилась на аборт, не сказав мне. У меня и без того образовалось до хера проблем: в институте наконец решили сократить наш с Бомбеем отдел. К тому же на Стремянную пришли рабочие и настала пора вернуться в родительскую квартиру.
Если тебе задурили голову, не значит, что говорили ерунду. Пойми, в геологии, как и в других науках, постоянные терминологические споры. А тут ещё прилипла геммология – сравнительно новая дисциплина о драгоценных и ювелирных камнях. С этими вообще сложно: одни школы считают рубин ювелирной разновидностью красного корунда, а другие – отдельным минералом. По мне, так с хера это отдельный минерал, когда одна и та же химическая формула AL2О3? Простой оксид алюминия. Есть, конечно, мусорные примеси хрома, железа, титана, ванадия. Но они во всех разновидностях и есть. Процентное соотношение только разное, да и то не фатально. Основные петрофизические свойства одинаковы. Понятное дело, что и сингония, то есть группа кристаллографической симметрии, одна и та же.
Благородный корунд или рубин – красный и прозрачный. Вообще, красный цвет получается за счёт присутствия в кристаллической решётке изоморфных присадок хрома. В рубине от десятой доли до четырёх процентов. Но, например, на ювелирном рынке ценятся бирманские рубины, там оксида хрома около двух процентов. У нас, на Полярном Урале, где мы работали на разведке хромитового месторождения, я собирал коллекционный тёмно-красный рубин. В нём чуть меньше трёх процентов оксида железа и на полпроцента оксида титана. А оксида хрома, напротив, почти четыре процента.
По твёрдости красный корунд уступает только алмазу. У того твёрдость – десять, у этого – девять по шкале Мооса.
Что касается метафизики, считается, рубин спасает от тяжёлых болезней и дарует ясность мыслей. Я не замечал. У Марьи, кстати, было ещё бабушкино кольцо с рубином, добытым на Памире. Если она не отнесла его в ломбард вместе со всеми кольцами и серьгами, полученными от Игоря Ревазовича, то оно где-то лежит. Красивая вещь. Жаль, если ушла.
В последнюю неделю января девяносто шестого мы вывозили оставшуюся мебель и вещи к Секе на Загородный.
– То, что мои друзья мудаки, характеризует меня скорее положительно, – это Сека.
Сека умеет сформулировать и подбодрить. Мы как раз подняли пианино по лестнице на Загородном уже на два пролёта. Это он изрёк, когда обнаружил меня с перфоратором, херачащим угол. Пианино не проходило.
Мы только что спустили инструмент со второго этажа на Стремянной, но там были широкие пролёты чугунной литой лестницы, а тут узенький проём бывшего чёрного хода. Ровно под квартирой обменник, над квартирой, как уверял Сека, круглосуточный бордель. Отличное жильё, на мой вкус!
Сека командовал, мы грузили. На пианино в семье Секи никто не играл, но оно принадлежало бабушке Секиной жены, племяннице известной актрисы, именем которой назван театр. Это был «Blutner» одиннадцатого года с подсвечниками и гербами. Кстати, звук инструмент имел феноменальный. У Олега были ключ и камертон. Он ещё на первых курсах халтурил настройщиком. Вот и этот гроб настроил, и я лабал на Стремянной Шевчука «Ты не один» с триолями.
«Ты-ы-ы… Ты не один!» – орал я. И толпа пьяных гостей мне подпевала. Кто-то из девушек потом задерживался до утра. Иногда две сразу. Иногда три. Это было самое лучшее, я отползал на край кровати и засыпал, пока они возились и сопели. Утром оставалась одна. Всякий раз это было лотереей. Я загадывал, но никогда не угадывал. Я вообще плохо разбираюсь в людях. Марья мне о том говорила, и не раз.
В кухню мы инструмент, конечно, втащили. А потом до трёх утра тем же перфоратором, попеременно с Олегом и Бомбеем, делали проход в стене. Снизу никто не стучал, парням в обменнике шум был привычен. Сверху иногда спускался дежурный сутенёр и просил минут сорок подождать, пока уйдёт важный клиент. В эти сорок минут мы успевали съесть очередные пол-литра «Посольской».
В шесть утра я пьяный в говно позвонил Марье и пригласил в гости. Марья приехала в восемь, когда всё уже закончилось, но с жареными пирожками и салатом из крабов. Жена Секи матюгнулась и ушла в комнату. Она и до того была не рада происходящему. Мы выпили бутылку «Чинзано», что принесла Марья, и бутылку «Посольской», что у нас оставалась. Никто не спорил, кому спать с Марьей. Кто пригласил, тот и спит, – это правило. Нас положили на полу в крохотном кабинете, между «Блютнером» и стеной, спешно убрав осколки кирпичей и приспособив вместо матраца разломанную картонную коробку из-под телевизора «GoldStar». Нам и того хватило. В какой-то момент Марья хотела закричать, но я зажал ей рот ладонью в кирпичной крошке и поцарапал щеку. Утром, в час дня, я целовал эту царапину. А потом она мне рассказала про аборт, и меня вырвало.
Где-то там, в маленькой комнатке, в которой потом спал Васечка, Василий Сергеевич, сын Секи и его первой жены, там, в потусторонней темени конца января, я в очередной раз влюбился в Марью навсегда.
У Марьи был такой смешной голос. Словно ребёнка попросили громко позвать родителей. Марья звала. Приходили мы и оставались с ней кто на ночь, кто на месяц. Встречались потом на Марьином дне рождения.
– Что там у тебя и как?
– Нормально. А у тебя?
– Зашибись. Марья опять учудила.
– Да знаю уже. Дурища.
Никто ни к кому не ревновал. Мы любили её без любви. Нет, мы её очень любили, но не так, чтобы жить всю жизнь или воспитывать общих детей. От Секи она сделала второй аборт. От Фолкнера третий. Бомбея она к себе не подпускала. У Марьи было двенадцать абортов. Помню, что эта цифра меня поразила, и я стыдливо решил, что Марья – всё-таки блядь. Как она только ничего не подхватила, а мы вслед за ней.
Мзевинар. Мзевинар Георгиевна, так звали Марьину мать. Она устроила меня к себе в лабораторию в девяносто четвёртом, после того как умер мой отец. В институте почти не платили, она решила поддержать сына коллеги. Хороший поступок. Мзевинар была профессором кафедры, располагавшейся в НИФИ этажом ниже той, которую окончил я и где работал мой отец. Ходили слухи, что она была его любовницей. Всё может быть. Красивая женщина, яркая. Отец любил таких. Мзевинар смотрела на меня, и мне казалось, что она пытается разглядеть в моих чертах отца. Не получалось. Я скорее похож на маму. И вообще мне вся эта их история не нравилась.
Мзевинар изобрела метод поиска углеводородов по белковой индикации и в перестройку первой в городе организовала частную лабораторию. Собчак называл её: «Наша гордость!» Марью во все патенты вписали соавтором метода. Под лабораторию снимали чердак в Докучаевском институте на Стрелке. Там работала половина сотрудников кафедры. Им от универа семь минут, мне от Стремянной минут двадцать пять на троллейбусе. Удобно.
Мзевинар взяла меня на работу сторожем в декабре. Я числился сторожем на половину ставки и на четверть ставки впахивал инженером. На самом деле, впахивал я за троих инженеров целую смену – восемь часов. Всякой оргтехники в лаборатории было полно. Ночами я рисовал на компьютере стратиграфические колонки для отчётов, геологические разрезы или верстал таблицы. Если оставалось время, подделывал печати таможни для перегонщиков машин, проездные карточки, топливные талоны и прочее говно за небольшую денежку со стороны. Хорошо, кстати, насобачился работать в Corel. Утром я отправлялся к себе институт и клевал носом за столом. Делать там было нечего. Если не было Марьиного шефа, спал на диване в международном отделе. Секса у нас с Марьей стало заметно меньше. Я упахивался, ну и разгружался на стороне.
Иногда приезжал вечером из института и обнаруживал, что в лаборатории ещё полно сотрудников. Это означало, что лавка на неделю перешла в режим сдачи отчёта. Но такое случалось раз в два месяца. Обычно я оставался ночью один. Хуже, когда оставалась Воднева. С некоторых пор это случалось всё чаще. Воднева числилась ведущим инженером и была старше меня на семь лет. Однажды во время отмечания дня рождения Мзевинар в Докучаевском я нечаянно трахнул Водневу в гардеробе, постелив на пол чью-то шубу. Не то чтобы она была какой-то уж очень страшной. Нет, вполне употребимая: очень высокая, незамужняя, с широким тазом, короткие светлые волосы, неглупая, маленькая грудь. Разве что рот казался большим, оттого в её облике проскальзывало нечто брезгливо-жабье. Но в конце концов даже в этом можно было углядеть некую пикантность. Однако была она из породы навязчивых, липнущих. Я таких тёток инстинктивно избегал и избегаю, слишком тревожные.
Ещё подходя к Докучаевскому, я видел свет в её кабинете и уже знал, что отвертеться не получится. Она употребляла меня всю ночь, с небольшими перерывами, за которые я успевал нарисовать хотя бы одну стратиграфию. Всякий раз она кричала. И всякий раз перед этим, задыхаясь, заставляла признаваться в любви, и я врал, что люблю её. Я её не любил, но мало ли я соврал в жизни.
Вообще, вся эта ботва мне изрядно мешала. Приходилось в свободные от Водневой ночи делать тройную работу. На халтуру времени не оставалось. Я злился. Иной раз, заметив свет в Водневском кабинете, я разворачивался и шёл на остановку. Потом звонил Мзевинар и ссылался на недомогание или на жуткую загрузку в институте. Если вначале Мзевинар относилась к этому благосклонно, то со временем я начал чувствовать в её голосе раздражение начальницы.
Уволила меня Мзевинар только в ноябре, через месяц после того, как встретила утром на кухне. Она про нас всё поняла. По тому, что говорила Марья, по тому, как я краснел, сложно было не догадаться.