В финальных сценах романа слово Бориса Васильева обретает трагическое дыхание, причем происходит это естественно, без нагнетания пафоса. Становится очевидно, что сдержанная проза Васильева – и повесть, и роман – перерастает в истинно трагическое повествование, действенность которого на эмоциональное и духовное состояние читателя увеличивается многократно. Не случайно, наверно, лучшие книги мировой литературы написаны в жанре трагедии. От эсхиловского «Царя Эдипа» до гётевского «Фауста», от «Дон Кихота» Сервантеса до шекспировского «Короля Лира», а в русском ХХ веке – от шолоховского «Тихого Дона» до булгаковского «Мастера и Маргариты» и пастернаковского «Доктора Живаго» – все эти произведения принадлежат к многообразным жанрам трагедии.
Еще со времен античных драматургов в жанре трагедии выработаны свои традиции, свой круг тем и конфликтов, основные среди них связаны с мучительным осознанием героя своего долга перед людьми, перед родной землей, перед своей совестью, наконец. И тогда человек поступает по велению долга. И тогда смерть не страшна, и человек уходит из жизни, смертью смерть поправ.
И уже не нужно называть лучшие современные книги о войне – военной прозой. Литература переходит к новым, общечеловеческим критериям оценки и анализа тех незабываемых событий. Николай IIлужников в разговоре с Миррой говорит, что не надо слепо молиться на мертвые камни прошлого. «Надо просто помнить», – говорит Плужников, обращаясь не только к нынешним, но и к будущим поколениям.
А литература и есть память, в том числе память о том, как остаться человеком.
Владимир Воронов
А зори здесь тихие…
1
На 171-м разъезде уцелело двенадцать дворов, пожарный сарай да приземистый, длинный пакгауз, выстроенный в начале века из подогнанных валунов. В последнюю бомбежку рухнула водонапорная башня, и поезда перестали здесь останавливаться. Немцы прекратили налеты, но кружили над разъездом ежедневно, и командование на всякий случай держало там две зенитные счетверенки.
Шел май 1942 года. На западе (в сырые ночи оттуда доносило тяжкий гул артиллерии) обе стороны, на два метра врывшись в землю, окончательно завязли в позиционной войне; на востоке немцы день и ночь бомбили канал и Мурманскую дорогу; на севере шла ожесточенная борьба за морские пути; на юге только-только приходил в себя блокадный Ленинград.
А здесь был курорт. От тишины и безделья солдаты млели, как в парной, а в двенадцати дворах оставалось еще достаточно молодух и вдовушек, умевших добывать самогон чуть ли не из комариного писка. Три дня солдаты отсыпались и присматривались; на четвертый начинались чьи-то именины, и над разъездом уже не выветривался липкий запах местного первача.
Комендант разъезда хмурый старшина Васков писал рапорты по команде. Когда число их достигало десятка, начальство вкатывало Васкову очередной выговор и сменяло опухший от веселья полувзвод. С неделю после этого комендант кое-как обходился своими силами, а потом все повторялось сначала настолько точно, что старшина в конце концов приладился переписывать прежние рапорты, меняя в них лишь числа да фамилии.
– Чепушиной занимаетесь! – гремел прибывший по последним рапортам майор. – Писанину развели! Не комендант, а писатель какой-то!..
– Шлите непьющих, – упрямо твердил Васков: он побаивался всякого горластого начальника, но талдычил свое, как пономарь. – Непьющих, и это… Что, значит, насчет женского пола.
– Евнухов, что ли?
– Вам виднее, – осторожно сказал старшина.
– Ладно, Васков!.. – распаляясь от собственной строгости, сказал майор. – Будут тебе непьющие. И насчёт женщин тоже будут, как положено. Но гляди, старшина, если ты и с ними не справишься…
– Так точно, – деревянно согласился комендант.
Майор увез не выдержавших искуса зенитчиков, на прощанье еще раз пообещав Васкову, что пришлет таких, которые нос будут воротить от юбок и самогонки живее, чем сам старшина. Однако выполнить это обещание оказалось не просто, поскольку за три дня не прибыло ни одного человека.
– Вопрос сложный, – пояснил старшина квартирной своей хозяйке Марии Никифоровне. – Два отделения – это ж почти что двадцать человек непьющих. Фронт перетряси – и то сомневаюсь…
Опасения его, однако, оказались необоснованными, так как уже утром хозяйка сообщила, что зенитчики прибыли. В тоне ее звучало что-то вредное, но старшина со сна не разобрался, а спросил о том, что тревожило:
– С командиром прибыли?
– Не похоже, Федот Евграфыч.
– Слава Богу! – Старшина ревниво относился к своему комендантскому положению. – Власть делить – это хуже нету.
– Погодите радоваться, – загадочно улыбнулась хозяйка.
– Радоваться после войны будем, – резонно сказал Федот Евграфыч, надел фуражку и вышел.
И оторопел: перед домом стояли две шеренги сонных девчат. Старшина было решил, что спросонок ему померещилось, поморгал, но гимнастерки на бойцах по-прежнему бойко торчали в местах, солдатским уставом не предусмотренных, а из-под пилоток нахально лезли кудри всех цветов и фасонов.
– Товарищ старшина, первое и второе отделения третьего взвода пятой роты Отдельного зенитно-пулеметного батальона прибыли в ваше распоряжение для охраны объекта, – тусклым голосом отрапортовала старшая. – Докладывает помкомвзвода сержант Кирьянова.
– Та-ак, – совсем не по-уставному сказал комендант. – Нашли, значит, непьющих…
Целый день он стучал топором: строил нары в пожарном сарае, поскольку зенитчики на постой к хозяйкам становиться не согласились. Девушки таскали доски, держали, где велел, и трещали как сороки. Старшина хмуро отмалчивался: боялся за авторитет.
– Из расположения без моего слова ни ногой, – объявил он, когда все было готово.
– Даже за ягодами? – бойко спросила рыжая: Васков давно уже приметил ее.
– Ягод еще нет, – сказал он.
– А щавель можно собирать? – поинтересовалась Кирьянова. – Нам без приварка трудно, товарищ старшина. Отощаем.
Федот Евграфыч с сомнением повел глазом по туго натянутым гимнастеркам, но разрешил:
– Не дальше речки. Аккурат в пойме прорва его.
На разъезде наступила тишь да благодать, но коменданту легче не стало. Зенитчики оказались девахами шумными и задиристыми, и старшина ежесекундно чувствовал, что попал в гости в собственный дом: боялся ляпнуть не то, сделать не так, а уж о том, чтобы войти куда без стука, не могло теперь быть и речи, и если он забывал когда об этом, сигнальный визг немедленно отбрасывал его на прежние позиции. Пуще же всего Федот Евграфыч страшился намеков и шуточек насчет возможных ухаживаний и поэтому всегда ходил, уставясь в землю, словно потерял денежное довольствие за последний месяц.
– Да не бычьтесь вы, Федот Евграфыч, – сказала хозяйка, понаблюдав за его общением с подчиненными. – Они вас промеж себя старичком величают, так что глядите соответственно.
Федоту Евграфычу этой весной исполнилось тридцать два, и стариком он себя считать не согласился. Поразмыслив, он пришел к выводу, что все это есть лишь меры, предпринятые хозяйкой для упрочнения собственных позиций; она таки растопила лед комендантского сердца и теперь, естественно, стремилась укрепиться на завоеванных рубежах.
Ночами зенитчики азартно лупили из всех восьми стволов по пролетающим немецким самолетам, а днем разводили бесконечные постирушки: вокруг пожарного сарая вечно сушились какие-то их тряпочки. Подобные украшения старшина считал неуместными и кратко информировал об этом сержанта Кирьянову:
– Демаскирует.
– А есть приказ, – не задумываясь, сказала она.
– Какой приказ?
– Соответствующий. В нем сказано, что военнослужащим женского пола разрешается сушить белье на всех фронтах.
Комендант промолчал: ну их, этих девок, к ляду! Только свяжись – хихикать будут до осени…
Дни стояли теплые, безветренные, и комара народилось такое количество, что без веточки и шагу не ступишь. Но веточка – это еще ничего, это еще вполне допустимо для военного человека, а вот то, что вскоре комендант начал на каждом лугу хрипеть да кхекать, словно и вправду был стариком, вот это было совсем уж никуда не годно.
А началось все с того, что жарким майским днем завернул он за пакгауз и обмер: в глаза брызнуло таким неистово белым, таким сочным, таким тугим да еще восьмикратно помноженным телом, что Васкова аж в жар кинуло: все первое отделение во главе с командиром младшим сержантом Осяниной загорало на казенном брезенте в чем мать родила. И хоть бы завизжали, что ли, для приличия, так нет же: уткнули носы в брезент, затаились, и Федоту Евграфычу пришлось красться задним ходом, как мальчишке из чужого огорода. Вот с того дня и стал он кашлять на каждом углу, будто коклюшный.
А эту Осянину он еще до этого выделил: строга. Не засмеется никогда, только что поведет чуть губами, а глаза по-прежнему серьезными остаются. Странная была Осянина, и поэтому Федот Евграфыч осторожно навел справочки через свою хозяйку, хоть и понимал, что той поручение это совсем не для радости.
– Вдовая она, – поджав губы, через день доложила Мария Никифоровна. – Так что полностью в женском звании состоит.
Старшина промолчал: бабе все равно не докажешь. Взял топор, пошел во двор: лучше нету для дум времени, как дрова колоть. А дум много накопилось, и следовало их привести в соответствие.
Ну, прежде всего, конечно, – дисциплина. Ладно, не пьют бойцы, с жительницами не любезничают, это все так. А внутри – беспорядок: «Люба, Вера, Катенька, – в караул! Катя – разводящая».