А он ладонь сжатую к лицу ее поднес и растопырил, кисет показывая. Женька сразу голову подняла: узнала.
– Вставай, Женя.
Помог встать. Назад было повел, на полянку, а Женька шаг сделала, остановилась и головой затрясла.
– Брось, – сказал он. – Попереживала, и будет. Тут одно понять надо: не люди это. Не люди, товарищ боец, не человеки, не звери даже – фашисты. Вот и гляди соответственно.
Но глядеть Женька не могла, и тут Федот Евграфыч не настаивал. Забрал автоматы, рожки запасные, хотел фляги взять, да покосился на Комелькову и раздумал. Шут с ними: прибыток невелик, а ей все легче. Меньше напоминаний.
Прятать убитых Васков не стал: все равно кровищу всю с поляны не соскребешь. Да и смысла не было: день к вечеру склонялся, вскоре подмога должна была подойти. Времени у немцев мало оставалось, и старшина хотел, чтоб время это они в беспокойстве прожили. Пусть помечутся, пусть погадают, кто дозор их порешил, пусть от каждого шороха, от каждой тени пошарахаются.
У первого же бочажка (благо тут их – что конопушек у рыжей девчонки) старшина умылся, кое-как рваный ворот на гимнастерке приладил, сказал Евгении:
– Может, ополоснешься?
Помотала головой; нет, не разговоришь ее сейчас, не отвлечешь… Вздохнул старшина:
– Наших сама найдешь или проводить?
– Найду.
– Ступай. И – к Соне приходите. Туда, значит… Может, боишься одна-то?
– Нет.
– С опаской все же иди. Понимать должна.
– Понимаю.
– Ну, ступай. Не мешкайте там, переживать опосля будем.
Разошлись. Федот Евграфыч вслед ей глядел, пока не скрылась: плохо шла. Себя слушала, не противника. Эх, вояки…
Соня тускло глядела в небо полузакрытыми глазами. Старшина опять попытался прикрыть их, и опять у него ничего не вышло. Тогда он расстегнул кармашки на ее гимнастерке и достал оттуда комсомольский билет, справку о курсах переводчиков, два письма и фотографию. На фотографии той множество гражданских было, а кто в центре – не разобрал Васков: здесь аккурат нож ударил. А Соню нашел: сбоку стояла, в платьишке с длинными рукавами и широким воротом: тонкая шея торчала из того ворота, как из хомута. Он припомнил вчерашний разговор, печаль Сонину и с горечью подумал, что даже написать некуда о геройской смерти рядового бойца Софьи Соломоновны Гурвич. Потом послюнил ее платочек, стер с мокрых век кровь и накрыл тем же платочком лицо. А документы к себе в карман положил. В левый – рядом с партбилетом. Сел подле и закурил из трижды памятного кисета.
Ярость его прошла, да и боль приутихла: только печалью был полон, по самое горло полон, аж першило там. Теперь подумать можно было, взвесить все, по полочкам разложить и понять, как действовать дальше.
Он не жалел, что прищучил дозорных и тем открыл себя. Сейчас время на него работало, сейчас по всем линиям о них и диверсантах доклады шли, и бойцы, поди, уж инструктаж получали, как с фрицами этими проще покончить. Три, ну, пусть пять даже часов оставалось держаться вчетвером против четырнадцати, а это выдержать можно было. Тем более что сбили они противника с прямого курса и вокруг Легонтова озера наладили. А вокруг озера – сутки топать.
Команда его подошла со всеми пожитками: двое ушло – в разные, правда, концы, – а барахлишко их осталось, и отряд уже обрастать вещичками начал, как та запасливая семья. Галя Четвертак закричала было, затряслась, Соню увидев, но Осянина крикнула зло:
– Без истерик тут!..
И Галя смолкла. Стала на колени возле Сониной головы, тихо плакала. А Рита только дышала тяжело, а глаза сухие были, как уголья.
– Ну, обряжайте, – сказал старшина.
Взял топор (эх, лопатки не захватил на случай такой!), ушел в камни место для могилки искать. Поискал, потыркался – скалы одни, не подступишься. Правда, яму нашел. Нарубил веток, устелил дно, вернулся.
– Отличница была, – сказала Осянина. – Круглая отличница – и в школе и в университете.
– Да, – покивал старшина. – Стихи читала.
А про себя подумал: не это главное. А главное, что могла Соня детишек нарожать, а те бы – внуков и правнуков, а теперь не будет этой ниточки. Маленькой ниточки в бесконечной пряже человечества, перерезанной ножом…
– Берите, – сказал.
Комелькова с Осяниной за плечи взяли, а Четвертак – за ноги. Понесли, оступаясь и раскачиваясь, и Четвертак все ногой загребала. Неуклюжей ногой, обутой в заново сотворенную им чуню. А Федот Евграфыч с Сониной шинелью шел следом.
– Стойте, – сказал он у ямы. – Кладите тут покуда.
Положили у края: голова плохо легла, все набок заваливалась, и Комелькова подсунула сбоку пилотку. А Федот Евграфыч, подумав и похмурившись (ох, не хотел он делать этого, не хотел!), буркнул Осяниной, не глядя:
– За ноги ее подержи.
– Зачем?
– Держи, раз велят! Да не здесь – за коленки!..
И сапог с ноги Сониной сдернул.
– Зачем?.. – крикнула Осянина. – Не смейте!..
– А затем, что боец босой, вот зачем.
– Нет, нет, нет!.. – затряслась Четвертак.
– Не в цацки же играем, девоньки, – вздохнул старшина. – О живых думать нужно: на войне только этот закон. Держи, Осянина. Приказываю, держи.
Сдернул второй сапог, кинул Гале Четвертак.
– Обувайся. И без переживаний давай, немцы ждать не будут.
Спустился в яму, принял Соню, в шинель обернул, уложил. Стал камнями закладывать, что девчата подавали. Работали молча, споро. Вырос бугорок: поверх старшина пилотку положил, камнем ее придавив, а Комелькова – веточку зеленую.
– На карте отметим, – сказал. – После войны – памятник ей.
Сориентировал карту, крестик нанес. Глянул, а Четвертак по-прежнему в чуне стоит.
– Боец Четвертак, в чем дело? Почему не обута?
Затряслась Четвертак:
– Нет!.. Нет!.. Нет, нет, нельзя так! Вредно! У меня мама – медицинский работник…
– Хватит врать! – крикнула вдруг Осянина. – Хватит! Нет у тебя мамы! И не было. Подкидыш ты, и нечего тут выдумывать!..
Заплакала Галя. Горько, обиженно – словно игрушку у ребенка сломали…