Благословение Господне на вас… – осеняя грядущий год крестом, возглашает отец Лука.
Кое-как, теснясь, уселись за наш, сконструированный из ящиков, стол.
С Новым Годом!
Стукнулись разномастными, разнокалиберными чашками.
А «там»? Как «там» встречают? Вернее, уже встретили. Ведь «там» живут на два часа впереди.
Я включаю радио в волну 50, и в нашу комнату врывается брызжущий удалью разлив русской песни, русского трепака. Частым перебором вьются балалайки вокруг плавно вышивающей мелодию гармони, соловьями заливаются жалейки.
Мой сынишка вдруг срывается со своего чемодана и, уперев руки в бока, делает «выходку»… Да какую! «Первый парень на деревне» позавидовал бы!
– Откуда? – широко открывает глаза жена. – Откуда? Как он выучился? Ведь он же никогда в своей жизни не видал русской пляски? – дергает она меня за рукав. – Откуда и как пришло это к нему?
– Путем незримым, – отвечаю я, – тем путем, который не обозначен ни на одной карте, но который во много раз тверже и вернее проложенных по земле дорог. Путем крови… Русской крови в жилах. Помнишь полный запрет танца вообще, а русского в особенности во времена военного коммунизма? А потом помнишь «заптанцы»[43 - Вероятно, «западные танцы»; слово «заптанцы» Ширяев употребляет и в романе «Кудеяров дуб».] и «джимку»? Теперь же вот трепака заплясали. Да еще как отхватывают! Кто пляшет? Ведь не старики же, помнящие его, а такие же, как Лоллюшка? Кто научил их?
* * *
Прошел год, и мы снова готовимся к встрече грядущего. Жена что-то «изобретает» на том же столе, а я развожу аптекарское снадобье и сыплю в него лимонную цедру.
– Далеко теперь те, с кем мы встречали нынешний год, – грустно говорит жена. – Нету наших монашков. Они в какой-то Небраске, и весь Пагани опустел. Русских почти совсем не осталось.
– Ничего, – утешаю ее я этим замечательным, всеобъемлющим, только в русском языке живущим словом, – что из того, что они в Небраске, но ведь ты знаешь, что они вспомнят о нас в своей молитве в тот же час, в ту же минуту нового года, как и мы их. Вот и будем вместе, встретясь снова на пути незримом.
Знаешь, какой тост я предложу теперь? Не угадаешь. Я подниму стакан не за новый грядущий год, но за старый, минувший, за всю вереницу истекших годов наших жизней, за пройденные, преодоленные этапы. Ведь каждый из них был дорожной верстой, отрезком предназначенного нам поприща и каждый приближал нас к пределу, к цели. К назначенному. Я выпью за всех русских людей, шедших своими различными путями: извилистыми тропинами и гладкими, широкими дорогами, горами и лесами, оврагами и равнинами. У каждого – свой, и все вместе – русские. Я выпью за твердых в шаге своем и за слабых, колеблющихся; за избравших путь верный и за заблудшихся, за павших в пути и за достигших им назначенного… За всех. Ибо все они – Русь, великая в своем многоличии, и все они идут к ней как зримыми, осознанными, так и незримыми, непонятными им самим, путями… Идут к назначенному.
* * *
Я поднимаю свои стакан, дорогие читатели! Чокнемся!
«Знамя России», № 100,
Нью-Йорк, 7 января 1954 г.
Я – человек русский
От Баньоли, пригорода Неаполя, до врезавшейся в море острой косы Поццуоли[44 - Поццуоли – ближайший к Неаполю город на севере, «коса» которого, т. е. Мизенский мыс, окаймляет Неаполитанский залив.] весь берег густо усыпан купальными кабинками. По вечерам, когда спадает жара, вагоны трех ведущих сюда линий метро, трамвая и электрички выбрасывают крикливую толпу веселых купальщиков. Кабина стоит двести лир. Нам, баньольским дипийцам, такой расход не по карману. Да и к чему он, когда можно, выбрав пролет между кабинными поселками, спокойнейшим образом перелезть через ограду набережной, выбрать под нею подходящий плоский камень и, непринужденно расположившись на нем, пользоваться всеми морскими радостями абсолютно бесплатно. Даже интереснее: тут и медузы, тут и крабы, тут и настоящие неаполитанские лаццарони[45 - Lazzaroni, бездельники и попрошайки.], которым американские туристы деньги платят за позирование перед фотоаппаратами.
А выкупавшись и постояв в позе Пушкина (по Айвазовскому),[46 - Имеется ввиду серия картин И. К. Айвазовского «Пушкин на берегу моря».] любуясь голубеющим вдали Капри, можно заглянуть и в прибрежную кафетерию. Пол-литра кианти[47 - Сhianti, знаменитое красное тосканское вино, которое, однако, в неаполитанских трактирах – дорогостоящая редкость.] – шестьдесят лир, и сиди с ним весь вечер, слушай море, вопли осликов, песни бродячих певцов – ту Италию, которой ни в Риме, ни во Флоренции, ни в Милане уже не увидишь. Неаполитанский юг любит свое прошлое и не хочет с ним расставаться.
Сегодня воскресенье, и я с трудом нахожу место в набитом купальщиками кафе-поплавке. Купальный костюм имеет здесь все права гражданства; выпить чашечку густого кофе или глоток коньяку, а потом опять в голубую теплынь волны.
Музыкальных гастролеров тоже больше, чем в будни, и их репертуар разнообразнее. Сейчас вихрастый парень с гармонией, отдав должное традиции тягучей, как сироп «Санта Лючия», заплатил современности навязчивым модным фокстротом, а потом заиграл «Катюшу». Это в порядке вещей: после войны «Катюша» успешно конкурирует с устаревшей «Лючией», а «Стенька Разин» даже вытесняет «Стелла дель маре»[48 - Stella del mare, «Звезда морей», богородичный гимн.].
В вихрах парня что-то не итальянское и как будто знакомое. Где я их видел? Разве вспомнишь это теперь, разве разыщешь этот кадр в прошедшей перед глазами калейдоскопической киноленте? Но знакомое… знакомое…
Парень закидывает за спину трехрядку и теперь к его правой руке маленькая гармошка, а левой он подносит к губам какой-то похожий на черную раковину снаряд. Гармошка взвивается кверху, стремительно опускается и начинает четко выговаривать:
Как по улице Варваринской
Шел-бежал мужик комаринский…
А раковина подсвистывает ей, как Соловей-разбойник:
Эх, боярыня ты Марковна,
У тебя ли шуба бархатна…
Бронзовый юноша-купальщик в трусах пытается вложиться в залихватский ритм фокстротной закачкой, но это не выходит и он начинает выколачивать чечетку босыми пятками. Мои соседи подстукивают пивными кружками. Песня русской беспредельной равнины яркою, пестрою лентою вьется над голубым волнистым заливом.
Парень обрывает лихой подсвист и гордо произносит: «Io sono uomo russo! Я – русский человек!».
Затерявшийся в калейдоскопе кадр выныривает из пестрого месива памяти и становится перед моими глазами.
– Алеша, – кричу я, – Алеша Пшик! Русский человек! Декоративная часть вынырнувшего кадра очень далека от окружающей нас обстановки.
…Набитый беженцами товарный вагон. Посредине его – горящая печка; вокруг нее плотное, сбитое в войлок кольцо людского месива, а над ним, стоя на куче мешков, вот этот самый Алеша играет на этой самой гармошке ту же самую залихватскую песенку и покрикивает: «Веселей! Жизни давай! Мы – русские люди!..»
Алеша Фролов – мой земляк по Ставрополю. У его тещи там домик на Подгорной улице. Но знали и звали там Алешу не Фроловым, а Пшиком. Таков был псевдоним его, эстрадного музыкального иллюзиониста, игравшего на гармониях, метлах, бутылках «рыковской», сиренах авто и каких-то совсем непонятных инструментах.
Вдруг разом происходят три события: вагон сотрясается на стрелке, дверь открывается сама собой, песня обрывается и Алеша орет со своей эстрады: «Стой! Бабку потеряли!».
Дальше крики, свистки, гудки, остановка маневрировавшего поезда и бабка, Алешина теща, сидящая на снегу и ругательски ругающая ни в чем неповинного Алешу.
– Чёрт лупоглазый! Нашел время песни играть!
– Я – русский человек, мамаша, и без песни жить не могу…
– Чуть до смерти не убилась через твои, идола, песни… Чего суешься? И сама в вагон влезу!
Приехав в Киев, мы с Алешей потеряли друг друга, чтобы встретиться снова здесь, на берегу Неаполитанского залива. В причудливом узоре сплетаются в наши дни пути русских людей.
– Какой чёрт занес вас сюда, Алеша? – трясу я его за плечо. – Садитесь, пейте и рассказывайте, почему вы здесь?
– Я здесь потому, что я русский человек, – веско и убежденно отвечает Алеша.
Но такое логическое построение непонятно, и я требую разъяснений.
– Очень просто, – отвечает Алеша, – в Киеве, на беженском пункте регистрируюсь, пишу фамилию сценическую, конечно, известную… Майор читает и что-то по-немецки начинает лопотать. Я же, как вам известно, кроме «гут» – ни гу-гу… Однако, вижу, что дело на мое колесо поворачивается: скажет майор «Пшик», тыкнет меня пальцем в живот и улыбается. Я планирую: наверное, он меня по сцене знает, и ему в ответ: «гут». Он мне тоже: «гут»? И я ему: «гут». Дал мне бумагу какую-то подписать, талоны в столовку на всю семью, а ефрейтор в комнату отвел. Очень хорошая комната, и дрова… Недели не прошло – приходит вахтмейстер с переводчиком. «Собирайся, – говорит, – в Германию со всем семейством». «На какого она мне чёрта, Германия, – отвечаю, – я – человек русский!». «Нет. Ты – немец, фольксдойч, по собственному твоему заявлению…». Бабка разом запсиховала: «Вот, – кричит, – до чего нас твоя музыка довела! На немцев повернули и в Германию гонят, а у меня, слава Богу, дом еще не отнятый на три комнаты и сарай…»
Однако делать нечего, у немцев во всем порядок, тем же вечером и уехали мы в Мюнхен.
– А там в «остовцы»[49 - Остовцы – угнанные или добровольно завербовавшиеся «восточные» рабочие, бывшие граждане СССР.] на работу попали?
– Нет, извиняюсь, у немцев такого порядка нет, чтобы артиста к станку ставить! В Германии нам мировая житуха была! В Мюнхене мне обратно комнату дали, полное содержание, зарплата 300 марок и ежедневные выступления в солдатских клубах. Успех – мировой!
– По-немецки там выучились?
– На какого это чёрта? Я – человек русский и всех немцев там русским песням выучил. Куда ихним Бетховенам со своими «Лили Марлен»[50 - Lili Marleen – немецкая песня эпохи Второй мировой войны; переведенная на английский, стала необыкновенно популярной и среди солдат союзников.] до нас! Как выйду на эстраду, весь зал орет: «Тройка! Тройка!». Это я их «Гайда тройке» и «Тройка мчится» обучил – их с глухими бубенцами исполняю, а вся солдатня подпевает. Вот как!
– Ну, а как же в Италию попали?