Чернов. Один из членов центрального комитета был у Чарнолусского в Петербурге. Вы денег не получили.
После долгого колебания Татаров говорит:
– Я вам солгал. Деньги мне дал мой отец.
Чернов. Сколько?
Татаров. Десять тысяч.
Чернов. Разве ваш отец так богат?
Татаров. Он занял для меня под вексель.
Чернов. Вы можете это доказать?
Татаров. Я представлю удостоверение от моего отца.
Чернов. Почему вы прямо не сказали, что деньги вам дал отец? Мы бы удовлетворились этим ответом.
Татаров. Мой отец не сочувствует революции. Я не хотел здесь упоминать его имя… Но в чем вы меня обвиняете?
Чернов. Вы знаете сами.
Татаров. Нет.
Тютчев. В предательстве.
Чернов. Лучше, если вы сознаетесь. Вы избавите нас от необходимости уличить вас.
Татаров молчит. Молчание длится минут десять. Его прерывает Бах:
– Дегаеву были поставлены условия. Хотите ли вы, чтобы и вам они были поставлены?
Татаров не отвечает. Молчание длится еще минут десять. Все время Татаров сидит, положив руки на стол и на руки голову. Наконец, он подымает глаза:
– Вы можете меня убить. Я не боюсь смерти. Вы можете меня заставить убить. Но даю честное слово: я не виновен.
Допрос продолжался еще несколько дней. Выяснилось еще, что Татаров:
1) узнал от А.В.Якимовой в Минске, что в Нижнем Новгороде летом 1905 г. предполагался съезд членов боевой организации;
2) знал петербургский адрес Волошенко-Ивановской перед арестом 17 марта;
3) имел свидание с Новомейским и бывшим членом «Народной Воли» Фриденсоном перед арестом Новомейского;
4) виделся с Рутенбергом перед арестом его в Петербурге (июнь 1905 г.) и много других подробностей.
Все эти были подробности лишены в наших глазах большого значения. Общий характер допроса был тот же: Татаров был постоянно уличаем во лжи.
Мы дважды пытались выяснить роль Татарова помимо заседаний комиссий. Частным образом в гостинице его посетили сначала Чернов, потом я.
Когда я вошел к Татарову, он сидел в кресле, закрыв лицо руками. Мы не поздоровались. Он не обернулся ко мне. Я сказал ему, что, зная его давно, не могу верить в его предательство; что я с радостью защищал бы его в комиссии; что характер его показаний лишает меня этой возможности; что я прошу его помочь мне, – объяснить в его поведении многое, нам непонятное. Я сказал ему также, что только полная его откровенность может дать этому делу благоприятный исход.
Татаров молчал, не отрывая рук от лица. По сотрясению его плеч я видел, что он плачет.
Наконец, Татаров сказал:
– Когда я говорю с вами, я чувствую себя подлецом. Когда я один, – совесть моя чиста.
Больше я от него ничего не услышал.
Чернов имел не больше успеха.
Вместо обещанного удостоверения, Татаров представил в комиссию клочок бумаги, на котором было написано приблизительно следующее: «Мой милый сын, я дал тебе 10 тысяч рублей. Твой отец Ю.Татаров».
Рассмотрев все имевшиеся в ее распоряжении материалы, комиссия единогласно постановила:
В виду того, что:
1) Татаров солгал товарищам по делу и о деле,
2) имел личное знакомство с гр[афом] Кутайсовым, не использовал его в целях революционных и даже не довел о нем до сведения центрального комитета,
3) не мог выяснить источника своих значительных средств,
4) устранить Татарова от всех партийных учреждений и комитетов, дело же расследованием продолжать.
Гоц одобрил это решение. Все члены комиссии единогласно вынесли уверенность, что Татаров состоял в сношениях с полицией. Характер же и цели этих сношений остались невскрытыми. Поэтому пока не могло быть и речи о лишении Татарова жизни.
Однако многие из товарищей остались недовольны нашим постановлением. Они находили, что Татаров уже уличен.
Татаров уехал в Россию. Из Берлина он прислал в комиссию несколько писем. В них он пытался объяснить свое поведение:
«…Вы не можете представить, – писал он нам, – какой ужас – выставленные вами обвинения для человека, который, кроме трех лет тюремного заключения (в три приема) и первых полугора лет ссылки, остальные восемь с половиной лет своей революционной деятельности жил непрерывной мучительной революционной работой, которая была для него всем. Теперь я думал идти на работу на жизнь и на смерть, и вот удар. Я не могу ничего говорить, не могу писать. Я только перечислю вам голые факты и сухие доводы, и вы сами разберетесь в них по совести:
Типографию в Иркутске поставил я, и вел ее с большим риском и успехом я один, до самого отъезда, т.е. до конца января 1905 г., значит, не было ничего против меня.
В 17 марта я не мог быть повинен, так как никого не знал, кроме П.И. (Тютчев), от которого ничего не знал. А о Новомейском не подозревал, что он занимается революционными делами (кроме «Возрождения»). Значит, и о марте нет речи.
В Одессе я был в половине июня, за несколько дней до Потемкинских дней, бывал на собраниях центрального комитета. Видел и знал всех главных людей, знал роль каждого из них, хотя не знал дел и предприятий… И с июня не было никого, о ком можно было бы подумать, что я повредил ему.
Наконец, уже за границей Минор и Коварский видели близко, как все время и все заботы у меня были поглощены издательством. И так не работает и не ведет себя человек, вредящий партии.
…Все эти обстоятельства вы можете и обязаны проверить, если не в моих, то в своих интересах.
И то, что (в обвинениях) упоминается целый ряд обстоятельств, имен и предприятий, очень важных и мне совсем неизвестных. И то, что в каких-то донесениях фигурирует мое имя, а иногда это имя скромно умалчивается, приводит меня к одному убеждению, – что есть лицо, которому глубже и ближе знакомы партийные дела, чем знаю их я, и которое, чтобы отвлечь внимание от себя, попробовало бросить тень на другого (я, конечно, не подозреваю здесь центральный комитет). Так как мое знакомство с Кутайсовым, при желании, может быть истолковано в разных смыслах, то прием был сделан удачный.
У меня нет и не было на совести никакого греха против революции, против нашей партии. Как ни тяжело оправдываться, я говорю вам это прямо.