– Я чай, уже пронюхали.
– Коли кто еще не знает – так вскоре узнают, как ты с Сальковым справился…
– Мы справились, – напомнил князь. – Ты же тогда при мне был и в поиск молодцов водил. Так вот, я тебя в приказ явно не возьму. Ты не должен быть на виду. Твое дело сейчас – безопасность княгини и деток. Устрой так, чтобы их денно и нощно охраняли.
– Велишь раздать истопникам оружие?
Истопники были в хоромах – свои люди, проверенные и испытанные, имели доступ во все помещения, и в опочивальню княгини также.
– Раздай. Купчишек на двор пускать лишь ведомых.
Княгиня Прасковья Варфоломеевна сама по лавкам Торга не ездила – коли в чем была нужда, ей купцы с приказчиками сами привозили.
– Так.
– Новых работников пока не нанимать.
– Так.
– Я тем временем начну разбираться в делах Разбойного приказа и разгонять дармоедов. Сдается, и не только дармоедов.
Чекмай знал – когда у князя так сдвигаются брови, принято решение действовать по его особым, княжьим законам, и тут хоть многие тысячи ему обещай – с пути не свернет.
– А потом как? – спросил Чекмай.
– А потом – как всегда. О чем мы сговариваемся и что затеваем – никому знать не положено. Те, что будут крутиться у Разбойного приказа, вынюхивать да домыслы строить, тебя там не увидят.
– Все знают, что я тебе служу. Коли я там ни разу не появлюсь…
– Уразумел. Иногда станешь приходить.
– Так.
– Когда Гаврила вернется – опять будет при тебе.
– Если вернется… – тихо сказал Чекмай.
– Если не вернется – значит, плохо ты его воспитал.
Князь рассказал о погибших стольниках Балашовых.
– Дурой нужно быть, чтобы парнишек в такое время в подмосковную отправлять. Им казалось, будто саблю в руку возьмешь – и она сама во все стороны разить примется, – князь вздохнул.
– Восемнадцать – это уж не парнишка.
– Кто в Смуту рос и мужал – тот и в пятнадцать почти что взрослый. А эти – в Кремле росли, живого казака, ляха и литвина, может, в глаза не видывали. Так что беремся за дело – будем разгребать Авгиевы конюшни.
Чекмай тихо засмеялся.
Мало кто на Москве знал, что сие речение означает. А князь и Чекмай – знали, поскольку монах, учивший их грамоте, был человеком книжным и немало таких историй вычитал и своими словами пересказывал.
Потом они из крестовой палаты пошли в покои княгини и деток – князь сделал жене краткое внушение, призывая к величайшей осторожности, а Чекмай исследовал, какие окошки куда глядят да нет ли чего подозрительного в чуланах, вроде окошка, заставленного старой рухлядью. Так он дошел до княжьей опочивальни и, подойдя к стене, погладил ножны длинной, в полтора аршина, сабли, что крепилась к персидскому ковру.
Это была знатная сабля, рукоять обложена чеканным позолоченным серебром, украшена бирюзой, в головке рукояти – немалой величины смарагд, на крестовине – пластина яшмы с бирюзовыми вставками. И деревянные ножны также обложены золоченым серебром, по которому мелкий цветочный узор и камешки бирюзы. Устье и наконечник ножен, а также охватывающие их обоймицы – сказочно хороши, обложены яшмой, по которой – тонкая золотая насечка, мелкие красные яхонты и смарагды в золотых гнездах. Отменно потрудились золотых дел мастера и немало, видать, отдали за саблю московские жители – оружие они преподнесли князю в знак благодарности за освобождение. Саблю эту князь очень ценил и берег, прицеплял к поясу редко, да и не биться же такой в бою. Боя она и не знавала.
Для боя было другое оружие – лучшие турецкие, персидские, черкасские клинки. А эта сабля – память, которая останется детям, внукам и правнукам. Это – честь.
Чекмай, глядя на нее, обычно вспоминал былое и улыбался.
И вот он уже третий день исполнял княжье поручение. Понимая, что настоящие заботы – еще впереди, он позвал друзей на угощение – как знать, когда еще будет для того время и возможность.
Глеб ничего не сказал, лишь кивнул, и Чекмай понял – он догадался. И то – новости по Кремлю разлетаются быстро…
Из светлицы, куда отправили ребятишек, донеслись вопли. Настасья и Ульянушка поспешили туда – разбираться. За ними пошел Митя. Олешенька был поздним и единственным ребенком, других детей у Мити, статочно, уже не будет, а в этом кудрявом, как отец, ангелочке – вся его жизнь.
Глеб и Чекмай молчали. Глеб, после сладких пряженых пирожков, шарил ложкой в почти опустевшей миске с солеными рыжиками. Чекмай смотрел на соленые огурцы, как будто решая – есть или не есть?
Но на самом деле это был беззвучный разговор.
– Я был бы с тобой, – говорил Глеб, – да вот только Ульянушка и дети… Мне детей подымать…
– А то я не разумею, – даже не взглядом, а молчанием своим отвечал Чекмай. – Не мучайся, не трави душу. Это в Смуту на войну шли все. А сейчас – тот, по кому плакать не станут ни жена, ни дети.
Пожалуй, если бы Чекмай смолоду завел жену и детишек, семейная жизнь стала бы для него привычной. Но потом – потом он все более понимал, что не для него это.
Спустились Ульянушка и Настасья, Митя пришел чуть позже – развлекал детишек скороговорками.
– Подрались из-за дурости, кто-то кому-то подножку подставил, – сказала мужу Ульянушка. – Дело житейское. Мишенька на косяк налетел, шишка у него на лбу.
– Если сейчас будут синяков и шишек бояться, что из них вырастет? – спросил Чекмай. – А шишка заживет! Снегу ком нажми и к ней приложи.
Ульянушка и Настасья стали наперебой рассказывать о своем опыте лечения парнишек, которые куда только не залезали и откуда только не падали. Чекмай усмехался – он чуточку завидовал Глебу, но не показывал этого. А тут и Митя спустился.
– Четверть четверика гороха без червоточинки, – сказал он. – И бредут бобры в сыры боры, бобры храбры, до бобрят добры. Авось хоть немного в светлице будет тихо.
В сени с крыльца вошел человек и распахнул дверь в горницу.
– Мир дому сему, – негромко сказал статный русоволосый молодец в простом тулупчике, но с богатым меховым колпаком в руке.
Тулупчик распахнулся, под ним был туго перепоясанный синий кафтан, а на поясе – длинный нож немецкого дела, с костяной рукоятью, в занятных ножнах – эти ножны имели на себе еще кармашек для другого клинка, вершков трех в длину.
– Гаврила! – воскликнул Чекмай. – Слава те Господи! Вернулся! Ну, что, как?
– Помер дед. Я его в живых не застал.
– Господи Иисусе, царствие небесное… – зашептали, крестясь, женщины.
– Никто не вечен, а Ивану Андреевичу, поди, уже восьмой десяток шел, – сказал Глеб. – Но у него там, в Вологде, семья была, жена и сынок. Где они?