– Шумим больно, – тихо сказал Сальников. – А они как жахнут на шум…
– Тут они и сидели, женщины эти, – сказал пограничник, останавливаясь. – Дальше я не ходил.
– Тише, – сказал Плужников. – Послушаем.
Все замерли, придержав дыхание. Где-то далеко-далеко звучали выстрелы, и звуки их были здесь совсем не страшными, как в кино.
Глаза постепенно привыкали к мраку: медленно прорисовывались темные своды, черные провалы ведущих куда-то коридоров, светлые пятна отдушин под самым потолком.
– Сколько тут проходов? – шепотом спросил Плужников.
– Вроде три.
– Идите прямо. Еще двое – левым коридором, я – правым. Один боец останется у выхода. Сальников, за мной.
Плужников с бойцом долго бродили по сводчатому бесконечному подвалу. Останавливались, слушали, но ничего не было слышно, кроме собственного учащенного дыхания.
– Интересно, есть здесь крысы? – как можно проще, чтобы боец не заподозрил, что он их побаивается, спросил Плужников.
– Наверняка, – шепотом сказал Сальников. – Боюсь я темноты, товарищ лейтенант.
Плужников и сам пугался темноты, но признаться в этом не решался даже самому себе. Это был непонятный страх: не перед внезапной встречей с хорошо укрытым врагом и не перед неожиданной очередью из мрака. Просто в темноте ему все время мерещились непонятные ужасы вроде крыс, гигантских пауков и хрустящих под ногами скелетов, бродил он впотьмах с огромным внутренним напряжением и поэтому, пройдя еще немного, не без облегчения решил:
– Показалось им. Возвращаемся.
Круглоголовый у лестницы доложил, что одна группа уже поднялась наверх, никого не обнаружив, а пограничник еще не вернулся.
– Скажите, чтоб выходили.
Чем выше он поднимался, тем все отчетливее слышались взрывы. Перед самым выходом стояли женщины: наверху опять бомбили.
Плужников переждал бомбежку. Когда взрывы стали затихать, снизу поднялись бойцы.
– Ход там какой-то, – сказал пограничник. – Темень – жуткое дело.
– Немцев не видели?
– Я же говорю: темень. Гранату туда швырнул: вроде никто не закричал.
– Показалось бабам с испугу, – сказал круглоголовый.
– Женщинам! – строго поправил Плужников. – Баб на свете нет, запомните это.
Резко застучал станковый пулемет у входа. Плужников бросился вперед.
Полуголый сержант строчил из пулемета, рядом лежал боец, подавая ленту. Пули сшибали кирпичную крошку, поднимали пыль перед пулеметным стволом, цокали в щит. Плужников упал подле, подполз.
– Немцы?
– Окна! – ощерясь, кричал сержант. – Держи окна!..
Плужников бросился назад. Бойцы уже расположились перед окнами, и ему досталось то, через которое он прыгал в костел. Мертвый пограничник свешивался поперек подоконника: голова его уперлась Плужникову в живот, когда он выглянул из окна.
Серо-зеленые фигуры бежали к костелу, прижав автоматы к животам и стреляя на бегу. Плужников, торопясь, сбросил предохранитель, дал длинную очередь: автомат забился в руках, как живой, задираясь в небо.
«Задирает, – сообразил он. – Надо короче. Короче».
Он стрелял и стрелял, а фигуры все бежали и бежали, и ему казалось, что они бегут прямо на него. Пули били в кирпичи, в мертвого пограничника, и загустевшая чужая кровь брызгала в лицо. Но утереться было некогда: он размазал эту кровь, только когда отвалился за стену, чтобы перезарядить автомат.
А потом все стихло, и немцы больше не бежали. Но он не успел оглянуться, не успел спросить, как там, у входа, и есть ли еще патроны, как опять тяжко загудело небо, и надсадный свист бомб разорвал продымленный и пропыленный воздух.
Так прошел день. При бомбежках Плужников уже никуда не бегал, а ложился тут же, у сводчатого окна, и мертвая голова пограничника раскачивалась над ним после каждого взрыва. А когда бомбежка кончалась, Плужников поднимался и стрелял по бегущим на него фигурам. Он уже не чувствовал ни страха, ни времени: звенело в заложенных ушах, муторно першило в пересохшем горле и с непривычки сводило руки от бьющегося немецкого автомата.
И только когда стемнело, стало тихо. Немцы отбомбились в последний раз, «юнкерсы» с ревом пронеслись в прощальном круге над горящими, задымленными развалинами, и никто больше не бежал к костелу. На изрытом взрывами дворе валялись серо-зеленые фигуры: двое еще шевелились, еще куда-то ползли в пыли, но Плужников не стал по ним стрелять. Это были раненые, и воинская честь не допускала их убийства. Он смотрел, как они ползут, как подгибаются у них руки, и спокойно удивлялся, что нет в нем ни сочувствия, ни даже любопытства. Ничего нет, кроме тупой, безнадежной усталости.
Хотелось просто лечь на пол и закрыть глаза. Хоть на минуту. Но он не мог позволить себе даже этой минуты: надо было узнать, сколько их осталось в живых, и где-то раздобыть патроны. Он поставил автомат на предохранитель и, пошатываясь, побрел к входному проему.
– Живы? – спросил сержант: он сидел у стены, вытянув ноги. – Это хорошо. А патронов больше нет.
– Сколько людей? – спросил Плужников, тяжело опустившись рядом.
– Целехоньких – пятеро, раненых – двое. Один вроде в грудь.
– А пограничник?
– Дружка, сказал, пойдет хоронить.
Медленно подходили бойцы: почерневшие, притихшие, с ввалившимися глазами. Сальников потянулся к фляжкам:
– Горит все.
– Оставь, – сказал сержант. – В пулемет.
– Так патронов нет.
– Достанем.
Сальников сел рядом с Плужниковым, облизал сухие, запекшиеся губы:
– А если я к Бугу сбегаю?
– Не сбегаешь, – сказал сержант. – Немцы отсеки у Тереспольских ворот заняли.
Подошел пограничник. Молча сел у стены, молча взял протянутый сержантом окурок.
– Схоронил?
– Схоронил, – вздохнул пограничник. – И никто не узнает, где могилка моя.