А Сонька на следующий день категорически отказалась идти в милицию.
– Они же мне не верят! – объявила она. И возразить было нечего.
Разве что утешить – успокойся, мне они тоже не верят.
Во мне зрела ярость – не та пылкая, охватившая меня, когда я узнала про Сонькину беду, а тяжелая, густая, гуляющая по мне с током крови, растекающаяся под кожей. Ярость, обретшая плоть. Ставшая яростью кровь.
Так я ее чувствовала.
Кровь – живое существо. Со своим нравом. Кто-то уживается с собаками и кошками. Ничего удивительного. Мне предстояло теперь ужиться с собственной кровью.
* * *
Когда на кладбище забрел лесничий Илларион, одна только Жизель знала степень его вины перед ней. Прочие виллисы знали одно – он предал, и он повинен смерти. То есть проступок и кара в чистом виде, без подробностей.
Белое облако окружило его, а он изнемогал в танце. Кабриоль, падение… Встал, подскочил высоко… кабриоль, падение… И музыка – воплощенный страшный суд.
Но в этом ли справедливость? И есть ли в единстве «вина – кара» место для чего-то третьего?
Ведь такого же предателя Альберта Жизель пощадила и спасла. Спасла от справедливости. Собой прикрыла, рассказала беспристрастному суду повесть о своей любви к нему и тянула время до утреннего благовеста.
Как пересекаются эти две ниточки, из которых одна связывает проступок и кару, а другая – справедливость и милосердие. И может ли милосердие стать той силой света, которая исцелит нас, грешных?
* * *
Настал вторник.
Я отправилась на шабаш.
Оделась я сообразно тамошним вкусам – в единственное свое элегантное платье (купленное непонятно зачем три года назад и впервые добытое из глубин шкафа), в лаковые лодочки (а вот обувь – моя слабость, у меня шесть пар изящных туфелек, не считая босоножек, и во всех я могу танцевать без устали, такие они легкие и удобные!), волосы украсила пряжкой из искусственного жемчуга (Сонька купить заставила).
Вообще у меня есть красивые платья, даже нарядные платья, но элегантность мне противопоказана. При моей странной, если не отталкивающей физиономии и гладко зачесанных, собранных в узел волосах натягивать английский костюм равносильно самоубийству. Нет, я никого не собираюсь пленять, но нагонять холод на окружающих я тоже не хочу.
С собой я взяла покупной тортик и коробку пирожных. Мне красиво увязали их вместе, чтобы нести за бантик. Со стороны поглядеть – припозднилась элегантная женщина, стучит каблучками по асфальту, торопится в гости в приличный дом, вот же – не бутылку тащит, а сладости. А это она на ведьмовский шабаш направляется.
Анна Анатольевна встретила меня без эмоций. Одной неудачливой ведьмой за столом больше, одной меньше – какая ей разница? Лишний голос в хоре на кулинарные темы. Она была в другом, тоже весьма пристойном, даже изысканном платье с драпировками по левому боку, которые она еще могла себе позволить. И прическу сделала иную – чуть покороче, с напуском на лоб.
Другие тоже отличились туалетами – кроме бабы Стаси. Та была в домашнем фланелевом платьице самого старушечьего покроя и расцветки, что-то вроде мелких цветочков и ромбиков. по коричневатому немаркому фону. Баба Стася явно пренебрегала здешним ритуалом.
– Уже? – шепотом спросила она меня, а я, естественно, села рядом с ней.
– Что – уже?
– Сбылось?
– Нет еще.
– Так что же ты сюда приперлась? – сердито спросила она.
Мне это даже понравилось.
– Бабушка, я Зелиала видела, – прошептала я ей на ухо.
– Ну! – обрадовалась моя замечательная бабуся. – А ну, на кухню, на кухню! Там все расскажешь!
Мы выбрались из-за стола.
И я ей рассказала действительно все – про поединок демонов над свежей могилой, про странные разговоры об ангеле справедливости, про договор и, наконец, про то, что я в растерянности – знаю, что милиция нам с Сонькой не поможет, а сама и рада бы, но не представляю, с какого конца взяться за дело.
Баба Стася заставила меня еще раз и с подробностями рассказать всю Сонькину историю и описать место действия.
– Проще простого! – авторитетно объявила она, подумав с минуту. – Живут в том доме старухи аль нет?
– Какие старухи? – изумилась я.
– А бабкины ровесницы.
– Какой еще бабки?
– Не соскучишься с тобой, подружка, – совершенно по-молодому преподнесла мне баба Стася. – Сони твоей семья как разменялась? Добрые люди бабушку к себе век доживать взяли, а в ту квартиру Соня вселилась, ведь так?
– Поняла, поняла! – обрадовалась я. – Только как мне тех старушек допрашивать? У меня ведь такого права нет.
– Допрашивать, права нет! – передразнила меня баба Стася. – Экие у тебя слова нечеловеческие. А мы их не допрашивать, а попросту спросим. Ведь знают же они, с кем соседка встречалась, кто к ней в гости ходил, а иным часом и жил у нее. Все на квартире завязано, помяни мое слово. Соня твоя никому, пигалица, не нужна.
– Это точно, – я вспомнила следователя, внутренне сопротивлявшегося моему потоку информации. – И даже хорошо, что она в милицию идти не захотела. Как бы она там нарисовала мой вылет из окна? А? Ее бы точно в дурдом увезли!
– А что, видела она, как ты перекидывалась? – забеспокоилась баба Стася. – Это уж вовсе ни к чему!
– Нет, я ее в комнату отпихнула, она даже на пол, кажется, села. Она уверена, что я по стенке со второго этажа сползла!
Баба Стася хихикнула в кулачок.
– А ведь сползла бы! – давясь смехом, прошептала она. – Ох, сползла бы! Кабы я перекидываться не обучила!
– Наивная, она, Сонька, – объявила я. – Ей что угодно можно внушить.
– И такую ты в подруги выбрала?
– Да нет, это она меня выбрала…
– …и присушила? Другие-то подруги есть иль нет?
– Обхожусь.
– А мужик?
– Обхожусь.