– Это замечательная поговорка! – развеселился поляк. – Вы уловили ее смысл, газетная душа?
Наконец он угомонился и отпустил корреспондента. Проводил его насмешливым взглядом, повернулся к Олексину, вдруг посерьезнев.
– Разрешите представиться: Збигнев Отвиновский. Жму вашу руку, поручик, с особым удовольствием: вы не из тех, кто вешал нас на фонарных столбах в шестьдесят третьем году.
– Вас вешали жандармы, – сказал Гавриил. – Следует ли из-за этого ненавидеть целый народ?
– Это сложный вопрос, поручик, – вздохнул Отвиновский. – Очень сложный вопрос, решать который приходится пока путем личных контактов. Судьбе угодно было свести нас в одном лагере, и я предлагаю вам дружбу. Но если она вновь разведет нас – не взыщите, Олексин. А сегодня мы с вами устроили неплохой спектакль!
Они еще раз крепко пожали друг другу руки и разошлись по номерам. Захара не было. Гавриил постелил, осмотрел подозрительно серые простыни, повздыхал и лег. Голова приятно кружилась, и он с удовольствием перебирал весь сегодняшний вечер, странный и немного таинственный. Где-то копошилась мысль, что поступки его вряд ли были бы одобрены на родине, что поступает он вопреки официальному долгу, но по совести, и это раздвоение между долгом и совестью совсем не терзало его. Он был в чужой стране, считал себя свободным от служебных обязательств и хотел лишь поступать согласно внутренним законам чести. И выполнил сегодня основное требование этого закона: помог друзьям избежать полицейской слежки. И на душе у него было легко. С этим приятным чувством он задремал и проснулся от грохота: Захар, шепотом ругаясь, поднимался с пола.
– Хорош, нечего сказать!
– Сами велели. – Язык у Захара заплетался, но соображения он не терял. – Так что разрешите доложить, приказ исполнил.
– А где кучер?
– В сене, – засмеялся Захар. – Я его так упрятал, что ни в жисть не найдут, пока сам не выползет! Вот ведь с виду бычина чистый, а жила у него слаба.
– Не опоил до смерти?
– Меру знаем, Гаврила Иванович, меру знаем и блюдем. – Захар, покачиваясь, стелил себе в углу. – Ежели еще будут такие же приятные ваши распоряжения, то мы рады стараться.
– Ладно, спи, поздно уже. И не храпи, сделай милость.
– Храп, он от Бога, – резонно заметил Захар. – Накажет господь сном тяжким, так и захрапишь. Ты не спишь, Гаврила Иванович?
Захар обращался запросто очень в редких случаях. И сейчас не похоже было, что говорил совсем уж с пьяных глаз. Олексин помолчал немного и спросил:
– Ну что тебе?
– Мы в конюшне-то втроем пили: Бранко я поднес. Для разговору: он по-нашему маленько балакает, а с этой немчурой…
– Разве кучер не серб?
– Немец, – решительно сказал Захар. – Или кто-то вроде. А Бранко свой брат, правда, пьет мало. Он к вам просится, Бранко-то этот. Надоело, говорит, на извозе: туда целых, обратно калеченых.
– Как – ко мне? Куда – ко мне?
– Так вам же, поди, отряд под начало дадут? Вот он и просится: скажи, говорит, своему офицеру – это вам, значит, – что желаю проводником. Места, мол, хорошо знаю, вырос тут.
– Там видно будет, – сказал Гавриил. – Куда самих направят, тоже неизвестно. Спи.
– Сплю, – вздохнул Захар. – Вот мы и в Европе, значит. Чудно! А парень он, Бранко-то, хороший. Как есть славный парень, Гаврила Иванович. А закуска у них, прямо сказать, хреновая. Ни тебе соленого огурчика, ни тебе квашеной капусты. Может, поэтому и пить тут не умеют, а, Гаврила Иванович?..
С раннего утра клетчатый с заметно опухшей физиономией долго суетился, звал кучера, приставал к Захару.
– Знать не знаю, ведать не ведаю, – твердил Захар, хмурый с похмелья. – Пили вместе, а ночевали поврозь.
Выезжали, когда сыскался кучер. Вылез весь в сене, мыча что-то несуразное. Корреспондент кричал, бил его пухлым кулачком в гулкую спину – кучер ничего не соображал. Бранко весело хохотал, выводя коней из узких ворот.
Ехали, а точнее – брели за телегой уже вместе, поддерживая общий разговор. Правда, Отвиновский обращался только к Гавриилу, но делал это вполне корректно; штабс-капитан все еще расстраивался по поводу вчерашней гульбы и попрекал Олексина:
– Недопустимое легкомыслие, поручик, недопустимое!
Клетчатый догнал их только в обед, когда они уже сидели за столом. Подошел, сухо поклонился, сказал Гавриилу:
– Я ценю ваши шутки, но в известных пределах. Ваш денщик вчера обокрал моего кучера. Его показания у меня: они будут представлены лично генералу Черняеву с соответствующими разъяснениями.
– Я не верю ни единому слову вашего кучера, – сказал Олексин. – А своего денщика знаю ровно столько, сколько живу на свете, и ручаюсь за него своей честью.
– Ваш денщик будет предан военно-полевому суду, – отрезал корреспондент и, не отобедав, спешно выехал вперед.
– Я вас предупреждал! – шипел штабс-капитан. – Иностранные корреспонденты – большая сила при штабе.
– Чего клетчатый-то сказал? – допытывался Захар.
Гавриил не стал ничего объяснять, но настроение было испорчено.
– Не расстраивайтесь, – утешал Отвиновский. – Кто поверит в эту дикую чушь?
На вечернем постое они вновь встретились с клетчатым и его кучером: оба мелькнули в трактире, заказывая ужин в номер. Перекусив, быстро разошлись, а на рассвете Гавриил был разбужен испуганным воплем хозяина. Накинув сюртук, торопливо сбежал вниз, в трактир, где уже звенели встревоженные голоса.
Корреспондент лежал поперек стола лицом вниз. Под левой лопаткой торчал складной нож, по клетчатому американскому пиджаку расползалось большое темное пятно.
– Убийство! – кричал хозяин. – Угнали коней и коляску!
Ломая руки, он бестолково метался по трактиру, то выбегая во двор, где гомонились кучера, то возвращаясь.
– Убийство! Надо сообщить полиции!
В трактире были поляк и Захар, штабс-капитан еще не спускался. Они негромко переговаривались, Гавриил их не слушал.
Он смотрел на нож: итальянец красноречиво играл им при первой встрече еще в Будапеште.
Хозяин снова выбежал во двор. Олексин огляделся и, еще ничего не обдумав, вырвал нож из тяжело вздрогнувшего тела, вытер его, сложил и сунул в карман.
– Ножа не было, – негромко по-русски сказал он. – Никакого ножа не было. Убийца унес нож с собой, понятно?
И вышел из трактира.
Глава пятая
1
Почтенная Софья Гавриловна была женщиной не только рассудительной, но и упрямой, возмещая последним качеством природную мягкость и покладистость. Еще покойный муж, для которого ничего не существовало, кроме пушек, предпочитал не связываться с ней, когда дело доходило до решений, однажды ею принятых; впрочем, кардинальные решения принимались Софьей Гавриловной нечасто, а во всех прочих случаях она вовремя сдавала позиции.
Однако решение вмешаться в жизнь полусирот – племянников и племянниц – было для Софьи Гавриловны не просто решением: это была ее миссия, ее жизненное предназначение, долг, выше которого уже не существовало ничего. Достаточно хорошо зная брата, она не тешила себя надеждой на победу, но уповала если не на собственное красноречие, то на обстоятельства, чувство долга и остатки разума закосневшего в эгоистическом одиночестве упрямого и своевольного старика. Проявив не свойственную ни ее характеру, ни возрасту, ни привычкам распорядительность, Софья Гавриловна тут же выехала в Москву для очень неприятного – она не сомневалась, – но, увы, необходимого разговора.