
Перед половодьем
– Ну-с, а завтра мы будем иметь удовольствие слушать «Попрыгунью-стрекозу» дедушки Крылова… Неправда ли, Виктор, ты основательно изучил ее к празднику?..
– Да, папочка, – робко лепечет маленький человек, отлично понимая, куда клонит свою речь отец, наслаждающийся смущением сына.
– Две недели мальчишка баклуши бил. Кажется, было, когда зазубрить басенку. Завтра непременно спрошу.
– Спроси! – шепчет маленький человек, бледный, как полотно.
Мать заступается, подкладывает на его тарелку самые сочные куски рождественского гуся:
– Да не лучше ли после праздников?
– Нет! – категорически отвечает отец. – Обязательно завтра.
– Я знаю, папочка, басенку… Знаю я!
– Ну, вот и превосходно! – саркастически улыбается отец.
Из кухни приходит Василидушка, разряженная в нелепо-пестрое платье, с зелеными драконами. В одной ее руке миска с компотом, в другой синенький конверт – только что полученное письмо.
– Из имения! – радостно вскрикивает мать, торопливо разрывая конверт нервными пальцами и мельком просматривая содержание письма. Отец еще насмешливее улыбается: вот как, письмо не ему, а ей!
«Дорогие мои! – читает вслух мать, – от вас ни слуху, ни духу, уехали и забыли!»…
– Черт знает, что такое! – негодует отец, – сколько раз говорил: «напишите! напишите!» – так нет того…
«Но я не обижаюсь и шлю свое горячее пожелание встретить светлый праздник Рождества Христова в мире, здоровье и полном довольстве. После праздников еду к вам, посмотреть, как устроились, да и проветриться слегка: уж больно я, старая, засиделась на одном месте. Нога моя ничего, муравьиный спирт-таки помогает. Как мой хороший, мой славный мальчик поживает? Соскучилась я по нем… Будь умником, Витя, и выучи к моему приезду какой-нибудь стишок. Порадуешь старуху! А ты, дочка, должна за мною приехать, боюсь я одна – жулики разные по дорогам шатаются, да и веселее вдвоем. О деньгах же не беспокойтесь: пришлю со следующей почтой. Ко мне-то, доченька, ты поезжай в третьем классе, а уж назад, видно, придется во втором, а то, говорят, мужиков много в третьем, да и из дверей дует. Намеднись я купила жеребца, заплатила восемьдесят целковых, боюсь только, не с запалом ли. Кузьма говорит, ничего скотина, как следует. А петух черный так и издох.
Прощайте, дорогие; Витеньку целую, будь умником, мой белобрысенький внучек. Зятю привет, а тебя, дочка, крепко обнимаю.
Ваша бабушка, мать и теща».
Отец залпом осушает рюмку водки и крякает:
– Т-тэк-с! Очень, очень приятно… Я полагаю, Витя, «Попрыгунья стрекоза» бабушке понравится. Очень миленькая басня. Неправда ли?
Но маленький человек с этим не согласен и, сев свою порцию компота, робко встает из-за стола:
– Мерси, папочка! Мерси, мамочка!
Расшаркивается, а на душе тоска. О, если бы можно было, отрезав свой мизинец, получить в обмен за него знание невыученной басни!
Плетется в детскую и зубрит там, на венском стуле, у окна:
«Попрыгунья стрекозаЛето красное пропела,Оглянуться не успела,Как зима катит в глаза»…И с досадой треплет корешок книги, грустно смотря из окна на пустынный двор, на чугунную изгородь и на домики слободы, виднеющиеся за полем.
«Попрыгунья стрекоза, стрекоза, стрекоза…»
Очень обидно – все по-праздничному, и, наверное, в кухне Василидушка гадает на засаленных картах, разложив их по белому березовому столу, а тут сиди и долби про красное лето и про шаловливую стрекозу.
Велик соблазн, а утро вечера мудренее. Книга с шумом захлопывается, маленький человек весело бежит в кухню к Василидушке смотреть на красавиц дам, на валетов, надменно держащих грозные булавы, и на величавых королей в зубчатых коронах.
Смеркается… И русская широкобокая печь, и медные кастрюли на полках, и безмен, одиноко висящий на стене, – сливаются с таинственностью мрака.
Василидушка сгребает карты в колоду, усаживает мальчика к себе на колени, обвивается вокруг его тельца короткими руками и прижимает к своей груди, любовно нашептывая сказку:
– …Вот лисичка-сестричка и кликает серого волка: «а не хошь ли, брательник, ты рыбушки поудить?..»
– Какая хитрая! – восторгается мальчик, склонив голову на плечо сказочницы и с удовольствием ощущая теплоту ее молодого тела.
– А волк-то дуралей взял да и опустил хвост в прорубь, ну, мороз крепче, крепче – хвост-от и примерз, не оторвать его, да и только. Лисичка-сестричка о ту пору – подавай Бог ноги! – утекла во темен лес, а волк орет: «ах! батюшки, да никак меня кума поднадула!».
– Ха! ха! ха! – заливается смехом маленький человек, – вот так Патрикеевна, экая!
Обоим радостно.
– Я тебя очень люблю, нянечка, ты хорошая!
Она целует ею:
– Цыпленыш мой, глазки синие!
А потом – свет, зажжены лампы – и нет радости, точно она скрылась вместе с мудрыми сумерками.
После же ужина, в постели, опять начинается щемящая тоска. Мерцает зеленая лампадка перед Богородицей, шмыгают досужные тени, а отчаяние безжалостно сжимает сердце:
– Не выучил! Не выучил «лето красное», не выучил!..
Маленький человек зарывается лицом в подушку и бесшумно рыдает, кусая полотно наволочки, чтобы не дать вырваться из груди мучительному крику.
Будет завтра, – хмурое и злое, будет неизбежная минута – прозвенит зловещий голос Синей Бороды:
– Ну-с, послушаем!
Но он ничего не ответит, потому что:
– Не выучил!
И розги, длинные и гибкие, со свистом полоснут тоскующее тело. Будет больно, будет очень стыдно.
– Дураки! – озлобляется мальчик на взрослых, которым нет никакого дела до его горя, и которые могут преспокойно спать в то время, как перед ним стоит ужас завтрашнего дня.
И опять рыдает, яростно кусая залитое слезами полотно наволочки и прислушиваясь к звенящей тишине.
Мысль его, как длинное копье, протянута к сердцу Синей Бороды.
– Уедь, уедь же!
Весь разум, вся воля, вся сила собрались на острие мысли-копья, маленький человек полон веры, что неотвратимое будет предотвращено.
И засыпает безмятежным сном.
Утром, когда в окна вползает фиолетовый свет, когда тает ночь, но зимний день еще не поднялся, в передней дребезжит звонок.
Шаги.
Сиплый голос.
«Оно! Оно!» – радостно думает проснувшийся мальчик, чутко прислушиваясь, как кто-то, этот темный, неизвестный кто-то, сообщает о внезапной болезни сослуживца Синей Бороды.
Синяя Борода ворчит, чертыхается, но – делать нечего – пьет в столовой утренний кофе, браня Василидушку, и, надев тяжелую лисью шубу, уезжает на тройке, ждущей его у ворот, куда-то по спешному делу.
Маленький человек вскакивает с постели и, дрожа от холода и восторга, вытаскивает из-под кровати коробку с уродцем-идолом.
– Милый божик, мерси, что ты увез моего папочку!
Целует улыбающуюся харю.
Басня к приезду отца будет выучена.
11
Наползают серые будни.
Съеден окорок, от сладких булок – только сухие крошки, а горчица, разведенная в сочельник, засохла, надо заваривать новую.
Поздним вечером мать пишет письмо своей матери в кабинете мужа, при свете двух свечей в бронзовых канделябрах:
«Моя старенькая, моя одинокая!
Как я рада, что вы надумали к нам прокатиться! Скучно вам теперь в старом доме, в этих высоких комнатах… Ночью темною, под вой зимнего ветра – неправда ли? – вас охватывает странная жуть, все кажется, будто кто-то крадется, кто-то подслушивает, кто-то заглядывает в самую глубину сердца. Вижу вас, мамаша, на том диване, где умер Володенька, вижу клубок синей шерсти, перекатывающийся в рабочей корзинке, и ваши неутомимые пальцы, вяжущие на деревянных спицах теплую фуфайку своему внуку. Все вижу и хочется мне заплакать, почему так – не знаю. Быть может, жаль далекого-далекого детства… Помните, мамаша, как я любила убегать, на пасеку, к деду Михеичу, и как он угощал меня каждый раз внушительным ломтем хлеба, густо намазанным душистым медом?.. И как с покойным братцем Володенькой мы заблудились в чернолесье?.. Далеко это время!.. С мужем я живу не особенно дружно: он грубый человек и любит угнетать. Вскоре после нашего приезда высек Витю, и тот, бедненький, прохворал больше месяца. Теперь, слава Богу, Витенька вполне здоров, но иногда я его не узнаю, он мне кажется новым, что-то скрывающим от меня. Очень впечатлительный мальчик и прилежный: круглый день однажды учил басню, чтобы прочесть ее вам, когда вы приедете. „Ну, а бабушка?“ – ежедневно пристает ко мне; воображаю, какая будет радость при виде вас. Через недельку, перед отъездом, я еще напишу, чтобы вы знали, когда высылать Кузьму с лошадью.
Крепко целую вас, любящая дочь.
8-е января».
Но через неделю над листком почтовой бумаги у письменного стола сидит не она, а муж:
«Многоуважаемая Татьяна Филипповна!
К сожалению, жена не может приехать за вами, ввиду того, что заболела воспалением легких. Сперва у нее была простая инфлюэнца, которую она застудила, игнорируя, по своему печальному обыкновению, мой добрый совет – беречься и беречься.
Очень жаль, что все так сложилось, тем более, что, во всяком случае, встанет она нескоро. Конечно, дурного исхода болезни я не ожидаю, так как телосложение вашей дочери довольно сильное.
Остаюсь уважающий вас зять».
Запечатав письмо в конверт, несет его в кухню, к Василиде:
– Немедленно снаряжайся на вокзал и опусти в ящик. Надеюсь, почтовый еще не ушел.
– А боле ничего не надыть? – спрашивает Василида, нерешительно глядя на хозяина.
– Ничего, – задумывается тот. Ах да – лимон к чаю возьми, да, смотри, получше выбирай; ежели принесешь дохлый какой-нибудь, пошлю назад. Добротность лимона в упругости и чтобы без пятен. Поняла?
– Поняла, – усмехается Василида. Черный мужчина окидывает ее быстрым, любопытным взглядом, от которого она краснеет.
– А двугривенничек хочешь? – вдруг шепчет он, скверно прищурясь.
Василида потупляется:
– Да за что же?.. Ну, вот…
Неловко ей, переминается с ноги на ногу.
– А так себе, – шепчет отец: – ни за что…
И схватывает ее за подмышки:
– Ого! Да как у тебя тепло тут.
Василида вырывается:
– Не замай, хозяин… зазорно, чай; сама пластом, а он…
Но по тому, как Василида слабо сопротивляется своими дюжими руками, отец заключает, что она не прочь быть его наложницей, – только не теперь, а после, когда хозяйка выздоровеет…
Отец выпускает ее из объятий и, круто повернувшись на каблуках, уходит в спальню, к обложенной компрессами жене; Василида же задумчиво и смущенно смотрит ему в след, а затем, надев кацавейку и накинув на голову шаль, уходит на вокзал – опускать письмо, покупать в слободской лавочке лимон к чаю хозяина.
В спальне больная слабо стонет: «умру я, Степа!» – крупные слезы медленно сползают по бледному лицу к обострившемуся подбородку. Сухой, рвущий грудь кашель нарушает угрюмую тишину комнаты.
«Глаза как у Матросика!» – думает мальчик, сидя на кровати отца и беспечно болтая резвыми ногами.
Отец нахмуривает брови, скулы на его лице выдаются.
Нерешительно, как бы стыдясь, он берет с белого пикейного одеяла узенькую руку и прижимает к своим губам. Молчит.
– Умру я! – еще слабее повторяет больная.
Жалость и стыд заполняют склоненного над печальным ложем мужа, и хочется ему властною рукою вернуть нечто ускользающее в даль.
С бесконечной нежностью целует он узенькую кисть с голубыми жилками – сутулый, мрачный, страдающий.
– Женушка!.. Знаешь, я надумал послать в город, в теплицу, за ирисами, ты, ведь, их любишь, кажется.
Но она отрицательно мотает головой: не надо белых ирисов, ничего не надо.
«Плохо, брат», – думает сутулый мужчина, и неизвестно, к чему это относится.
«Завтра же рассчитаю Василиду!» – останавливается он на решении, со злорадством мечтая, и как она будет ползать у него в ногах, а он, суровый, холодно и резко будет говорить: «нам таких стерв не надо!»
И опять целует узенькую кисть:
– Поправишься, женка, поправишься, что и говорить… Ради Бога, слушайся всех докторских предписаний.
Чтобы скрыть волнение, он сморкается.
– Витя! – стонет больная болтающему ногой мальчику, – останешься один, будь умником, иногда вспоминай…
Маленький человек сладко зевает:
– Хорошо, мамочка!
И оживляется.
– Можно взять из буфета чуточку изюмчика? Не съели бы его мышки.
Мать грустно улыбается; «можно!» – а отец подходит вплотную к мальчику и свирепо шепчет:
– Убирайся вон, бесчувственное дерево. Б-болван!
Но мать этого не слышит и зовет:
– А сперва поди сюда, Витенька, я тебя поцелую.
Отец гордо выпрямляется, все его раздражение обрушивается на больную:
– Что за телячьи нежности, не понимаю!.. Смотреть тошно на вечное миндальничанье: «ах Витенька, ах миленький…»
Важно ступая, он уходит в темный кабинет; там облокачивается на письменный стол, всматриваясь в стоящий за окном мрак. Стенные часы в гостиной угрюмо отбивают: «тик-так!» – а кто-то, сидящий в сердце, как в темнице, тоже насмешливо повторяет: «тик-так!»
– …На-ка вот сдачу! – раздается за спиной голос.
– Оставь себе! – шепчет Синяя Борода, дерзко обхватывая сопротивляющуюся Василиду и яростно сжимая ее трясущимися от волнения руками.
– Пусти, закричу, ведь! Я – честная.
– А ну, попробуй! – подзадоривает ее Синяя Борода, страстно желая, чтобы она привела свою угрозу в исполнение.
– Да ну, крикни, крикни, голубушка; небось, не крикнуть… Ха-ха-ха!
Издевается:
– Ты, ведь, стерва, знаю я тебя, и урод ты. Вот женка моя, так красавица, действительно, н-да!.. но, по-видимому, издохнет скоро… А честных нет, это ты соврала.
Часом позже – в детской тихая беседа:
– Поплачь, нянечка, поплачь, милая.
– Да не хочу же, Господь с тобою. Хошь сказочку?
– Не надо! – отвечает мальчик и молчит, точно к чему-то прислушиваясь.
Потом опять:
– Да поплачь же, милая нянечка, поплачь. Ну, вот, какая!
Василидушка закрывает лицо ладонями.
– Ага!.. заплакала! – торжествует маленький человек.
– И вовсе не, – всхлипывает Василида: – не реву я… Было бы из-за кого… У-у у! Дьяволы, господа-нехристи.
Огонек в зеленой лампадке колеблется.
– Тамотка всех разберут, – шепчет Василида. Мальчик понимает, что говорится про высокое небо, и безмятежно засыпает.
Во сне он видит не то бабочек, не то нагих, ослепительно белых человечков, так и манящих к себе своею очаровательной белизной.
– Вот я вас! Вот я вас! – кричит он, гоняясь за ними с длинным сачком в руке и норовя накрыть самого красивого, самого белого. Неизвестно, кто они, эти белые бабочко-человеки, летящие неведомо откуда.
Мать стонет и кашляет, а отец ходит по освещенному свечами кабинету, заложив руки за спину и поскрипывая новыми штиблетами.
Круглые стенные часы во тьме гостиной безостановочно выбивают «тик-таки тик-так!» – словно стучат тонким железным молоточком в какие-то золотые ворота.
Давно с груди матери сполз на пол пузырь со льдом, но поднять его некому, а сама она – в тревожном забытье.
12
Но велика сила весенняя, исцеляющая. На второй неделе Великого поста, когда в конец зимнего оцепенения еще не верится, с зеленой крыши капает капель, звонкая, упорная, – продалбливает обледенелый снег.
А в светлую спаленку проник золотистый луч, как десница небесная, и заиграл с колеблющейся пылью.
Легко и радостно в сердце матери.
С кровати спускается, на босые ноги – туфли, вышитые бисером, а на плечи – голубой капот, и, осторожно придерживаясь за стены, направляется неуверенной походкой в кухню.
– Вот и я, Василидушка! – счастливо говорит она Василиде, растапливающей на корточках плиту сосновыми растопками, благоухающими смолой.
Василида пугается, роняя растопки на железную настилку, что перед плитою:
– Ой, батюшки, а мне и не слышно, и никчемушеньки!
– Да, – сияет мать, – поднялась, вам на зло… Умирать-то не хочется.
– Ну, вестимо! – соглашается Василида, отирая тряпкою с табурета пролитую воду и подставляя его хозяйке:
– Нако-сь, устала, чай, родная.
Мать присаживается. Бледна и счастлива и с бескровными руками меж колен.
– Чем похвастаешь?
Василида смущенно наклоняет голову.
– Да что… ведра поизносились. Беспременно надыть жестянику отдать, пущай донья смастерит.
– Отдадим, – улыбается мать, – отдадим, Василидушка. Рассказывай дальше, что нового.
Еще ниже наклоняет голову Василида и тяжело вздыхает, боясь взглянуть на допрашивающую:
– Ничего, родная, вот те крест.
И молит сквозь слезы:
– Голубонька моя, сладкая, ох, грех мой перед тобой лежит…
– Да что с тобой, Василида?..
– Сливочник, сливочник утресь расколола.
– Глупая женщина! – смеется мать: – уж так и быть, не сниму с плеч повинную голову.
Помолчав, спрашивает:
– Новый?
– Новешенький.
– Да ты бы поосторожнее.
– Невмочь, родная: бес подталкивает.
– Эх, ты, ты, ты: головушка бесталанная! – вздыхает мать; пошлепывая туфлями по полу, она уходит в спальню, на кровать: кружится голова, над телом еще властвует слабость.
А отец и сын в монастырской церкви слушают старые слова запыленных книг:
– Заутра услыши глас мой, Царю мой и Боже мой! – возвещает златоризный священник, распростершись перед величием Царских врат.
– Услыши, Господи, раба твоего! – нараспев, хотя и про себя, молится отец, волнуемый благоуханным чадом ладана.
К Духу-голубю мечта устремляется, но – увы! – низкие своды, угрюмые праведники и решетки за окнами, и чугунные плиты под ногами печалью печаль не победят… Дух-голубь не пробьет кротким клювом камней нависшего над ним свода.
– Ты подожди тут, – шепчет отец мальчику, когда к правому приделу потянулись говеющие: – я на исповедь.
– Хорошо! – отвечает маленький человек, разглядывая розовую ленточку на голове Ирочки, стоящей к нему спиною.
Отец уходит за ширму, и там седенький священник отпускает ему грехи:
– Не таил ли скверны в сердце своем?
– Не богохульствовал ли?
– Не мудрствовал ли лукаво?
– Грешен, батюшка! – покорно и печально отвечает отец, рассматривая серебряный крест на груди священника.
– Не сотворил ли прелюбы?
– Не убил ли кого?
– Черным словом не злоупотребляешь ли?
– Согрешил, батюшка.
– Стань же на колени! – спокойной старчески-поучительно приказывает священник, накрывая епитрахилью кающегося.
– … и аз, недостойный иерей властию, мне данной, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих…
Под епитрахилью темно, а стоять на коленях с молитвенно-сложенными руками очень неудобно, – совсем маленьким, беспомощным ребенком чувствует себя отец, по-детски зажмуривая глаза и веря, что грехи будут отпущены.
… Тишина, и мир, и в сердце благоволение.
Конфузливо сунув серебряный рубль в кружку, отец выходит из-за ширм с просветленным лицом, с виновато-нежною улыбкой. В ушах его еще звенят благодатные слова отпущения.
– Пойдем, мой мальчик, домой!
Маленький человек отрывается от розового банта на голове Ирочки:
– Пойдем, папочка.
Отец бережно завертывает в чистый носовой платок просфору, надевает шубу и направляется к выходу, минуя босоногого монаха, злобно впивающегося суровыми очами в мальчика.
– Гаденыши! – бормочет в седую бороду монах: – плодятся, растут… семя антихристово… Будьте вы прокляты все!
Черные сны одолевают его в ясеневом прочном гробу: нагие девы с распущенными волосами и устами, красными, как кровь. Овые бряцают кимвалами медно-звенящими, овые протягивают чаши дьявольские с пенящимся вином, а овые ложатся на ложа нецеломудренные, убранные цветами.
«Какой злюка! – думает маленький человек, весело смотря на мрачного монаха, – а, ведь, нос-то у него, как у нянечки, только оспиночки нет».
Маленький человек выходит с отцом из церкви, белокурый и беспечный, как бог зеленой весны.
13
На следующий день отец в церкви один, без сына. Опять в мундире, и опять сбоку шпага с золотистым темляком.
Седенький священник дает ему с позолоченной лжицы причастие, а одутловатый дьякон утирает красным шелком смоченные губы:
– Отпускаются грехи рабу Божьему, Степану.
«Отпускаются», – гордо думает отец, давая себе честное слово никогда не быть ни грубым, ни несправедливым, ни сластолюбцем, ни хающим ближнего.
И, когда возвращается домой, в столовую, к мурлыкающему самовару, счастлив, всем доволен, даже анекдоты рассказывает.
Мать смеется, развалясь в кресле-качалке среди вороха подушек и с ногами закутавшись в одеяло.
– Не налить ли тебе, Степушка, еще стакан?
– Пожалуйста, пожалуйста, непременно еще стаканчик и чтобы с лимончиком… хе-хе-хе! Только не ты, а Василида, ты больна еще… лежи себе.
Маленькому человеку очень весело, и кажется ему, что Синяя Борода и милый, и ласковый, но что надолго – не верится.
Дни бегут в тишине и спокойствии.
Скоро мать совершенно поправляется, даже хорошеет; а к концу четвертой недели Великого поста за чугунною оградой позвякивают бубенцы – круглобокая буланая кобылка, запряженная в узорчатые русские сани, мотает головой, нетерпеливо ожидая седока.
Сияет солнце, снега ослепительно белы, маленький человек в синем тулупчике стоит на парадном крыльце и щурится.
– Прощай, мамочка! Бабушку привези и гостинчиков.
Мать треплет его ладонью по раскрасневшейся щеке и, низко наклонившись, целует в лоб, от чего плюшевая ротонда раскрывается, обнаруживая подбивку – серый мех. Маленький человек морщится:
– Ой, мамочка, у тебя кольцо жесткое!..
Кольцо обручальное.
– Да не хлопай же меня им, пожалуйста!
Мать слегка обижается, а отец, стоящий на крыльце без шапки и без пальто, в стареньком пиджаке, недовольно крутит усы.
– Кхэ! Отойди-ка, Витенька, в сторону, ты мешаешь маме… Лучше бы сходил в кухню за ямщиком дескать, пора трогаться.
Но маленький человек забрался под ротонду матери и просит оттуда:
– Прикрой меня, милая, я буду, как в домике.
Смеющаяся мать прикрывает его полами:
– Ну, хорошо, шалун, будь, как в домике.
По лицу отца проскальзывает тень раздражения, но мать этого не замечает, волна чисто материнской радости поглощает ее: приятно быть слитой со своим детищем, быть воедино с чадом лелеемым.
Отец мрачно вертит усы.
– Ну, прощай, женка, – тихо говорит он, когда к саням подходит ямщик с заткнутым за пояс кнутом.
Мать выпускает из-под ротонды хохочущего мальчика и протягивает мужу руку:
– До свидания, Степа!
Отец усаживает мать в сани, застегивает волчью полость и улыбается неприятною улыбкой, а Василидушка подает ямщику корзинку с съестными припасами – пусть-де, у него в ногах полежит, все хозяюшке попросторнее.
Скрипит снег под полозьями, лошаденка бойко встряхивает чалою холкой, а ямщик помахивает кнутом: «н-ну ты, корявая!» – Тронулись.
– Счастливого пути!
– Прощай, родная!
– Мамочка, гостинчиков не забудь!
Едет же мать за Волгу, на «большой» вокзал, не в слободской, а что в городе: бабушка на юге живет.
– Вот мы и одни! – загадочно улыбается отец, когда сани скрываются в слободе: – пойдем-ка домой, читать Рейнеке-лис, превосходнейшую сказку про зверей.
14
Дома скучно, пустынно – где ты, милая мамочка?
Всплакнуть, всплакнуть мальчика тянет, а не сидеть сиднем за дубовым обеденным столом, читая по толстой книге с ярко раскрашенными страницами о разгульной и жестокой жизни свободолюбивых зверей: о льве-владыке и о достопочтенной его супруге львице, о том, как хитрый Рейнеке обижал злополучного волка, и как они вышли на судбище перед светлые очи царственной четы.
– Устал я, папочка! – ерзает по стулу маленький человек; ему очень жаль зубастого простака, от всех получающего удары и пинки по вине безжалостного лиса.
Но отец непреклонен:
– Дальше! дальше!
Палец с грязью под широким ногтем показывает строчку, на которой маленький чтец остановился.
Вновь мысль мальчика уносится в таинственные дебри лесного королевства. Стонет беззащитный кролик, прыгают детки-лисенята вкруг обреченной на заклание жертвы, а хитрый кровожадный Рейнеке высокомерно развалился в резном кресле и играет кинжалом, висящим на поясе, – то вынет его из сафьяновых ножен, то погрузит по самую рукоять. И вдруг подходит мелкими, предательскими шажками к бедному кролику и наносит кинжалом последний удар, убивающий белого пленника.
– Вот-вот! – торжествует отец, слушая монотонное чтение, – так их и надо: все с зубами, все звери дикие, н-н-никому пощады, черт дери!
Перед ним графин с водкой и тарелка с маринованными грибами. Стеклянная пробка то и дело вынимается из узкого горлышка.
До головокружения, до саднящей боли в горле читает маленький человек, порою со страхом взглядывая на отца, глаза которого постепенно наливаются кровью и бессмысленеют.