Я поймал себя на том, что застегиваю и расстегиваю тужурку. Я застегнул ее окончательно и проговорил:
– Так было…
– Не обо всем, что было, следует писать, – сказал руководитель литобъединения. – Я же, например, не обо всем пищу, что было в жизни… да… А бывало всякое.
И в качестве примера он привел историю, ради которой я взялся сейчас за повествование.
– До войны это было года за три, – голос его дребезжал от сдерживаемого кашля. – Я матросиком был, старшинкой, старшиной второй статьи на Дальнем Востоке… И раз меня позвали на встречу нового года. Я дружил с двумя ребятами из НКВД. Ну, они меня и позвали…
Нет, я не могу воспроизвести его речь – не помню. Слов не помню, а картинка, нарисованная им, навсегда осталась в памяти. Говорил-то он просто и образно, помнил детали – они оживляли повествование. В немногочисленных его произведениях эта простота и образность плюс детали играли положительную роль. Так что история, рассказанная в качестве подтверждения той мысли, что не обо всем, что было, следует писать, осталась в моей памяти как бы сама по себе, словно я сам пережил ее, или по крайней мере наблюдал, или видел в кино. И мне остается изложить ее своими словами.
Каким образом тот дальневосточный старшина второй статьи подружился с «ребятами из НКВД», понуждала ли его эта дружба совершать какие-либо поступки, осталось неизвестным. Я сам пять лет проносил матросский воротничок и знаю, что дружить матросу с офицером всегда было непросто.
Так или иначе, два молодых краскома из наводящего страх ведомства отправились встречать новый год, прихватив с собой младшего по званию и по возрасту приятеля. Особенность ситуации заключалась в том, что шли они не в компанию, где собирают стол в складчину, и не в гости, где ждали их с открытым сердцем, – они шли в семью некоего профессора, арестованного, как и многие в то время, ни за что ни про что, причем, они как раз и производили арест.
Что за профессор, каких наук? – старшина второй статьи не знал, потому что не интересовался. Запомнилась ему, однако, обстановка профессорской квартиры: много книг, антикварных вещей, старинные часы в деревянном корпусе.
Краскомы, веселясь, поведали, что они явились неделю назад в эту квартиру, оставшуюся без хозяина, и заявили, что придут встречать новый год, чтобы, значит, все было подготовлено в лучшем виде. Семья профессора состояла из жены, еще молодой, убитой горем женщины, и взрослой дочери, которую не могло изуродовать никакое горе. Перепуганные женщины поспешно согласились, сказали «милости просим», еще какие-то глупости и пролепетали, теряясь и тушуясь, просьбу сделать что-нибудь, как-нибудь посодействовать, чтобы там с их профессором получше обращались. Краскомы милостиво согласились посодействовать, и женщины уже с неким подобием энтузиазма стали вместе с молодыми людьми обсуждать новогоднее меню.
И они пришли тридцать первого декабря, как и полагается, сходив перед новым годом в баню, надраив сапоги, пришив чистые подворотнички и отутюжив гимнастерки. И наш старшина, тоже наутюженный и надраенный, в первом сроке, в воротничке, травленном хлоркой и заглаженном на две складки – одним словом, при всем параде – тоже явился с ними, прибыл, так сказать, для встречи нового года.
В жизни он не сидел за таким столом: салфетки – и те были накрахмалены. А шампанское стояло в серебряном ведерке, наполненном колотым льдом, и к нему прилагалась тоже салфетка, чтобы, значит, не браться руками за холодное. Как на открытках, которые продавали на рынках инвалиды.
Старшине скоренько соорудили пятый прибор, пододвинули стул.
– Проводим старый год, как у людей полагается, – сказали краскомы. Проводили. Прошлись для начала по коньяку. А уж закуски-то, закуски – все дальневосточное великолепие: балычок там, икорка – на таких разложены были тарелочках!
Но натянуто было за столом. Краскомы выпили, и старшина с ними, естественно, пора было веселиться начинать, но веселья не получалось почему-то. Хотя женщины улыбались все время добросовестно. Ну, что делать, когда веселья нет? Все есть: выпивка, закусь, обстановка, да и дамы – первый класс, суперлюкс, года два тому назад никому из них такое и не снилось! Но – нет веселья. Что остается? Остаются анекдоты. Значит, так. Армейская многотиражная газета объявила конкурс на самый смешной анекдот из трехсот слов. Чтобы, стало быть, ровно триста, ни больше ни меньше. И первое место занял такой анекдот. Значит, слушайте внимательно. Считаете? Считайте. «У нас в расположении был сортир». Считайте, считайте! «Он держался на трех досках». Считаете? «Кто-то подпилил эти доски». Так. «Остальные двести восемьдесят пять слов сказал старшина, вылезая из ямы».
Вообще-то, наш старшинка этот анекдот слышал, анекдот был старый, что называется, с бородой. Да и откуда было новому-то взяться в одном и том же гарнизоне? Старый-то старый, но смешной же! Представьте себе, как он из ямы вылезает и какие у него находятся слова в количестве двухсот восьмидесяти пяти. Представили? Да-да, женщины представили, это действительно очень, очень остроумно, и они смеются, разумеется. Вот видите: и мать, и дочь, обе смеются.
Смеялись, да. Но веселья не было. А что за новый год без веселья? Зачем собрались-то сюда? Веселиться. Иначе – зачем же? Выпить да поесть? Так это можно и не в новый год, не так ли? А выпить – надо. И – всем. И – непременно до дна. А то одни пьют, а другие только пригубляют. Что значит – не пьем? Не пьют только телеграфные столбы, да и то потому, что у них чашечки кверху дном подвешены. А мы сейчас такой тост предложим, что никто не откажется. За тех, кого нет с нами. А? Такой многозначительный тост… Ну вот, до дна, до дна. Это другое дело. Захорошело, да? Вот видите, захорошело.
Тем временем пришел момент открывать шампанское. Старшина и открывал, как младший по званию. По желанию публики – с хлопстосом. Пробка – в потолок, мимо люстры. Бокалы сдвинули, чтоб не пролить шипучку. С новым годом!
Где застолье, там патефон. Где патефон, там танцы.
– Можно вас?
– Да, конечно.
Старшина тоже осмелился, потанцевал сначала с матерью, потом с дочкой. Мамаша полнеющая была, касалась, танцуя, то грудью, то животом. Дочка тоже хорошо танцевала. По возрасту – младше даже старшины. Но – как каменная. Как каменная и глаза стеклянные.
И старшина сказал потом одному из краскомов:
– Она – как каменная.
– Ничего, растопим!
И – растопили. Стала – бокал за бокалом. Мамаша даже испугалась: что, мол, ты делаешь? А она кричит, ничего, мол, не говори мне, иначе, мол, не могу…
Потом уже фокстроты не стали заводить, одни танго, чтобы, значит, в обнимку…
Потом старшине постелили на диванчике – простыни свежие, крахмальные до хруста.
А краскомы женщин развели по комнатам.
А потом и поменялись. То ли заранее договорились, то ли так само сложилось – вышли одновременно покурить в гостиную, где старшина отлеживался, и договорились. Они, мол, и не заметят. Может и так.
А старшина так и проворочался до утра в крахмальных простынях. Зачем они его-то позвали? Непонятно.
Я думаю так: власть без свидетелей не приносит достаточной сладости. И будущий руководитель нашего литобъединения приглашен был в качестве свидетеля, или зрителя, ибо без зрителя – что за спектакль?
Вот такая история.
Повлиять на судьбу профессора эти ребята из НКВД, конечно же, не могли: следственная тюрьма и управление лагерей – это уже не их епархия. Так что повлиять не могли, если бы даже захотели. Да они и не задумывались. Несерьезно все это…
Вот такая, повторяю, история рассказана была, между прочим, нашим руководителем литобъединения, написавшем в своей жизни несколько весьма достойных, идеологически выдержанных романов, в которых, как уже говорилось, образность и деталь играли положительную роль.
* * *
Я сижу за рулем старого французского фургона «Рено», приобретенного по случаю у «кинутого» в очередной раз драматурга и предпринимателя Валерия Ивановича Шашина. Мы едем со склада НА КЛУБ, то есть к Олимпийскому комплексу – я, грузчик Дима и штук сто ПАЧЕК, то есть упаковок, вмещающих в себя от десяти до восемнадцати книжек.
– Борис Самуилович, – говорит Дима, сильно картавя, я бы даже сказал – умело картавя, потому что, произнося мое имя, он умудряется сооружать мягкое гортанное «р», что у меня, например, не получается.
– Борис Самуилович, – говорит Дима, – вы не поверите, я в Одессе имел столько, что мог, например, одолжить человеку на раскрутку десять-пятнадцать тысяч долларов.
Дима никогда не говорит «штука» вместо «тысяча», «бакс» или «зеленый» вместо «доллар». Он, как заправский юрист, называет вещи только своими именами.
– Однажды ночью ко мне приходит сосед Боря и говорит: «Дима, дай пятнадцать тысяч долларов на раскрутку ресторана».
Я дал, потому что знал, что Боря отдаст и будет иметь у нас крышу.
– Поясни, Дима, – интересуюсь я, – кем же ты был в Одессе?
Вопрос мой запоздал недели на две. Об этом спрашивают, когда принимают человека на работу: кто, откуда, кем, когда и почему? Я ничего такого не спросил тогда, спросил только, откуда, и все. Из Одессы, так из Одессы. У нас тут на клубе чуть не половина с Украины. А Дима спокойно объясняет:
– Я состоял в группировке.
– Бандитом, что ли? – уточняю я.
– Ну да. Мы контролировали полгорода и порт. Но сколько это стоило, Борис Самуилович, если бы вы знали, сколько это стоило, сколько грязи, крови, сколько трупов – пока мы отстояли свои позиции в городе. Но мы их отстояли, Борис Самуилович!
У меня возникает ощущение какой-то ирреальности происходящего. Словно бы я смотрю в кино «Крестного отца», и один из родственников дона Карлеоне сошел с экрана и заговорил по-русски. Но нет – вокруг меня не Нью-Йорк и не Сицилия: я сворачиваю с улицы Щепкина и ползу наверх по асфальтированной горке, что ведет к «шайбе» Олимпийского комплекса – нашему клубу, нахожу в рядах машин свободное место, глушу мотор, но не спешу открывать дверь кабины: даю Диме дорассказать начатое.
– Все шло хорошо, – продолжает Дима, – город был поделен, разборки прекратились, мы зажили, Борис Самуилович. Я мог оставить в казино две тысячи долларов, и это не было для меня трагедией. Меня сильно уважали, нас вообще уважали, потому что мы решали все по справедливости. К нам под крышу выстраивалась очередь, мы не всех брали.
– А как же ты оказался в Москве безо всего? – спрашиваю я.