
Когда рушатся троны…
Тыл защищен был такими громадами скал, через которые не только не пройти человеку, а, пожалуй, и не всякому орлу перелететь. Фронт же, обращенный к столице, являл собой пересеченную местность, недоступную для маневрирования больших воинских групп. Между этой местностью и основанием плато лежала широкая долина. Если бы даже неприятельским силам и удалось спуститься, они легко были бы уничтожены, очутившись, как на ладони, перед грозной крепостью, какую являла для них Трагона.
Но, невзирая на свои похвальбы двинуть в горы сильную карательную экспедицию, большевики не смели отойти дальше, чем на один переход, от Бокаты. Красноармейцы, набранные из городских подонков, из «сознательных» рабочих, разбавленные матросами и несколькими стами кремлевских янычар-курсантов, – тоже сплошь городская чернь, – боялись, панически боялись воевать в горах.
Трагона – живописный красочный лагерь, как и все кругом живописное и красочное.
Бойцы христианского и мусульманского корпусов ютились в шатрах, в землянках, а многие, кому не хватало ни шатров, ни землянок, спали под открытым небом. Закаленным, сильным и стойким горцам это было нипочем. Да и как на счастье, ноябрь стоял сухой, бездождный и теплый.
И утром, и вечером шестнадцать тысяч человек становились на молитву. У христиан служили епископы и священники. Мусульмане же молились со своими муллами. Эти муллы в черных одеждах с широкими рукавами походили на громадных, важных и строгих птиц.
Перед заходом солнца коленопреклоненные на крохотных квадратных ковриках мусульмане, обратившись лицом на восток и закрыв пальцами уши, взывали к Аллаху о даровании победы и о гибели нечестивцев, осквернявших мечети, осквернявших жен, дочерей и сестер правоверных.
На зов мулл, объявивших газават (священную войну), стекались все новые и новые бойцы. Стекались бойцы трех поколений – деды, сыновья и внуки. Деды – со шрамами былых, далеких битв, с медалями и орденами за эти битвы. Сухие, седобородые, с огненными глазами старики служили трем королям и взялись за оружие, чтобы послужить четвертому.
Большевики, посягнувшие на мусульманскую веру, нажили себе в горцах опасных, непримиримых врагов. Особенно после события в Чента Чинкванте, успевшем отстроиться после грозной катастрофы.
В Чента Чинкванту прислан был красноармейский батальон. Разместились по квартирам, и первые два-три дня все шло как будто гладко, если не считать недоразумений на почве грабежа хозяев. Но вот на одном из бесчисленных революционных праздников пьяная солдатня, науськиваемая политическими комиссарами, повесила у входа в мечеть свинью.
В эту же ночь мужчины-мусульмане, выкопав зарытые дедовские кинжалы, вырезали весь батальон до последнего человека, и ночью же всем населением, до женщин и грудных младенцев включительно, ушли в горы.
После этого главный мулла имам Мирсаид Хафизов, шесть раз побывавший в Мекке и знавший восемнадцать восточных языков, объявил газават.
Ненависть к большевикам объединяла, как никогда еще до сих пор, мусульман и христиан. Да и не только к большевикам. Трехмесячное правление Мусманеков и Шухтанов со всеми демократическими прелестями ожесточило народ и против социалистов.
Да, народ. Это не помещики, не фабриканты и не бывшие царедворцы, а крестьяне, пастухи, дровосеки, старые солдаты, огородники, пчеловоды – это они кричали:
– Будет с нас! Довольно! И большевиков, и социалистов, – всех без остатка вырежем! Так вырежем, – даже на семена не останется!..
И чуяли это, чуяли подлые растлители бесхитростной души народной. Кто бежал за границу, а кто лихорадочно готовился к бегству, запасаясь гримом, деньгами и фальшивым паспортом, таким же фальшивым, как и все у негодяев этих.
34. На грани чудесного
Этому плоскогорью, откуда были видны и подернутая дымкой столица, и море, выпала великая историческая роль.
Здесь, на нескольких квадратных километрах, на фоне чарующей дикой природы, сконцентрировалось все самое патриотическое, самое свободолюбивое, самое гордое, что только было в Пандурии… Сюда, в этот вооруженный лагерь, недоступный для свирепых палачей, стекался весь уцелевший от расстрела и пыток цвет пандурской армии, весь мозг культуры, науки, искусства, государственности. Профессора, бывшие королевские министры, художники, писатели, генералы – все они наравне с ополченцами и солдатами ютились в землянках и в самодельных шатрах, напоминающих цыганский табор.
Да и вся Трагона была сплошной гигантский табор. Под открытым небом стирали и сушили белье. Под открытым небом пекли хлеб и жарили на кострах баранов, пригоняемых из глубины гор целыми стадами. Под открытым небом сотни женщин, окончивших гимназии, институты, знавших языки и в недавнем прошлом – богатую жизнь, чинили солдатское белье, солдатскую форму и шили из грубого деревенского сукна новые мундиры.
Под открытым небом воины оттачивали кинжалы и сабли, чистили винтовки и пулеметы. Под открытым небом ровной фалангой исполинских птиц-чудовищ вытянулось двенадцать аэропланов, перелетевших из стана красных в стан белых.
Утро солнечное, сверкающее, было таким же, как и все предыдущие утра, – кипучим, деятельным, полным бодрой, живой веры и таких же бодрых упований…
Возле большого полубарака-полупалатки с надписью у входа «Штаб 2-го корпуса» собралась небольшая группа. Вельможный и полный архиепископ Бокаты кардинал монсеньор Фругера, маленький, весь из мускулов Алибег, имам Хафизов в бело-зеленой чалме, лейтенант Друди, накануне прибывший Кафаров и Зита Рангья, одетая хотя и по-мужски, но вся такая женственная.
И у всех одна мысль и в голове, и на устах, и на сердце:
– Когда же прибудет король?..
Каждый день без него был не только потерянным днем, но и дорого стоящим. Казна повстанцев иссякала и, если бы не окрестное население, доставляющее муку, баранов, картофель, сушеное мясо, нечем было бы продовольствовать двадцатитысячный лагерь.
– Как вы думаете, полковник, – обратился к Кафарову монсиньор Фругера, – то обстоятельство, что Его Величество в Мадриде, очень может задержать его появление среди нас?
– Я думаю, разница в сорока восьми часах. Бузни моментально протелеграфирует в Мадрид. Его Величество немедленно вернется и с первым же поездом…
– Сорок восемь часов? – вздохнув, покачал вельможной головой своей с двоящимся подбородком архиепископ. – Для нас всех это не двое суток, а едва ли не целая вечность.
– По моим соображениям, король будет здесь дня через три, – заметил Кафаров. – И, если… если… страшно подумать, ничего не случится… – и встретив меняющийся, полный страха и мольбы взгляд маленькой Зиты, Кафаров поспешил успокоить как ее, так и всех остальных, – хотя, нет, вы же знаете, Ячин убит, а тех двух наемных бравые русские офицеры так обработали, – навсегда будут сданы в архив… Теперь некому платить, а нет денег, нет и так называемых «идейных» убийц…
– Пречистая Дева да хранит его, – прошептал монсеньор, молитвенно вознося к небесам руки.
И так, с поднятыми руками, и застыла вся его величественная фигура…
И все смотрели туда, куда вперил свой взор архиепископ. И вслед за ним все увидели на фоне сияющей лазури пока чуть заметную точку. Она росла, приближалась и вместе с ней приближался и рос знакомый, жужжащий, как бы буравящий воздух шум.
Всполошился весь лагерь. Женщины бросили свое шитье, воины – чистку оружия, кухари – приготовление пищи, и сорок тысяч глаз, одни с любопытством, другие с явной тревогой, третьи с изумлением, но все одинаково жадно следили за полетом аэроплана, большого, пассажирского, с каютой во весь корпус.
Некоторые летчики, хотя и знавшие, что у большевиков не осталось ни одной летательной машины, бросились к своим аппаратам, чтобы взлетать и дать бой в воздухе непрошеному гостю. Но не успели они завести свои моторы, как «гость», упав камнем с тысячеметровой высоты, очутился на земле едва ли не рядом с ними…
Это – не враг, это – друг…
Неудержимым потоком хлынуло к аэродрому все население плоскогорья.
Живое трепетное кольцо, изнемогающее от какого-то сверхчеловеческого напряжения, сжало спустившийся аэроплан, и могучий, исступленный крик, потрясший воздух и далеким эхом откликнувшийся в горах, пронесся оглушительным ураганом…
Восставший народ увидел своего короля, каким видел его в счастливые дни, одетого в красивую гусарскую форму, казалось, так нестерпимо горевшую на солнце. Больно, физически больно было глазам. Король чудился каким-то прекрасным лучезарным полубогом, снизошедшим прямо оттуда, с заоблачных высей.
Вот он уже на твердой земле, счастливый, стройный, со своей чарующей улыбкой. Мгновенье стоял он в замкнутом кольце, как бы огражденный отовсюду стеной, и вдруг как-то сразу стихийно она, эта человеческая стена, упала так инстинктивно, так дружно, словно повинуясь единой воле. Все, все до одного опустились на колени…
Мощные, иступленные крики сменились мертвой благоговейной тишиной, и были в этом безмолвии и щемящий восторг, и такое же щемящее покаяние, и любовь, любовь беспредельная…
В затаившемся безмолвии, с чеканной и звонкой ясностью прозвучал голос Адриана. Так прозвучал, – услышали самые дальние:
– Пандуры, вы меня звали, и я поспешил на ваш родной зов! Я опять среди вас, чтобы вновь, как в былое время, делить вместе наши общие невзгоды и наши радости. Подневольная пятимесячная разлука еще более спаяла и скрепила наши взаимные чувства. После наших страданий мы стали еще ближе друг другу, поняли то, чего не понимали раньше. Эти страдания очистили наши души. Да поможет нам Господь Бог отвоевать окровавленную, поруганную, истерзанную родину и вернуть свободу, которую, быть может, мы не умели ценить и научились ценить теперь, испытав неволю и тиранию кучки презренных пришельцев, испытав горечь изгнания… Встаньте же, пандуры, встаньте, мои дети, славные, дорогие, и да стряхнем с себя подлых поработителей!..
И словно шелест прошел по двадцатитысячной толпе, когда она поднималась во весь рост. Шелест, как если бы несметная стая птиц вспорхнула в воздух. Король своим словом наэлектризовал толпу… Новые мощные крики, еще более потрясающие, крики еще большего энтузиазма…
35. Сын Солнца
Уже все знали кругом, во всяком случае, ближайшие деревни, чудом каким-то лепившиеся по крутым склонам. А ближние – сообщали дальним, таким же, как и они, деревням, птичьими гнездами уцепившимся за морщины страшных отвесов, да так и повисшим, в буквальном смысле слова, между небом и землей.
Кругом все знали: прибытие короля в Трагону будет оповещено тремя выстрелами из пушки. Ближние деревни подхватят отголосок раската и на самых высоких точках зажгут приготовленные из сухих ветвей костры. Ясный день. Дым, стелющийся к небесам. И все дальше и дальше пойдет сигнализация, практиковавшаяся еще в эпоху ганнибаловых войн и походов Александра Македонского. В былые времена пандуры оповещали таким образом соседей и соседи своих соседей – о появлении турецких таборов.
В восемь часов пятнадцать минут Адриан спустился в Трагоне, а к полудню три горных округа, величиной в общем с Голландию, уже знали, что король среди восставших, дабы пойти вместе с ними, вместе с народом своим свергать красных насильников и тиранов.
С плоскогорья можно было видеть медленно движущиеся отовсюду человеческие фигурки. Они спускались, поднимались, исчезали среди кустов, деревьев, в складках холмов и появлялись вновь, приближались, увеличиваясь…
И так был просторен, царственно могуч и суров этот горный пейзаж, что его, как панораму, наблюдали все находившиеся в Трагоне, этом зрительном центре, – очень немного казалось их, этих фигурок, и одиноких, и жиденькими вереницами, и жиденькими группами. Но когда они собрались, накопились, они затопили собой все плоскогорье вместе с учебным плацем, стрельбищем и аэродромом.
Пандуры – женщины, старики, подростки – все, что могло ходить, – стекались сюда, как паломники к святому месту, чтобы увидеть своего короля, проверить, не был ли обманчив дым костров, чтобы отдать на дело освобождения родины сбережения свои в золоте и серебре. Сбережения целого ряда поколений. Женщины выплетали из своих кос монеты, снимали со своих пальцев перстни. Мужчины извлекали из своих поясов и новые, и старые золотые монеты. Деды и пращуры добывали в набегах и на войне эти турецкие цехины, венгерские и австрийские флорины, красивые, как ювелирная блестка, египетские фунты, русские дукаты, венецианские луро, сардинские монеты с профилем Карла Альберта, французские луидоры и свои родные пандурские двадцатифранковики с портретом Бальтазара и Адриана.
Так в этой дикой глуши создавался заново пандурский золотой фонд, разграбленный социалистами и дограбленный большевиками. Подобно тому как из отдельных фигурок создалось густое человеческое море голов, так из выплетаемых из кос и вынимаемых из поясов и нательных кожаных мешочков монет вырастали высокие груды золота и серебра.
Уже была ночь, уже трещали горевшие факелы и костры, а благородный металл все лился и лился звенящим, неудержимым, бесконечным потоком.
Десятки чиновников-добровольцев, подчинившихся королевскому министру финансов, считали золотой запас этого государственного банка под открытым небом, пригоршнями ссыпая монеты в ящики, бочонки, в брезентовые мешки и в цилиндрические жестянки из-под консервов.
Зита и Адриан, каждый по-своему, но с одинаковым трепетным биением сердца, готовились к встрече, к моменту, когда через много месяцев разлуки, через много месяцев, сплошь насыщенных такими событиями, каких, пожалуй, не выдумать самой пылкой фантазии, – они встретятся вновь…
И, как всегда в таких случаях, это вышло гораздо проще, чем ожидалось. Глаза их встретились. Темно-синие, ставшие сначала зелеными, потом – серыми, глаза маленькой Зиты и томные, в мягкой тени длинных ресниц, глаза Адриана, у обоих было такое ощущение, словно они виделись только вчера, – словно этих бурных, кровавых, этих ужасных месяцев, ужасных и для всей страны, и для них, Зиты и Адриана, – как не бывало… И в то же время их лица и глаза были хотя и немым, но убедительнейшим, красноречивейшим объяснением…
Вот что они сказали друг другу. Вот что сказали Адриану умоляющие, кроткие глаза, умеющие быть повелительными, гневными. Вот что сказала дрогнувшая линия губ:
– Я люблю тебя, люблю с еще большей силой, чем раньше. Все прощено, все забыто, и у меня нет больше горечи и боли за то, что ты высокомерно меня оттолкнул, не попытавшись даже объясниться… Я все простила… Простила и забыла твое увлечение этой красивой куколкой, увлечение, о котором я знаю, знаю, потому что знала каждый твой шаг…
В его же глазах и в улыбке, озарившей лицо, Зита прочла целую покаянную поэму. Да, он виноват, бесконечно виноват перед ней. Он кается в несправедливой жестокости своей… И долго, долго еще будет ею казниться.
Это объяснение, длившееся каких-нибудь полсекунды, прошло незамеченным для окружавших, – архиепископа, Алибега, Джунги, Друди, Кафарова. Да и мудрено было заметить что-нибудь, – так все волновались, и такое было у всех приподнятое настроение…
Да и самим влюбленным некогда было задумываться над своим чувством. Некогда! Наступило время не чувства, а дела, кипучего, реального дела, и надо использовать каждую минуту.
Переходило из уст в уста красивое, в цветистом восточном духе, приветствие главного муллы, приветствие, каким он встретил сошедшего с аэроплана короля.
Седобородый старик в зеленой чалме, отвесив Адриану глубокий земной селям, с какой-то гипнотизирующей величавой торжественностью произнес:
– Это Аллах послал тебя к нам, тебя, о Сын Солнца!
У старика это вышло без всякого театрального пафоса, вышло с наивной верой, а образ, такой красивый, подсказан был чисто зрительным впечатлением.
В самом деле, нежданно-негаданно и в то же время так фатально-вовремя оттуда, с этих бирюзовых высей, льющих потоки лучей, спустился он, такой желанный, такой смелый, молодой и прекрасный, такой сияющий, как полубог.
Да, Сын Солнца, ибо несет с собой и тепло, и упование, и радости избавления. И все, все потянулись к нему как к земному воплощению всего того, что дает животворящее солнце. Пусть он согреет их сердца и души… Это романтическое определение, – «Сын Солнца», – так и осталось за Адрианом.
Более века назад, в самый расцвет гения, славы и мощи Наполеона, лукавый, льстивый Талейран перед походом на Москву рисовал своему императору волшебные перспективы:
– Ваше Величество, Париж, Вена, Москва, Константинополь, Багдад, Индия и Восток назовут вас Сыном Солнца.
– Что вы, что вы, Талейран. Да после этого мне нельзя будет показаться в Париже. Меня поднимут на смех все консьержки: какой же он Сын Солнца?
Чуткость не обманула Наполеона, и французы не поняли бы того, что понял и почувствовал главный мулла, а вслед за ним весь народ, воинственный народ-земледелец, народ-пастух, не испорченный нездоровой маргариновой цивилизацией Запада. С детской верой и с таким же детским восторгом принял он этого Сына Солнца…
36. Перед выступлением
За столом, кроме Алибега, Кафарова, Джунги, сидели еще офицеры и генералы, помнившие такие же военные советы во время последней войны.
И как тогда молодой Адриан, увлекающийся, страстный, но не теряющей духа и веры в самые тяжелые моменты неуспехов и неудач, поднимал настроение, заражал своей бодростью, так и теперь все воспрянули духом, не сомневаясь, что раз с ними их коронованный вождь, – он вместе с собой принес и победу, и счастье.
Алибег обрисовал положение на фронте, если можно было назвать фронтом две группы, разделенные десятками километров и пока вошедшие в соприкосновение только при помощи воздушной и тайной разведки. А разведка эта показала следующее:
– Количество красных бойцов превосходит едва ли не вчетверо оба наши корпуса. Но, Ваше Величество, красное командование, оказывается, не особенно доверяет своим пролетарским легионам. Вот почему не осмеливается оно двинуться дальше Бокатской зоны, представляющей сектор с дугой в сорок – пятьдесят километров. Зона укреплена, и, хотя это далеко не последнее слово инженерной техники, но есть и окопы, и проволочные заграждения, и большое количество орудий. За проволокой довольно густые линии войск, – около шестидесяти тысяч. В ближайшем же тылу отряды особого назначения и полевая жандармерия – все испытанные коммунисты, как из советской России, так и свои, пандурские. Если фронт дрогнет, они должны остановить бегущих пулеметным огнем и обратно загнать на позиции. В поле красные не выйдут, да их и не выпустят, боясь измены. В поле не удержишь под пулеметами всех этих «железных бойцов революции».
– А с моря?
– На береговую полосу, Ваше Величество, они не обращают никакого внимания. Десанта им опасаться нечего. Они знают, что у нас нет перевозочных средств. А к тому, что Друди время от времени обстреливает их, они привыкли, хотя всякий раз эта легкая бомбардировка и вызывает у них панику.
Адриан молча склонился над картой, молча вглядываясь в береговую полосу. Поднял глаза, с обычной светящейся улыбкой своей молвил:
– А мы им приготовим сюрприз! Одновременно с тем, как будем рвать фронт, мы высадимся у них в тылу, захватим Бокату, поднимем восстание и освободим томящихся в тюрьмах, чтобы эти негодяи в последнюю минуту не успели перебить своих заложников… Я думаю, с Божьей помощью и при содействии авиации это удастся… Кафаров, как вы полагаете?
– Ваше Величество, я думаю, что ротмистр Алибег, пожалуй, прав, говоря, что у нас нет перевозочных средств.
– Как нет? Десять больших фелюг найдется…
– Да, но какой же это будет десант? Триста, самое большее, четыреста человек?..
– И не нужно больше! Триста лучших, отборнейших людей, половина из них офицеры, – вполне достаточно!.. Друди со своей подводной лодкой будет прикрывать их… Все это мы разработаем сегодня же. Сегодня что у нас? Среда? Просто не верится. Всего только в воскресенье в Мадриде я смотрел бой быков, а сегодня… Итак, среда… – соображал Адриан, – четверг, в ночь с четверга на пятницу… – и хотя король не кончил, но все поняли, что в ночь с четверга на пятницу он поведет войска на прорыв…
И словно какой-то невидимый ток пронизал сидящих за столом, и все встрепенулись и замерли с напряженными лицами. В этом напряженном чувстве – и сознание громадной важности того, что надвигается, и смутная, необъяснимая тревога, и вера в своего вождя, и беспредельное какое-то любование этим своим вождем… Действительно, прав мулла, – именно как Сын Солнца, спустился Адриан в самый грозный, самый решительный для всей Пандурии момент. Оставшись вдвоем с Джунгой, король сказал ему:
– Попросите ко мне архиепископа Бокатского и вместе с ним имама Хафизова.
Через минуту Адриан усадил против себя двух князей церкви, – христианской и магометанской.
– Монсеньор, – обратился он к архиепископу, – сколько здесь, в Трагоне, священнослужителей?..
– Сейчас доложу, Ваше Величество… Три епископа…
– Только? – удивился Адриан, – а остальные девять?
– Там, Ваше Величество! – скорбно поднял вверх глаза архиепископ. – Все до единого расстреляны. Все… После жесточайших пыток…
– Какой ужас, – прошептал Адриан, сжав лоб рукой и проведя ею по лицу. – Дальше?
– Затем одиннадцать священников и восемнадцать монахов.
– Три, одиннадцать и восемнадцать. В общем – тридцать два! Скажите, монсеньор, могут ли эти служители Господа привести к исповеди в течение двадцати четырех часов весь первый корпус?.. Я поведу его после исповеди и святого причастия и желаю, чтобы все последовали моему примеру.
– Ваше Величество, вы поистине христианский монарх, – умилился архиепископ, продолжая тотчас же другим, уже деловым тоном, – двадцати четырех часов вполне достаточно.
– Имам, – обратился Адриан к неподвижно сидевшему Хафизову, – ваша магометанская религия включает исповедь?
– Включает, Государь, но не в такой обрядовой форме, как у христиан. Исповедь у нас – всеобщее моление, по-арабски называемое истишфар. Происходит истишфар так: мулла читает вслух молитву, а все верующие повторяют ее за ним, стоя на коленях… Мысленно же каются в это время во всех своих прегрешениях.
– А молитва как таковая тоже покаянного характера?
– Нет, Государь, она вмещает в себя семь отдельных молений. За Господа Бога, за ангелов, за пророков, за все священные книги, за блага загробной жизни, за милостивый Страшный Суд и за то, чтобы каждый правоверный с одинаковой покорностью воспринимал как добро, так и зло, ниспосланные Богом…
– Имам, я вас прошу привести к истишфару весь мусульманский корпус…
Мулла ответил низким поклоном.
37. Противники Адриана
Макс Ганди, он же Дворецкий, он же Кирдецов, бывший дезертир императорской армии, потом шпион австрийской разведки, потом большевицкий агент и редактор социалистической газеты в Бокате, потом министр внутренних дел в демократическом кабинете Шухтана и, наконец, видный член красного правительства, – как сыр в масле катался в пандурской Совдепии.
Прошедший каторжный стаж в Москве и Петрограде, он перенес оттуда всю налаженную систему грабежей, моральных и физических истязаний, убийств и прочих коммунистических гнусностей. Эта плюгавая, худосочная мразь с красными глазами кролика, с дряблой старческой пергаментной кожей и выпирающими вперед желтыми, как будто изъеденными червоточиной зубами, очутилась на первых ролях здесь, в этом сплошном театре ужасов. Совдепская комиссарская мелюзга, в Пандурии он развернулся вовсю. Теперь ему приказано было состоять при Штамбарове, приказано самим Гришкой Апфельбаумом, он же Гришка Зиновьев.
Одетый во все кожаное и с маузером у пояса, Ганди-Дворецкий с гордостью носил кличку «Глаза Москвы».
Этот глаз Москвы поспевал везде и всюду. Он помыкал Штамбаровым, этим черномазым кумиром горничных и проституток. Он руководил внешней и внутренней политикой, он контролировал чрезвычайку, допрашивал видных «белогвардейцев», тут же собственноручно расстреливая их.
Он инспектировал Красную армию, назначая и смещая командиров, и чего он только не инспектировал и кого только не назначал и не смещал! Снабдив Ячина крупной суммой денег, он отправил его в Париж для «уничтожения» Адриана. Мы уже знаем, что эта командировка завершилась уничтожением самого Ячина.
Такой неожиданный финал поверг товарища Дворецкого в бешенство. Его глаза еще более налились кровью и еще более сделались кроличьими. В течение двух суток он рвал и метал, брызжа слюной, разносил такую же комиссарскую мелюзгу, какой еще недавно был сам, и в припадке острой и дикой жестокости расстреливал из своего маузера несчастных белых рабов.
Но еще более сильным, еще более горьким ударом была весть для него, что король не только жив и невредим, но находится уже среди повстанцев.
К бешенству присоединился еще и подлый страх ничтожного трусишки, и это чувство поглощало первое, было сильнее его. О том, что Адриан прилетел из Парижа в Трагону, Дворецкому стало известно раньше всех. Штамбаров еще ничего не знал. Дворецкий помчался к нему на бывшем автомобиле Маргареты с громадной красной тряпкой.