– Расскажу, – ответил он, присев, как и в прошлый раз, на стул возле неё. – Его обстоятельства нынче не хороши; эта нелепая женитьба будто свершилась по воле злой судьбы. Но я знавал Пушкина в лучшие времена и могу рассказать о нём много приятного… Но сперва позвольте вспомнить то время, о котором мы сегодня будем говорить: я думаю, вы не разочаруетесь, тогда было много примечательного.
– А чая вы мне не предложите? – улыбаясь, сказала Екатерина Дмитриевна. – Вы хвалились, что у вас есть настоящий китайский.
– Ах, простите! – он вскочил со стула и виновато поклонился ей. – Умственные упражнения способствуют мудрости, но не учтивости: я совсем омедведился за своими философическими занятиями… Я сам заварю чай, у меня наготове всё необходимое. За ночь я выпиваю по несколько чашек; не звать же всякий раз Елисея, чтобы он мне подал чай… А может быть, вы хотите кофе? Я его не пью, я становлюсь от него раздражённым и нервным, но для вас велю подать.
– Нет, лучше чай, – только, пожалуйста, не сладкий и не крепкий, – попросила Екатерина Дмитриевна. – Женщиной быть нелегко: приходиться думать, что ешь и пьёшь – как это отразится на цвете лица и фигуре.
– «О, Аллах, спасибо, что не создал меня женщиной!» – так магометане начинают свои молитвы, – улыбнулся Чаадаев. – Но вряд ли вы станете спорить, что принадлежность к женскому полу имеет несомненные преимущества: ни один мужчина, будь он фараон или император, не удостаивался такого поклонения и обожествления, какое получает прекрасная, неотразимая, восхитительная женщина. Немногие помнят имена великих фараонов Египта, открытые нам Шампольоном, но имя Клеопатры знают все; не потому что она была царицей, но оттого что она была обворожительной женщиной. Её бы помнили за это, не будь она даже правительницей Египта…
Вот ваш чай, – осторожно, он горячий, не обожгитесь! А я, с вашего позволения, начну свой рассказ, – он сел и призадумался на минуту. – Наверное, мне вначале следует сказать о свое размолвке с Денисом Давыдовым. Я говорил, что дошёл с его полком до Парижа, но там наша дружба окончилась.
Давыдов – типичный офицер суворовской школы: Суворова он боготворил, хотя поступил на службу, когда тот уже умер. Как его кумир, Давыдов мог дерзить императору, – правда, уже не Павлу, а Александру, – насмешничать над властью и отпускать ехидные замечания в её адрес. Однако это ни в коей мере не означало неисполнение приказов: выполняя приказ, Суворов ловил Емельку Пугачёва и вешал несчастных взбунтовавшихся мужиков; выполняя приказ, подавлял восстание поляков, боровшихся за свою независимость, и громил Варшаву; выполняя приказ, он расправлялся с итальянскими карбонариями и отдавал их города деспотической Австрии.
Давыдов был таким же: если бы ему отдали подобные приказы, он без колебаний исполнил бы их. Власть это понимала и прощала ему фрондёрство: несмотря ни на что, он был её верным защитником, поэтому был произведён в генерал-майоры, а потом – в генерал-лейтенанты. Но для меня политическое и социальное положение России, образ правления ею не были всего лишь поводом для колких эпиграмм: это были принципиальные важные вопросы, и пока они не были решены, ни о каком примирении с властью и речи быть не могло.
Другой трещиной, которая прошла через наши отношения, стал вопрос о православии. Давыдов прохладно относился к вере, а к попам – издевательски, однако это не мешало ему соблюдать установленные обряды, исповедоваться и причащаться у тех же самых попов, над которыми он смеялся. Он «a priori» считал православие лучшей и единственно правильной религией на свете, а католичество ненавидел как главного врага православия. Мои возражения выводили его из себя: он называл меня «аббатом», а порой причислял к врагам России, ведь православие и «святая Русь» были неразрывны в его понимании. Мы спорили до хрипоты и в конце концов должны были расстаться: я перешёл из Ахтырского полка в Лейб-гвардии гусарский полк.
* * *
После заграничной кампании мы вернулись в Россию уже другими. Вот три причины, которые перевернули нашу жизнь: подъём национального чувства в двенадцатом году, несправедливость, допущенная после войны к народу, и увиденное нами за границей.
Обо всём по порядку. Усилившееся национальное чувство заставляло нас по-иному посмотреть на Россию, глубже вникнуть в её прошлое и настоящее. Мы как бы проснулась для исторической жизни: открыли самих себя, по-новому увидели народ. Этот процесс не угас с победой в войне: он ещё более увеличил прежде начавшуюся в нас напряженную внутреннюю работу – мы стали соотносить себя с историей страны, с общенародными судьбами. Вы понимаете, о чём я говорю?
– О, да, вполне! – воскликнула Екатерина Дмитриевна. – Мне это близко; разве я не сказала вам, что у меня самой много вопросов по этому поводу? Я пришла к вам для их разрешения.
– Ну и как? J’ai aidе ? vous de cueillir une pomme? Я помог вам сорвать яблоко познания? – спросил Чаадаев.
– У меня будто глаза открываются. Прежде я жила, как слепая, – призналась Екатерина Дмитриевна.
– Это лестно, но вы, быть может, оказываете мне большую услугу, чем я вам. Ведь это женщина подвигла мужчину на вкушение плода познания, – в чём я вижу глубокий смысл, – серьёзно ответил он. – Но продолжим. Вторая причина, по которой мы переменились, – несправедливость по отношению к народу. Здесь мне нечего добавить к тому, что уже сказано: после войны порядки у нас сделались ещё хуже, победившая власть забыла о прежних обещаниях. Самоотверженно сражавшихся с французами мужиков возвращали хозяевам, которые отнимали у них последнее, имели право бить их, продавать, как животных, растлевали их жён и дочерей. Трудно было жить спокойно, видя всё это; надо было отказаться от всего человеческого в себе, что с этим смириться.
Третья причина – жизнь, которую мы видели за границей. Одно дело, когда мы выезжали из России в качестве праздных путешественников, лениво наблюдающих европейские порядки. Другое дело, когда мы провели два года в самой гуще европейской жизни. Мы ужаснулись тому, как плохо выглядит Россия по сравнению с Европой: самый бедный европейский крестьянин жил несравненно лучше наших крестьян; самый необразованный европейский обыватель был намного более цивилизован, чем наши обыватели; самый грубый произвол власти не мог сравниться с российским произволом; самые вопиющие покушения на естественные права человека казались пустяком по сравнению с тем, что творилось у нас.
6. Декабристы. Художник М.В. Добужинский
Не удивительно, что уже за границей многие из нас вступили в тайные общества, предлагавшие свои способы борьбы с несправедливостью. Об этих обществах я расскажу вам чуть позже, в связи с дальнейшими событиями моей жизни, а пока о том, каким было наше житьё после возвращения из Франции.
Чаадаев вдруг улыбнулся, а потом рассмеялся. Глядя на него, заулыбалась и Екатерина Дмитриевна.
– Чему вы смеётесь? – спросила она.
– Вспоминаю наши сумасбродства, – ответил он. – Если до войны особые «courage» и «choquant», то есть эпатаж общественного мнения, у нас уже были распространены, то после неё они приняли всеобщий характер. Это не было простой данью моде, – скорее, являлось вызовом существующим порядкам и способом показать свою независимость. Мы совершали поступки, которые англичане называют «хулиганством»; нашими идолами были те, кто отличились в нём. Главным был Михаил Лунин.
– Это тот, который… – хотела сказать Екатерина Дмитриевна и запнулась.
Чаадаев внимательно посмотрел на неё.
– Да, он теперь на каторге по делу четырнадцатого декабря. Считается главнейшим государственным преступником, возможно, из-за того, что не сломился в тюрьме подобно многим и не отказался от своих идей. Власть его ненавидит, государя Николая Павловича передёргивает от одного упоминания о Михаиле Лунине.
Покойному Александру Павловичу тоже плохо спалось, пока Лунин жил в Петербурге. Его проделки эпатировали весь город; под влиянием Лунина были написаны Пушкиным вот эти строки:
Не пугай нас, милый друг,
Гроба близким новосельем:
Право, нам таким бездельем
Заниматься недосуг.
Смертный миг наш будет светел;
И подруги шалунов
Соберут их легкий пепел
В урны праздные пиров.
Лунин служил в Кавалергардском полку, имея звание штабс-ротмистра, а дом снимал на Чёрной речке. Кроме хозяина, слуг и гостей там проживали ещё девять собак и два медведя, которые наводили ужас на окрестных жителей. Редкий день проходил без проказ. Как-то ночью Лунин на пари поменял местами вывески на Невском проспекте, и вместо магазина дамского белья появился ресторан, вместо ресторана – зубодёрный кабинет, а его место заняло дамское бельё. В другой раз он, опять же на пари, промчался на лошади через весь Петербург в чём мать родила, а ещё раз отправился на лодке к Зимнему дворцу, дождался, когда в окне появится Елизавета Алексеевна, супруга государя Александра Павловича, и спел ей любовную серенаду.
При всём том, Лунин имел доброе сердце: однажды на улице какой-то человек обратился к нему за милостыней – Лунин, не задумываясь, отдал ему свой бумажник, сказав своему спутнику, что если человек, с виду порядочный, вынужден просить милостыню, значит, тут крайние обстоятельства. Может, это был мошенник, но не всякому дано поддаться такому обману, – прибавлю я от себя.
Много проказ было у Лунина, и терпение государя Александра Павловича, наконец, закончилось: он отправил «этого несносного кавалергарда» в отставку. Формальным поводом была дуэль, но я думаю, Александр Павлович просто решил избавиться от человека, всё поведение которого свидетельствовало о нежелании мириться с российской действительностью и все поступки которого носили характер открытого протеста.
* * *
– Другим образцом для нас, – надо сказать, довольно сомнительным, – пожал плечами Чаадаев, – был Фёдор Толстой, прозванный «Американцем». Как Лунин блистал в Петербурге, так Толстой – в Москве. Но в отличие от Лунина у него не было благородных душевных порывов и высоких идей: он бездумно прожигал жизнь и часто совершал неблаговидные поступки. Я редко видел его тогда, но Булгарин, который дружит со всеми, даже с теми, кто его не переносит, говорил мне, что Толстой был в то время умён и удивительно красноречив. Он любил софизмы и парадоксы, и с ним трудно было спорить. Впрочем, он был добрый малый, для друга готовый на всё.
– А почему его прозвали «Американцем»? – спросила Екатерина Дмитриевна.
– Вы не знаете эту историю? – удивился Чаадаев. – Она презабавная. Своими выходками Толстой так замучил начальство, что был отправлен в кругосветную экспедицию Крузенштерна – ведь Толстой окончил Морской кадетский корпус, хотя и служил после в Преображенском полку. Однако и на корабле он продолжал свои проделки: однажды напоил корабельного священника до положения риз, и когда тот уснул на палубе, припечатал его бороду сургучной государственной печатью. Ломать её строго воспрещается, поэтому попу пришлось отстричь бороду.
Было немало другого в таком же роде, – оставить Толстого на корабле Крузенштерн не мог и высадил в Петропавловске-Камчатском. Несколько месяцев Толстой провёл на Алеутских островах, где жил среди местных аборигенов; они уважали его и даже хотели сделать вождём племени. В Россию он вернулся через Америку, тут-то к нему прилипло это прозвище. Помните, как у Александра Грибоедова:
Ночной разбойник, дуэлист,
В Камчатку сослан был, вернулся алеутом
И крепко на руку нечист,
Да разве умный человек и может быть не плутом?
Это о Толстом написано. Грибоедов был остёр на язык.
– Да, я читала «Горе от ума», – сказала Екатерина Дмитриевна.
– Удивительная поэма – запрещена, а вся Россия её читает. Я водил дружбу с Грибоедовым и после университета, и даже очень близкую. Своего Чацкого в «Горе от ума» он писал с меня, – в Москве утверждают, что я точно так же сыплю остротами перед обществом, – но ей-богу, я не настолько наивен, как Чацкий, я не стал бы рассыпать бисер перед фамусовыми и молчалиными. Грибоедов написал скорее шарж на меня, чем мой портрет.
Бедный Александр, кто бы мог подумать, что у него будет такая судьба? Растерзан толпой магометанских фанатиков в Персии, тело едва опознали, – с горечью проговорил Чаадаев.
– Какая страшная смерть, – сказала Екатерина Дмитриевна.
– Да, страшная, – вздохнул Чаадаев. – …Ну, что ещё мне рассказать о Фёдоре Толстом? Он всегда принимал участие в балах, вовсю волочился за красавицами и славился своими любовными похождениями. Позже он женился на цыганке из хора, – эта свадьба тоже стала эпатажем для общества. Но более всего известно участие Толстого в дуэлях, поводов к которым оказывалось предостаточно. Как, по-вашему, Екатерина Дмитриевна, дуэли имеют оправдание?
– Наверное, если затронута честь, – подумав, ответила она.
– Отрадно слышать это от вас. Что такое дуэль? Она показывает, что мы свободные люди, и выбор жить или умирать принадлежит если не полностью нам, – роль Провидения здесь тоже важна – то уж, во всяком случае, не власти. Она не имеет права лезть в такие дела, единственным мерилом здесь служит наша честь. Если честь оскорблена, то глупо, низко и пошло прибегать к помощи власти и судиться со своим обидчиком, а уж тем более требовать с него денег за оскорбление – фу, какая мерзость! Дуэль – вот что может защитить наше личное достоинство от попыток посягнуть на него. Конечно, дуэли случаются и по пустякам; конечно, вызвать на дуэль может любой задира, отчаянная голова, бретёр, любящий рисковать своей жизнью и бравирующий своим бесстрашием, но это неизбежные издержки, не меняющие общего правила.
Дуэль, кстати, лучше всего выявляет, каков есть человек, вышедший на неё. Лунин, например, всегда стрелял в воздух, хотя виртуозно владел пистолетом; его противники были далеко не столь благородны, и к военным ранам Лунина присоединились шрамы от нескольких тяжелых ранений на поединках. Как-то он стрелялся на двенадцати шагах с графом Орловым, который был плохим стрелком, так что никто не сомневались в исходе дуэли. Орлов выстрелил и промахнулся; Лунин, как обычно, выстрелил в небо и саркастически предложил противнику попытать счастья ещё раз. Взбешенный граф закричал: «Что же это ты! Смеешься, что ли, надо мною?» – и прострелил Лунину фуражку. Лунин снова выстрелил в воздух, продолжая шутить и ручаясь Орлову за успех третьего выстрела. Тут их остановили секунданты.