
Дом с привидениями
Уж и не припомню, как именно я вновь добрался до Англии – то ли мне предоставили место на корабле бесплатно, то ли я заплатил за билет, то ли отработал проезд. Помню только, что корабль, на котором я плыл, потерпел кораблекрушение близ Кейп-Кода и скоро пошел ко дну. Опасности не было ни малейшей – кругом так и кишели всякие корабли, большие и малые, и все до единой души были спасены, но я так страшно и беспрестанно трясся, когда шлюпки покидали судно, что вся команда хором заорала и закричала на меня, стоило мне лишь сунуться на борт, и мне не позволили войти в лодку вместе со всеми, а отвезли на берег, волоча за кормой.
Я сел на следующий корабль, на котором не делал ровным счетом ничего, кроме как трясся всю дорогу от Кейп-Кода до Плимута, и так наконец достиг Англии. Там я написал несметное количество писем все моим друзьям и родичам, и милой Тилли, и дяде Бонсору. Однако единственным ответом, что я получил, стало несколько сухих строчек от адвоката моего дядюшки, в коих меня уведомляли, что неразборчивые мои каракули достигли персоны, которой были адресованы, но что более никакого общения между нами не будет и быть не может. Тут наконец я вошел во владение своей собственностью до последнего пенни, но, сдается мне, в самом скором времени умудрился всю ее растрясти в кости или в багатель[6], в кегли или в бильярд. Помню также, что не сумел нанести ни единого удара по шару в последней из перечисленных игр без того, чтобы не стукнуть моего соперника кием в грудь, опрокинув при этом метку, расколотив шаром окно, разбив выстроенные в порядке шары и разодрав зеленую ткань стола – за что и уплатил владельцу заведения совершенно немыслимое количество гиней.
Помнится, как-то днем я отправился в ювелирную лавку на Регент-стрит покупать ключ для часов – серебряных, поскольку золотые часы с репетицией успел уже где-то протрясти все тем же необъяснимым образом. Стбяла зима, я одел теплое пальто с широкими рукавами. Пока продавец подбирал ключ к моим часам, меня вдруг охватил необычайно свирепый приступ малярии и, к ужасу моему и смущению, в попытке ухватиться за прилавок, чтобы не упасть, я опрокинул поднос с бриллиантовыми кольцами. Часть из них упала на пол, остальные же – о горе мне! о мой позор! – завалились прямехонько в рукава моего пальто. Я так трясся, что словно бы нарочно затрясал бриллиантовые кольца к себе в рукава, карманы и даже ботинки. Поддавшись какому-то безотчетному порыву, я бросился бежать, но у самой двери был схвачен и доставлен, весь трясущийся, в полицейский участок, который, замечу кстати, тоже ходил ходуном. Надо сказать, в этот момент как раз случилось небольшое землетрясение, так что вместе со мной тряслась добрая половина Лондона.
Я предстал перед магистратом и, не прекращая трястись, был приговорен к предварительному заключению. После того, как я продрожал некоторое время в побеленной камере, меня, трясущегося, отвели в Центральный уголовный суд и поместили, все так же трясущегося, на скамью подсудимых по обвинению в попытке воровства частной собственности на сумму в пятнадцать сотен фунтов. Все улики говорили против меня. Адвокат мой пытался сослаться на что-то вроде «клептомании», но тщетно. Дядя Бонсор, срочно вызванный из Дувра, дал серьезные показания против меня, обрисовав меня самыми черными красками. Меня признали виновным – да, меня, невиннейшего и несчастнейшего молодого человека, какого только видала эта земля – признали виновным и приговорили к семи годам ссылки! Ужасная сцена эта и сейчас ярко стоит перед моими глазами. Решительно все в суде яростно трясли на меня головами – тряс дядя Бонсор, тряс судья, трясли все до единого зрители на галерке, а я, вцепившись одной рукой в прутья, ограждавшие скамью подсудимых, дрожал, точно десять тысяч миллионов самых натуральных осиновых листов. Голова моя раскалывалась, мозг так и кипел, и тут
я проснулся.
Я лежал в самой неудобной позе в вагоне первого класса поезда, следующего к Дувру; весь вагон ходил ходуном; масло в светильниках плескалось так, что едва не выплескивалось за край, а трости и зонтики дружно подпрыгивали в сетках над головами пассажиров. Поезд летел на всех парах, и мой кошмарный сон объяснялся всего-то навсего свирепой качкой и подпрыгиванием вагона. Тогда, сев и с невероятным облегчением протирая глаза (но в то же время судорожно хватаясь за что попало рядом – так сильно трясло поезд), я принялся вспоминать все, что снилось мне раньше или что я вообще слышал о подобных снах, привидевшихся, когда вокруг плещет море или что-нибудь сильно стучит в дверь. Размышлял я и о давно известной взаимосвязи между необычными звуками и загадочном ходом наших мыслей в глубинах подсознания. И тут до меня дошло, что в один из отрезков моего болезненного бреда, а именно, когда меня аттестовали в рекруты, я нисколечки не дрожал и не трясся. Нетрудно было увязать эту временную свободу от малярии с двумя-тремя минутами, что поезд простоял в Танбридж-Уэлс.[7] Но благодарение Небесам – все это было лишь сном!
– Этак недолго и сотрясение мозга заработать! – воскликнула сидевшая напротив меня дородная пожилая леди, намекая на толчки поезда, когда за окном появился кондуктор с криком «Ду-уувр!»
– Да, мэм, трясло куда как больше обычного, – согласился он. – Должно быть, мы не раз едва не сходили с рельс. Ну да ладно, завтра к утру все крепления как следует проверят. Добрый вечер, сэр, – это уже относилось ко мне, я хорошо знал этого кондуктора. – Веселого Рождества вам и счастливого Нового Года! Должно быть, вам надобен кэб к Снаргестоунской вилле? Эй, извозчик!
Да, мне и впрямь нужен был кэб, и в нем я и поехал. Я расплатился с кэбменом совершенно свободно, не уронив ни монетки. Когда я приехал, мистер Джейкс туг же настоял на том, чтобы принести мне в столовую чего-нибудь горячительного. На улице ведь, сказал он, «смертельный холод». Я присоединился к веселому обществу и был встречен распростертыми объятиями моей Тилли и распахнутым жилетом дядюшки Бонсора. Я принял участие в веселых играх и забавах, какие водятся на Святки. Мы все обедали вместе на Рождество, причем я преловко управлялся с супом и умело разрезал индейку, а назавтра, в «день подарков», удостоился от дядюшкиного адвоката похвал за дивный почерк, который продемонстрировал подписью на необходимом документе. И двадцать седьмого декабря тысяча восемьсот сорок шестого года я женился на моей обожаемой Тилли и собирался счастливо прожить всю оставшуюся жизнь, как вдруг
я снова проснулся
– на сей раз, по настоящему проснулся в своей кровати в Доме с Привидениями – и обнаружил, что меня просто-напросто слишком порастрясло в поезде по дороге сюда, и что не было ни свадьбы, ни Тилли, ни Мэри Ситон, ни миссис Ван Планк – никого, кроме меня и Призрака Малярии, да двух внутренних окон в Двойной Комнате, которые дребезжали, точно призраки двух часовых, желавших таким призрачным образом способствовать моей безвременной кончине и нести надо мной призрачный караул.
Призрак картинной галереи
Белинда, со свойственным ей скромным спокойствием, тотчас же откликнулась за новый призванный дух и тихим, отчетливым голосом начала:
Погасли свечи; я вошла в покой,Томима непонятною тоской.Там тени трепетали на стене,Все ближе, ближе крадучись ко мне;Сгущалась тьма, и лишь камина светОдин старинный озарял портрет,Монахини. Не знаю, что виной,Мой детский страх иль полумрак ночной,Но был портрет тот полон тайных сил —Такие Рембрандт рисовать любил.Скорбь мировая тенью пролеглаВокруг ее склоненного чела,Прозрачны были кисти тонких рук,Сливался с темнотой ее клобук.Мерцали угли, и в ночной тишиВдруг поднялась из недр моей душиНавеянная сменою тенейСтаринная легенда прошлых дней.О Юг! О неземная колыбель,Откуда вышел первый менестрель!О, виноградный край, что в мир принесРомантику – дитя волшебных грез.Я там была. Чудесным летним днемСияло солнце золотым огнем,Был сонный воздух зноем напоен,Безоблачен и ясен небосклон.И лишь негромко шелестел прибой,Играла рябь на глади голубой,И волны в упоенье тихих негЛаскали средиземный жаркий брег.Все было тихо; вдруг церковный звонРассеял полуденный мирный сон.Дробясь в холмах, затих протяжный звукВ спокойствии, объявшем все вокруг.Невдалеке, отчетливо видна,Белела монастырская стена,И спутник мой, что жизнь провел своюВ том полном песен и легенд краю,Знал все долины и леса окрест,Знал каждое преданье этих мест,Поведал мне в тот безмятежный часСтаринный и причудливый рассказ:Сей монастырь стоит здесь с давних порВ лощине тихой меж холмов и гор.Боярышник, как верный часовой,Благочестивых дев хранит покой.И с давних пор сей колокольный гласСелянам возвещал молитвы час.Здесь рыцарь, прежде чем уйти в поход,Ночь у церковных проводил ворот.Сюда сходился в праздник местный люд,Свои дела отдать на Божий суд,И каждый знал, что здесь всегда найдетОн утешенье от земных невзгод.Усталый путник, бредший средь холмов,Там обретал приют, и стол, и кров.Монахинь осеняла благодать —Чудесное искусство исцелять,Всегда хранить им завешал уставЗапас целебных снадобий и трав.Но кто своей красой пленяла взорПревыше всех послушниц и сестер?Чей шаг был легок, песня так звонка,А веки, точно крылья мотылька?Кто та, чья жизнь недолгая былаДоселе лишена невзгод и зла(Хотя всегда, сочувствия полна,Чужой внимала горести она),Чье сердце билось, верою горя?Сестра Анжела, дочь монастыря.Не ведая родителей своих,Она росла среди сестер святыхИ, из ребенка в деву обратясь,Невестою Христовой нареклась.Она следила, чтоб пред алтаремЛампада пламенела день за днем,И вышивкой проворная рукаРасцвечивала тонкие шелка.Но среди всех занятий было ейОдно других отрадней и милей —Сбирать цветы, чтоб возлагать у ногПречистой Девы красочный венок.В краю том благодатном круглый годЗемля цветами дивными цветет —Анжеле нравилось, чтоб всяк цветокУкрасил церковь в отведенный срок.Там летом сотни роз, за рядом рядСвоим цветеньем радовали взгляд,Пред алтарем без счета было их —Пурпурных, алых, белых, золотых,Но таял роз померкший ореол,И лилия вступала на престол.(Анжеле, правда, мнилось, что святойМарии люб боярышник простой.)Окончив труд свой, устремляла ввысьОна глаза, и к небесам неслисьЕе молитвы – дивны и чисты,Как эти непорочные цветы.Она молилась. Тихо таял день,Неслышно сестры, как за тенью тень,Сходились в церковь, чтобы перед сномПропеть во славу Господа псалом.Анжелин голос выше всех звенел —«Ave, Maria» хор церковный пел.Увы, недолог мирных дней рассказ.Сменяется грозой затишья час.Огонь войны тот дивный край обжегИ потянулся поселян потокК монастырю, чтобы в его стенахИзлить слезами пережитый страх.И как-то ночью у церковных вратПредстал из сечи вышедший отрядИ командир, смиренен, но суров,Вручил своих израненных бойцовЗаботам перепуганных сестер,Что выбежали в панике во двор.Но жалость все ж превозмогла испуг,Нашлась работа для умелых рукЛюбой из них. Кто старше и мудрей —Тем поручалось дело посложней,С которым прочим справиться невмочь.Анжела, все душой стремясь помочь,Покамест так неопытна была,Что тяжких ран лечить и не могла,Засим и был ей под опеку данМладой боец с легчайшею из ран.И день за днем без отдыха онаСидела с ним. Стояла тишина,Лишь слышался страдальца тихий стонИль голос девушки. Но вот очнулся он,Открыл глаза, вздохнул – и с неких порПошел меж ними тихий разговор.Чтоб от страданий юношу отвлечь,Сестра Анжела заводила речьО тех святых, кто смертию снискатьСумел на небе Божью благодать.Казалось, хитрость возымела толк,И вскоре ропот жалобный умолк.Тогда, успехом воодушевясь,Она ему расписывать взяласьУбранство церкви в Пасху и хорал,Что под немыми сводами звучал.Как в Рождество украшен был алтарь:Сошлись к пещере и пастух, и царь,Все в белых ризах, старцев череда,И в вышине сияет им Звезда.И как Мадонну славили, и какВ тот день природа всем явила знак,Что Божью Деву благодарно чтит:Когда, покинув с пеньем скромный скитИ ввысь хоругви к небесам воздев,Процессия вошла под свод дерев,Цветы и лепестки со всех ветвей,Ковром дорогу вдруг устлали ей.А рыцарь слушал девушку, но вотОн описал Анжеле в свой чередТурниры, поединки и балы,И дамам расточал он похвалы.Сперва она не верила. УжельМог мир, что был неведом ей досель,Быть так прекрасен? И ужель таятПогибель сны, прельщающие взгляд?Она перекрестилась, но опятьБыла готова трепетно вниматьСловам, что воспевали вновь и вновьЧудесный мир, где властвует любовь.Расправь крыла, о ангел, поспешиСпасти покой доверчивой души!Увы! Шли дни. В молитвах и трудахМонахини не знали о силках,Что их голубку жаждут уловитьИ с истинной дороги совратить,Ведь, скромного достоинства полна,Казалась той же, что всегда, она.Все той же? Нет! Увы, с недавних порОна не к Богу обращала взор.И как-то ночью монастырь уснул,Ворота отворились… Кто скользнулВсе дальше, прочь по ласковой траве,В сиянье лунном? Быстрых тени двеМелькнули и пропали без следа,Лишь тихо билась о песок вода,О чем-то ветер средь холмов вздыхалИ ветками боярышник качал.Ах, надо ль говорить, как краток сон?Хоть сладок, но недолговечен он.Ах, надо ль говорить, что годы слезСобой сменяют час блаженных грез?Богатство, роскошь, коим равных нет —Но все мрачнее тень, что застит свет…Средь суеты и шума праздных днейРаскаяния голос все слышней!Анжела вдруг очнулась ото сна,С глаз ослепленных спала пелена,Ей довелось познать в чужом краю,На что она сгубила жизнь свою,Тот призрак, что манил и вмиг исчез,Земную тьму, на кою свет небесОна сменяла! Но увы, теперьКто бы открыл перед беглянкой дверь?Так годы шли; ту, чья стезя – порок,И в селах не пускали на порог,Адамы, вздрогнув, отвращали взгляд,Страшась запачкать душу и наряд.Но вот однажды, сердце подчинив,Проснулась в ней тоска, святой порывЕще хоть раз увидеть те места,Где красоту венчала чистота,Пройти знакомой тропкой наяву,Под мирным кровом преклонить главу,Обитель детства только раз узреть,Взглянуть на милый дом – и умереть!Измучена, раскаянья полна,Неведомою силою онаВлеклась вперед; все дальше, все скорей,Просила подаянье у дверей,Изнемогая, в холод и в жару,Брела; но вот однажды, поутру,Едва поля позолотил восход,Блеснула синева безбрежных вод;Средь пенного боярышника скрыт,Белел, как прежде, безмятежный скит.Но вспомнят ли беглянку? Нет, о нет!В лице погас неизъяснимый светМладой души, познавшей благодать;Послушницу Анжелу не узнать!Она – к порогу. Колокольный гулПронзил ей сердце и к земле пригнул.И та, в ком слез давно иссяк родник,Рыданий не сдержала в этот миг.Ужели смерть? Волной нахлынул страх,Дыхание застыло на устах…Припав к решетке кованых ворот,Она молиться принялась. Но вотДонесся звук шагов издалека,Заслонку отодвинула рука;Сочувствия и жалости полна,Привратница взглянула из окнаИ обратилась к нищенке. «Открой, —Взмолилась та, – о, сжалься, успокойОтчаянье измученной души!Впусти меня, дай умереть в тиши!»Утешив гостью, за ключом сестраУшла и скрылась в глубине двора.Та, глядя вслед, приподнялась с земли;Неясный звук шагов затих вдали…Но что за глас нарушил тишину,Затронув в сердце тайную струну?Она всмотрелась: перед ней возникИз мглы небытия знакомый лик —Она сама! Отроковица? Нет,Не дева, преступившая обет,Но схимница – мудра, кротка, нежна:Такой с годами стала бы она!Анжела не сводила взгляда: вдругОделись в золото и лес, и луг:Фигура, ослепительно-светла,Сменила схимницу: вокруг челаЛучился нимб, а милосердный ликСиял приветно. Не сдержавши крик,Анжела руки к ней простерла: «ДочьК тебе взывает и молит помочь, —Заступница скорбящих, светоч дня,О Богородица – спаси меня!»И слышит: «Горечь прошлого забудь.Вернись домой, дитя: окончен путь!Про твой побег не ведают друзья:Сестру Анжелу заменила я —Молилась, пела, шла сбирать цветы, —Чтобы теперь смогла вернуться ты!Хоть все добры здесь, милости людскойПределы есть: но выше – Всеблагой!Прощение людей – благая весть,Но в ней оттенок снисхожденья есть,Так сколь же сладостней прощает Тот,Кто этот дар к твоим ногам кладет,Моля принять. Не люди – только БогВ прощенье дарит славу – не упрек!Пришла привратница – но без следаИсчезла нищенка – зачем, куда?Напрасно проискали там и тутБродяжку, вымолившую приют:Одна Анжела вышла из лесовВ убранстве белоснежных лепестков.С тех самых пор не проходило дня,Чтобы, свою медлительность кляня,Привратница молитвы не прочлаЗа душу нищенки, прося от злаЗаблудшую сестру хранить в пути,И завершала: «Бог ее прости!»«Аминь!» – Анжела откликалась в ладСо скорбным сердцем. Видел всякий взгляд,Что с неких пор вокруг ее челаПечаль, едва заметная, легла.Минули годы. Пробил скорбный час:Монахини, не осушая глаз,Сошлись молиться к смертному одруГде рок настиг Анжелу, их сестру.Но вот румянец щеки озарил,И приподнявшись, из последних силОна заговорила. Все вокругВдруг замерло. Ни вздох, ни слабый звукНе слышался, и даже пламя свечЗастыло. В тишине священной речьЛилась про годы суетных обид,Рассказ про грех и бегство, скорбь и стыд.«Воздайте Богу за меня хвалу!» —Она вздохнула, и, пронзая мглу,Печальный и торжественный псаломВознесся ввысь – и замер. И потомУзрели все, что Божья благодатьНа ней свою оставила печать.И сестры тело предали земле,С венком боярышника на челе.Таков конец легенды. В ней – урокГосподней милости: и кто бы смогПостичь всю глубину того, что днесьНа миг открылось перед нами здесь?Не каждый ли, в житейской суете,Чтит память о возвышенной мечте,Что встарь казалась явью? ИдеалНам шумом белых крыл себя являл,Он близок был – лишь руку протяни!На пустяки растрачивая дни,Мы в грезах разуверились давно.Но наше место нам сохранено.В ночи не гаснет ни одна звезда,Преобразиться нам дано всегда.Добро, пусть в помыслах, есть жизнь и свет,Жизнь в Господе, а значит – смерти нет.Зло, по своей природе, прах и тлен —Мы всякий миг вольны расторгнуть плен;А грезы, канувшие в мглу времен,Есть истинная жизнь, а эта – сон.[8]Призрак буфетной
Мистер Бивер, будучи «выкликнут» (как выразился его друг и союзник, Джек Гувернер), с величайшей готовностью выбрался из своего воображаемого гамака и приступил прямо к делу.
– Кто-кто, а Нат Бивер, – заявил он, – никогда не отлынивал от вахты.
Джек многозначительно поглядел на меня и скосил взгляд, полный восхищенного одобрения и похвалы, на мистера Бивера. Я за: метил, что, пребывая в рассеянном состоянии духа, что вообще время от времени с ним случалось, Джек обвил рукой талию моей сестры. Вероятно, сей душевный недуг происходил от старинной потребности иметь под рукой что-то, за что можно ухватиться.
Вот какие откровения поведал нам мистер Бивер:
Рассказ мой не займет много времени, и я прошу позволения начать с прошлой ночи, с того самого момента, как мы все расстались, чтобы расходиться по спальням.
Все члены нашей славной компании вчера вечером поступили крайне разумно и традиционно – каждый прихватил с собой по свече и зажег ее прежде, чем подниматься по лестнице. Хотелось бы мне знать – заметил ли кто-нибудь, что я даже не прикоснулся к своему подсвечнику и не зажег огня и отправился в постель в Доме с Привидениями так же, как отправляюсь везде, где бы мне ни довелось проводить ночь, то бишь, в темноте? Впрочем, не думаю, чтобы хоть кто-то обратил на это внимание.
Ну что, любопытное начало? Но еще любопытней (а вдобавок и чистая правда) что один только вид свечей в руках у остальных членов нашей славной компании поверг меня в дрожь и превратил для меня прошлую ночь в ночь кошмаров, а отнюдь не обычных сладких снов. Дело, собственно говоря, в том – смейтесь, леди и джентльмены, смейтесь, коли хотите! – что призрак, который преследовал меня прошлой ночью, как преследовал вот уже много ночей на протяжении долгих лет и будет преследовать меня до тех пор, покуда сам я не стану всего лишь бесплотным духом – это не больше, не меньше, чем обычный подсвечник.
Да, обычный подсвечник с обычной свечой, любой подсвечник с любой свечой – вообразите себе что угодно по своему усмотрению – вот что преследует меня. Мне бы, конечно, хотелось, чтобы это было чем-нибудь поприятней или хотя бы поизящнее, более принятым в обществе – ну, скажем, прекрасная дама, или золотой прииск, ну, на худой конец, хоть серебряный, или там винный погреб и карета шестерней или еще что-нибудь в том же роде. Но уж что есть, то есть, а значит, мне остается лишь смириться и постараться преподнести вам рассказ в лучшем виде – и буду премного благодарен, если и вы отнесетесь к этому так же.
Сам я человек неученый, однако ж имею смелость полагать, будто в любом случае, когда человека что-то навязчиво преследует, то причиною тому то, что этот человек перенес когда-то сильный испуг. Во всяком случае, моя одержимость подсвечником и свечой началась именно с того, что я испугался подсвечника и свечи – причем, леди и джентльмены, испуг этот стоил мне доброй половины жизни, а на какое-то время, и рассудка. Не очень-то приятно признаваться вам в этом, особенно до того, как вы ознакомились со всеми подробностями, но, вероятно, вы с охотой поверите мне на слово, что я отнюдь не отпетый трус, хотя бы потому, что сейчас-то мне хватает храбрости поведать вам об этой истории, которая выставляет меня отнюдь не в самом выгодном свете.
Ну вот вам и подробности, насколько я могу связно изложить их.
С самого детства, еще когда ростом я был не выше вот этой моей трости, я определился в юнги и даром времени не терял, так что к двадцати пяти годам дослужился уже до помощника капитана.
Дело было году этак в тысяча восемьсот восемнадцатом, а может, и девятнадцатом, точно уж и не припомню, но, словом, мне как раз стукнуло эти пресловутые двадцать пять лет. Вы уж извините, но память моя слабовата по части всяких дат, имен, чисел, мест и такого-прочего. Впрочем, за достоверность тех событий, кои я сейчас вам изложу, можете не бояться – они врезались ко мне в память так прочно, что и сейчас стоят у меня перед глазами. Однако то, что было перед тем словно бы подернуто туманом, и, коли уж на то пошло, то еще большим туманом подернуто то, что было после – и боюсь, туману этому уже не суждено развеяться, покуда я жив.
Итак, в восемнадцатом году (а может, и в девятнадцатом), когда в нашей части света царил мир – и, скажете вы, воцарился он отнюдь не слишком рано – происходили однако войны, разрозненные и скоропалительные, на том старинном месте сражений, что нам, морякам, известно под названием Испанские Колонии. Власть испанцев в Южной Америке была свергнута вооруженным бунтом и восставшие провозгласили себя новым правительством. Между новым и старым правительствами имело место немало кровопролитных стычек, но по большей части верх брало новое под предводительством генерала Боливара – знаменитейшего человека того времени, хотя ныне, это имя, кажется, совершенно стерлось из людской памяти.
Те англичане и ирландцы, которым нечем было заняться на родине и которые имели склонность подраться, присоединялись к генералу в качестве волонтеров, а иные из наших купцов сочли достойным предприятием поставку через океан припасов популярной стороне.
Конечно, в этом заключался немалый риск, но одна удачная спекуляция с лихвой покрывала убытки по двум провалившимся. А именно таковы истинные принципы торговли по всему свету, где бы я с ней не сталкивался.
В числе англичан, замешанных в сию испано-американскую распрю, довелось побывать отчасти и мне, вашему покорному слуге.
Я служил тогда помощником капитана на бриге, принадлежавшем некой фирме в Сити, которая вела торговлю, по большей части, во всевозможных скверных закоулках земного шара, максимально удаленных от дома, и которая в тот год, о котором я веду речь, зафрахтовала бриг с грузом пороха для генерала Боливара и его волонтеров. Когда мы отплывали, никто на корабле ровным счетом ничего не знал о полученных нами инструкциях – кроме только капитана, а тому они, сдается мне, вовсе не нравились. Не могу сказать вам доподлинно, сколько бочек с порохом было на борту и как много его содержалось в каждой бочке – знаю лишь, что иного груза у нас не было. Бриг наш назывался «Благие Намерения» – вы, пожалуй, скажете, что это не очень-то удачное название для судна, груженого порохом и посланного на помощь революции. И, насколько то касается конкретно моего путешествия, так оно и вышло. Я, леди и джентльмены, хотел пошутить, и мне, право, очень жаль, что вы не смеетесь.
«Благие Намерения» были самым поганым старым корытом из всех кораблей, на которых я только выходил в море – в каком отношении не взгляни, хуже и не придумаешь. Водоизмещения судно было не то двести тридцать, не то двести восемьдесят тонн, я что-то запамятовал, а команда составляла всего восемь человек – и вполовину недостаточно, чтобы управляться с таким бригом. Тем не менее, жалованье нам выдавали честно и сполна, а потому пришлось примириться с риском потонуть посреди моря, а в данном конкретном случае, еще и с риском взлететь на воздух вместе со всем грузом. Учитывая характер этого самого груза, мы были обременены всякими новыми правилами, которые нам пришлись от-нюдь не по вкусу и касались таких вещей, как курение трубок и зажигание ламп. Как оно обычно и бывает, сам капитан, отдавший эти распоряжения, нисколько их не придерживался. Никому из нас не позволялось спускаться в трюм с горящей свечой – никому, кроме капитана, и уж он-то сколько угодно просматривал у себя в каюте карты или просто сидел при свете. Свет этот исходил от самой обычной кухонной свечи, из тех, что продаются по восемь-десять за фунт, а стояла она в старой оловянной плошке, с которой давно уже пооблез весь лак. Казалось бы, капитану куда более подобало бы обзавестись нормальной лампой или фонарем, так нет, он упорно цеплялся за свой старый подсвечник – именно этот подсвечник, леди и джентльмены, с тех самых пор и прицепился ко мне. Это, с вашего позволения, была тоже шутка и я премного обязан мисс Белинде вон в том углу за то, что она была так добра, что улыбнулась ей.