Князь не любил признаваться, что давние раны порой сильно беспокоят.
Чекмай сам расправил на скамье тюфячок, сам укрыл князю ноги беличьим одеяльцем. А потом надел мясного цвета однорядку, просунув руки в прорези там, где пришиты рукава, рукава же в хорошую погоду просто связываются за спиной, чтобы не мешали. Он вышел во двор – и даже захлебнулся свежим весенним воздухом. Там он окликнул дворового парнишку Миколку и велел сыскать Гаврилу. Сам же прошел в уцелевший сад – невеликий, но в хозяйстве необходимый. Когда в семье девицы на возрасте – где ж им летом быть, как не в саду?
Чекмай сам себе напомнил: спешно нанять толкового садовника, чтобы привез саженцы и укоренил их, как полагается, пока не поздно. Также этот толковый садовник укажет место, где копать пруд. В московских садах до Смуты всегда пруды были. В тот, что на княжьем дворе, столько всякой дряни за эти суматошные годы было сброшено – чем чистить, проще зарыть и сделать новый.
По просьбе Чекмая ему прикатили почтенный чурбан и поставили под яблоней. Он притянул к лицу ветку с набухшими почками – скоро, совсем скоро проклюнутся листочки и родятся на длинных тонких стебельках розовато-белые цветы.
Новая весна не приносила прежней радости. Раньше было ожидание счастливых перемен, ожидание побед. А теперь – впору благодарить иродов-налетчиков: охота за ними давала ощущение, что жизнь протекает не напрасно. И сильное, крепкое, лишь малость огрузневшее тело еще для всего годится – и для поиска во главе лазутчиков, и для сабельного боя, и для ночной скачки. Тело, хотя и обзаведясь шрамами, все еще молодо…
Чекмай подставил лицо солнечным лучам и закрыл глаза. Ему было хорошо. Ветер доносил запах распиленной древесины, запах стружек – самый что ни есть мирный. Когда Чекмай впервые ощутил в воскресающей Москве этот бодрый запах – просто стоял и дышал им. Это означало, что Смута завершается, что люди готовы жить обычной жизнью. Значит, не зря собиралось Ополчение!
– Звал, дядька?
– Звал. Пойдем в Кремль. Я – впереди, ты – следом. Если кто-то уже вертится вокруг княжьего двора, тут мы его и обнаружим. Они, сукины дети, знают меня в лицо – впрочем, и тебя тоже. Отстанешь на полсотни шагов…
Шагая по Лубянке, Чекмай думал о Гавриле. Очень ему не хотелось, чтобы воспитанник повторил его путь и остался одиноким. С одной стороны, неженатый Гаврила был Чекмаю нужен – его можно всюду послать на любой срок, он рваться домой, к женке под бочок, не станет. А с другой – на ком бы его женить? Молодец он видный, кровь с молоком, не найдется дуры, что не захотела бы с ним повенчаться.
В конце концов Чекмай решил обсудить это с Настасьей. Она Гавриле мать, тоже, поди, о невестке задумывается.
Если Ульянушку Чекмай любил и радовался за Глеба, который так удачно женился, то Настасью – не очень, считая, что эта баба – ни рыба, ни мясо. Он понимал, что за Митю Настасья пошла без особой любви, а также знал, что к этому браку княгиня Пожарская руку приложила. Но сына родила – и на том превеликая благодарность.
Вспомнив про Митиного Олешеньку, Чекмай невольно подумал о Никитушке. Этот Гаврилин дядюшка был уже в тех годах, что можно к делу пристраивать. Ежели он рос при Деревнине – то должен знать грамоте. И не забрать ли его на княжий двор? Нельзя оставлять парнишку при бабах – бабой его вырастят. Ульянушка – та на войне с мужем побывала и знает, что почем, опять же, Глеб – родитель строгий. А Митя – мягок, грубого слова жене не скажет, и это не всегда похвально…
Чтобы найти на Москве стрельца, нет нужды искать его в приказе – стрелецкие караулы стоят вокруг Кремля, у всех лестниц и ворот, на стенах и башнях. И не может же князь Черкасский, сидя в каменных приказных палатах, знать в лицо каждого забулдыжного стрельца. Стало быть, нужен любой стрелецкий караул – молодцы подскажут, где искать этого Павлика Бусурмана. Вряд ли человек, которого употребляют для дел Земского приказа, служит в Стремянном полку, охраняющем государя. Хотя всякое может быть.
Стрельцы у Никольских ворот сразу поняли, о ком речь, но как-то подозрительно засмеялись. Искать Павлика посоветовали в кабаке – в любом, их возле каменных Рядов немало.
Павлик оказался тонким, черноволосым, черноглазым, брови – вразлет, и, ежели сбрить бородку, так от красивой девки не отличить. Сказывалась черкесская кровь. И Чекмай знал, откуда на Москве такие бусурманские красавцы.
Семьдесят три года назад царь Иван, овдовев, взял за себя черкесскую княжну Кученей. Ее покрестили в память Марии Магдалины. Как он жил с этой Марьей Темрюковной – передавали разное, и даже такое, что срам выговорить. Разумеется, вместе с княжной приехала ее родня. Марья Темрюковна умерла – а родня так и осталась на Москве. Один из её племянников – Хорошай-мурза, во святом крещении Борис Камбулатович, ухитрился понравиться Никите Романовичу Захарьину, отцу нынешнего патриарха Филарета, тогда еще – Федора, да так, что за него отдали Марфу – родную сестру Филарета. Сейчас их сын Иван возглавил Стрелецкий приказ. Надо полагать, он мог бы покровительствовать Павлику Бусурману…
Этого человека Чекмай и Гаврила вывели из кабака. Был он простоволос, в одной рубахе, в портах столь изгвазданных, как будто ими Ивановскую площадь мыли, но – со стрелецкой берендейкой поперек груди. Ругался он гнилыми словами и даже князя Черкасского честил неудобь сказуемо.
– Как быть? – спросил Гаврила.
– Как, как… Идем к реке.
На берегу кипела жизнь – солнечный день выманил туда ребятишек, отважно шлепавших босиком по узкой полоске мелководья, и баб-мовниц с корзинами белья.
Чекмай разжился у толстой портомои ведром и вылил холодную воду на голову своей находке, при этом Гаврила держал Бусурмана в согбенном положении – чтобы его одежку не замочить.
Павлик заорал благим матом, но в голове у него явственно просветлело.
Он сорвал в себя рубаху вместе с берендейкой, яростно растер голову и шею, мгновение подумал – и швырнул рубаху в реку. Тут же задравшая подол и забежавшая по колено в воду баба подхватила ее, вытащила и пошлепала прочь от безумца.
– Не отдаст, зубами вцепится, а не отдаст, – заметил Гаврила.
– Ну и леший с ней, – сказал Павлик. – Не буду бегать за всякой дурой!
И лихо подбоченился.
– Ежели вся наша добыча будет такова… – Чекмай не завершил мысль, но Гаврила его понял.
– Дядька Чекмай, он так – не от хорошей жизни.
– Дурак нам не надобен.
Думая, какое тут можно принять решение, Чекмай глядел на реку. По реке тащилась большая плоскодонка, груженая белым камнем так, что вода достигала самого края бортов; камень везли для строительства богатой усадьбы. Это был последний за весну груз такого рода – местные крестьяне трудились в штольнях зимой, до начала полевых работ, и все, что было выработано, уже попало в руки каменщикам, строящим новую Москву.
Павлик Бусурман вздыхал, охал и мотал головой – да так, что водяная россыпь летела во все стороны, а вороные кудри становились дыбом и трепыхались.
– Опамятовался? – спросил Чекмай.
– Нет. Башка совсем дурная.
– Хорошо хоть, не врешь, – сказал ему Гаврила. – Что стряслось-то?
– Я его порешу.
– Кого, свет?
– Бакалду.
– А Бакалда кто таков?
Павлик только рукой махнул.
– Дядька Чекмай, негоже ему тут телешом стоять, – сказал тогда Гаврила.
– Я ему не мамка, чтобы ручки в рукавчики вдевать. Да и ты тоже. Кто кашу заварил – тот пусть и расхлебывает.
– Я его к дядьке Митрию отведу. Замерзнет на ветру – привяжется к нему гнилая горячка.
– Дядька Митрий, как придет домой, его тут же усадит в шахматы играть.
– Шахматы? – спросил Бусурман. – Это мы можем!
– Ну, веди, – вздохнув, позволил Чекмай. Ему было жаль красивого молодца, но он знал особую способность пьющих людей садиться на шею тем, кто их жалеет. А Митя был из жалостливых. Однако дом ведет Настасья – этой на шею не сядешь и ножки не свесишь!
Настасья, овдовев и будучи долгое время под строгой опекой свекра, почти отучилась что-то для себя решать и действовать. Замужество ее преобразило – она вдруг поняла, что Митя станет приносить и отдавать жалованье, тратить же по своему усмотрению – она! Оказалось, для женщины это много значит. Княгиня Пожарская, сладившая этот брак, примерно так себе и представляла семейную жизнь чудака, заядлого игрока в шахматы и способного резчика по дереву Мити, плохого она бы другу Чекмая не сотворила.
Пообещав устроить Павлика в чулане и бегом бежать на княжий двор, Гаврила стремительно увел его, а Чекмай остался на берегу и стоял бездумно, подставив лицо солнечным лучам. Зима вроде выдалась не слишком бурная, откуда же эта усталость? Наконец сказываются годы?
Вешний душистый воздух, и серебряная рябь на воде, и звонкая перекличка босоногих парнишек, и внезапный мощный бас дьякона, который, стоя в лодке, переправлялся из Замоскворечья и окликал знакомцев на берегу… Тот безмятежный мир, за который воевали… Воевал-то ты, а достался он – другим…
Ермачко Смирной и Мамлей Ластуха. Что за птица Ермачко – еще неведомо; вполне может статься, что сделался питухом, царева кабака отшельником. А вот Ластуху следовало отыскать во что бы то ни стало. Даже странно, что его след оказался потерян.
Мамлей – имя не христианское, хотя этот человек крещен в православие; когда перед боем молебен служили и причащали, он к причастию приступал. У него есть крещальное имя, записанное в церковной книге, но ежели его этим именем окликнуть – может и не обернуться. Мамлеем, видать, звала бабка-татарка…