
Первенец. Сборник рассказов
В августе вернулся с войны Матвей Усольцев, Ванюшкин отец, к которому Ваня привыкал аж целый день, а к вечеру совсем почти освоился и даже лег с отцом спать ( правда, ночью отец куда-то подевался). В сентябре Ванюша первый раз пошел в школу, в новых «офицерских» сапожках, с настоящей полевой сумкой, подарком отца.
Богатым на события был этот год и для Флеминга. В победном мае он был принят Ее Величеством королевой Англии по случаю производства его в английские пэры, в знак признания его заслуг перед британским флагом. Месяцем позже, пришло письмо из департамента Соединенных Штатов с сообщением о том, что отныне он, Александр Флеминг, является почетным вождем индейского племени кайова, племени, которое пенициллин спас от неминуемого вымирания. Но самое большое научное признание пришло к Флемингу в октябре. Двадцать пятого октября 1945 года Нобелевский комитет Королевского университета постановил: «Присудить Нобелевскую премию по физиологии и медицине 1945 года Александру Флемингу, Эрнсту Борису Чейну и Говарду Уолтеру Флори за открытие пенициллина и его терапевтического эффекта при лечении различных инфекционных заболеваний».
В ДЕНЬ ШЕСТОЙ
Вечность – суть, всего лишь производная времени. Потому, до начала всех времен, вечности и не было вовсе. А было безвременье. Пустое и бессмысленное в своей ненужности – безвременье.
А Создатель эту ненужность приял в руце своя, измерил ее числом, облек в одежды смысла, одарил изменчивостью и позволил ей истекаться. Сотворилось Время.
Еще была бесконечность. И бесконечность была заключена в малость. Малое, как и необъятное, тоже бывает бесконечным, и не дано человеку узреть, где кончается малое и где начинается необъятное.
Творец и Создатель всего сущего сжал в деснице своей эту малость, поверил ее мерой, указал благоволением своим направленность, соделал ей многоликость, да и отверз длань свою, позволив малому стать большим, большому – необъятным. Сотворилось Пространство.
Бог, Ты мой! Как же давно все это было! Так давно, что тот промежуток Времени, который люди считают вечностью – ничто, по сравнению с этой давностью. Потому, что было это целых Пять Дней назад, Пять Дней Великого Творения.
А сегодня, в Шестой День, уже исполненный Благодатью и Гармонией, солнечным светом, голубизной неба, благоуханием цветов и трав, журчанием рек и птичьим пением, согласным с пением Херувимов, завершался великий подвиг Творения.
К полудню все Силы и Власти Небесные, весь сонм Ангелов и весь тварный мир готовились встречать нареченного Венцом Творения.
А до полудня тот, кому принадлежал Шестой День, без всякой видимой цели бродил по райским садам. Все, что им двигало – это любопытство и желание с кем – нибудь поиграть. То он трогал пальцем водную гладь, с удивлением рассматривая в воде собственное отражение ( заодно, поиграл в догонялки с рыбьей мелюзгой), то вдруг вздумал подергать за усы большую полосатую рыжую кошку, а то начал посвистывать, передразнивая спрятавшегося в цветах сладкоголосого соловья.
К полудню же, вышел он на поляну, освещенную ярким солнцем. Не слышал он, да и не мог еще слышать, тихий шепот восторга, льющийся по всему саду. Не видел он, да и не мог еще видеть, как стелют ему под ноги Ангелы цветной ковер из трав, как усыпают путь его лепестками роз, как наполняют Они воздух цветочным благоуханием. И Создателя он тоже не видел.
И сказал Создатель: « Сотворим его по образу Нашему, и да пребудет на нем печать подобия Нашего». В ответ Ему, еще торжественней зазвучал Ангельский хор.
И тут, Второй, стоящий одесную Отца, произнес слова, понесшиеся до самого края Вселенной, и от слов этих дрогнули все тверди земные и тверди небесные, а светила замедлили свой бег, готовые вот – вот остановиться. Сказал Он: « Отче! Он преступит и отступится от Тебя. Отступится и ниспадет». И от слов этих помрачнел свод Небесный, потускнели краски тварного мира, приглушился хор Ангелов.
Тот час, зазвучали слова Отца, вернувшие все на круги своя: « Сын Мой возлюбленный! Свет Мой и Слово! Сияние славы Моей! Он отступится и ниспадет, и низвергнут будет на твердь земную. И подобает Тебе облечься в тленного человека, плоть и кровь восприяв, и по земле ходить. И плоть Твою будут ломить нещадно, и кровь Твою будут проливать без меры. И пострадаешь, и все свершишь, и вернешь его в лоно мое».
– Да, будет воля Твоя, Отче.
Тогда, Третий, безмолвствовавший все это время, сказал: « Я пребуду с Тобой во все дни Твоего земного бытия, Я поддержу Тебя!».
И изрек Отец: « Быть по сему! Восстани, Адам!».
И Третий, который « везде сый и вся исполняяй», объял Адама.
И воспрял Адам, и засветился светом Небесным и узрел Создателя: « Отец! Отец, где Ты был? Я так ждал Тебя!».
Адам был совсем юн, юн и непорочен. Как юн и непорочен был Мир. И не было в этом Мире места слову «порок».
Но были в Шестой День изречены слова Отца, и слова Сына, и слова Святого Духа.
ЯСНЫЙ
Это новопреставившемуся, то есть, я хотел сказать, новичку, хлопцу, который по своей ли воле, по Божьей ли, отважился оставить свет белый и ступить под шахтные своды, тому хлопцу явит себя шахта местом глухим, тягостным, гиблым местом. Глухим настолько, что аукни во весь голос, а «ау» твое, вместо того, чтобы понестись до самой дальней лавы и вернуться назад звонким эхом, бухнется тяжко булыгой породной в двух шагах от тебя и пропадет в непроглядной теми. И если, споткнувшись нечаянно, припадет хлопец на колено, а поднявшись, увидит удаляющийся, не дающий ни тени, ни отблеска, едва теплящийся огонек шахтерской лампы, то ощутит себя таким жалким, таким ничтожным перед этой всепоглощающей темью, что, может быть впервые в жизни, захочет попросить защиты у Бога и, глядя на огонек, как на спасительную лампаду, осенит себя крестным знамением.
В темени той и само время, вроде бы как умирает. Так что, хочешь – не хочешь, а приходится брату-забойщику отмерять времечко не часами и минутами, а пудами нарубанного уголька. Ну, а брат-проходчик меряет то самое времечко кубами, отданной на-гора породы, да пройденными метрами нового штрека.
А вот, когда нарубает хлопец мой первую тысчонку пудов угля, переломает пяток-другой лопатных черенков, да однажды, в конце смены, намаявшись, потянется неспешно к околоствольному двору, вот тут-то и почувствует тянущее со стороны ствола натужное дыхание шахты, услышит старческое покряхтывание крепежных стоек, ощутит на лице своем, упавшую ненароком с мокрой кровли, холодную каплю, смахнет ее, словно слезу непрошеную и осознает: а, ведь, шахта-то живая. Живая! И душа у нее есть, которую худо-бедно, а, все-таки поддерживают, согревают души шахтёрские. И если решат шахтеры покинуть шахту, так она тут же и начнет умирать, как умирает, брошенный хозяевами, заколоченный дом.
Шахтеры, они, конечно, народ особый, но среди них тоже люди разные попадаются. Могут и шахту, брошенную с колен поднять, и войну выиграть, а могут и революцию сотворить или еще чего набедокурить. Потому-то, шахта нет-нет, да и подаст им знак: мол, не то вы, ребятки делаете, неладное.
Бывало, дядя Ваня, которого пол Донбасса Батей кличет, вышагивает впереди звена к своей лаве, да вдруг, ни с того, ни с сего, встанет как вкопанный, руку резко поднимет: мол, цыц у меня, замолчь. А сам, словно хищник какой, воздух ноздрями втянет, ухом к стойке крепежной приложится и как гаркнет: «Шуба! Ну-ка, хлопцы, геть отсюда! Шевели, шевели бахилами-то!». Самому Бате поспешать авторитет не позволяет. Вышагивает степенно, что твой Командор и, даже, бровью не поведет, когда дрогнет под ногами почва, обдаст спину холодный вздох обрушившейся кровли и, вслед за тем, прокатится по штреку глухой рокот завала. Тут же, где-то на нижних горизонтах, в самом дальнем забое, бросит шахтер каелку, глянет с надеждой на свою крепь (выдержит, не завалится ли?), да начнет креститься истово: «Свят, свят, свят, Господи Иисусе Христе! Мать Пресвятая Богородице, Царице Небесная! Не отступись от меня, грешного!». Не забудет и Николая-угодника помянуть, который помогает всем, кто в трудные обстоятельства попадает. А, поскольку, жизнь шахтерская – она и есть, одно сплошное трудное обстоятельство, то святой Николай – угодник шахтеру первый заступник.
Вот и ломай теперь голову: откуда Батя про грядущий завал знать мог? Может, вчера еще, перед сном, прочел он сценарий сегодняшней смены и на тот сценарий свое согласие дал.
Ну, а у хлопца моего еще один вопрос в голове вертится: «Про какую такую шубу Батя поминал? Что это за шуба такая, что от нее бегством спасаться надо?».
А вскоре, для ответа и случай представится. Это уже на Пасху, на светло Христово Воскресение. В первую же ночь пасхально седмицы, полагается шахте вместо угля выдать на-гора шахтерских лошадок. А то, что поднимают их ночью, так это и дитю понятно: лошадки родимые, слепые да полузрячие, на просторы степные, на небо, звездами расцвеченное, да на всполохи зарниц, хлебород обещающие, теперь только через ноздри взирают, прядут ушами, вдыхая это великолепие. При них и шахтный конюший, татарчонок Ахметка, и коногоны, да и вся остальная шахтерская братия. Коногоны, они в горе-то особняком держатся, считают, что у них кость не такая черная, как у остальных. Но в эту ночь все в один гурт на лужайке сбиваются. Раздавят горький шкалик («Христос воскресе!»), а когда до второго шкалика очередь дойдет, начинаются разговоры да пересуды о том, что было, чего не было. Самое время про шубу-то и спросить
Тут уж все и примолкнут, пока какой – то рассказчик-баюн, оглянется опасливо по сторонам, не подслушивает ли кто, да не начнет в полголоса рассказывать про дядю Шубина. Верить или не верить – дело твое. Но, если уж судьба тебе кусок хлеба в горе добывать, то помнить должен: без дяди Шубина ни одна шахта не обходится. Ни угольная, ни рудная, да хоть бы и соляная. Сердить его, значит на себя, а то и на всю шахту беду накликать. И, если, не дай Бог, случилось что в забоях, все знают: дядя Шубин там был. Его лошадки сразу чуют, ушами прясть начинают. Потому-то, имя его в лаве никто не произносит: не буди лихо, пока оно тихо. Да, и когда на-гора поднимутся, тоже стараются дядю Шубина не поминать. Разве что, когда загуляет крепко кто из шахтеров, да по пьяному делу на свою бабу руку поднимать начнет, она возьмёт, да и припугнет: «Смотри у меня, черт небритый! Дяде Шубину пожалуюсь! Он тебе мозги быстренько вправит!». Тот сразу и притихнет, а завтра, глядишь, и к шахте потянулся. Так что, если уж крепь трещать начнет или где газом запахнет, а то, не дай Бог, дымом потянет никто не орет: «Бойся! Дядя Шубин идет!», а крикнет: «Шуба!» и всякий понимает, про какую шубу голосят. Шуба, он шуба и есть. Хоть мехом наружу, а хотя бы и во внутрь. И дядя Шубин тут как бы и не причем. Только вот, прежде чем «шубу» кричать, даже если у тебя времени в обрез, семь раз подумай. За ложную тревогу – засмеют, а то и шею намылить могут. Шутка ли: всю шахту остановил.
Эх, до чего же складно рассказчик байки травит! Заслушаться можно! Ну-ну, продолжай… Самое время еще шкалик почать, да цигарку скрутить. Давай, за тех, кто в забое! За братьев наших!
С «шубой» этой, однажды, вот какая оказия вышла. Задумало начальство наше новую лаву открыть. Только, до пласта угольного еще добраться надо было. Вспомнили заброшенный квершлаг, про который все уже и думать позабыли, а тут он сам напрашивается до пласта дотянуться: проходчикам всего на неделю работы. Припомнили и то, что крепь у квершлага была добротная, значит кровля не должна была упасть, но раз уж эта самая крепь без пригляду столько времени простояла, то ее обязательно осмотреть надо. Вот, Николка Девятов, тот еще крепильщик, и подрядился между делом крепь осмотреть. Пойти-то пошел, да вскоре выскочил из проема как ошпаренный, да как начал по рельсу, да по всему железному обушком колотить, да как заорал, запричитал: «Шуба! Братцы, шуба! Стволовой, клеть на сто семнадцатый горизонт! Быстрее давай! Шуба!». Ну, тут, кто мог, кто не мог, все ко стволу сбежались. Понять ничего не могут, на Николку злятся: признаков опасных не видно, может Николке со вчерашнего бодуна блазнится невесть что. Да, вроде, непохоже. Напуган только сильно и башкой на квершлаг кивает: «Тама, вон! Шастает по квершлагу туда – сюда, бахилами стучит и хихикает…». Вслушались, а и правда: шарится кто-то по квершлагу и хихикает. Да четко так слышно: «Топа-топа-топ! Топа-топа-топ! И-хи-хи-хи!». И опять: «Топа-топа-топ!». Видать правду старые шахтеры сказывали, что дядя Шубин с батожком ходит, пристукивает по почве да по крепи. А чуть погодя в проеме и силуэт обозначился. Росточка небольшого и уши, как у зайца. Кто повпечатлительней, завидев эти уши, готовы были тут же в ствол сигануть. Один Батя панике не поддался. Над головой лампу приподнял, да ступил осторожно на встречу ушастому. Ещё шаг сделал, еще… Поравнялся с ним, наклонился и стал что-то на ухо шептать, будто с другом – приятелем секретничает. Потом засмеялся: «Топай сюда, хлопцы, я вас знакомить буду. Да не боись! Дите это. Лошадиное. Жеребенок!». А и вправду конек! Да ладненький такой: ножки точеные, стройненькие и масти белой, чистой, что твой снег. От той ли масти, или еще по какой причине, в шахте сразу светлее стало. Будто кто в штреке дырку на верх проковырял и через ту дырку шахтным людям кусок солнца-то и подбросил. Топает тот конек прямехонько к коногону Ереме и давай его в карман головой толкать: «Доставай уже! Не видишь, разве, что я пришел?». И то сказать: всякий знает, что коногоны лошадей больше чем людей любят и для своего коняги всегда в кармане «спасибо» держат: морковку или горбушку соленую, а то и сахару кусок. В одном кармане «спасибо» за то, что не подвел в трудную минуту, выдюжил, а в другом – «прости», за то, что вчерась тебе по ноздрям съездил.
Тут еще вот какое обстоятельство наружу вылезло. У зрячего коня, глаза даже на слабый огонек очень чутко отзываются, отблеск дают. Этот отблеск за пол-версты видно. Сам огонек можешь и не различить, а вот его отблеск в лошадиных глазах всегда увидишь. У нашего конька этот отблеск, похоже, кто-то загасил. Ерема первый и обнаружил, что ребятёнок, словно «сонамбул» спящий. Глаза у него закрыты. Веко пальцем приподнял, а оно упало, как шторка, хотя глаз вроде бы и живой. Вообще-то, Ерема мужик вредный, даже грубы и матершинник несусветный, а тут расчувствовался. Гладит жеребчика по лебединой шее и приговаривает: «Эх ты, топа – топа, дите ты несмышленое. Небось думаешь, что ты по лужку бегаешь и вокруг тебя «анделы» порхают, а того и не разумеешь, что в преисподнюю попал. Видать, Господь сжалился над тобой и не показывает всю эту непотребность. Откуда ты только взялся? Мамка твоя где?».
Вот тут и начали проясняться, уж больно частые несуразицы последних дней. Вспомнилось, как крепко ругались на верху, когда, спустившийся в шахту, проверяющий, в темноте умудрился хромовым своим сапогом угодить по самую щиколотку в конский навоз. В шахте, неубранный конский навоз считают за преступление, поскольку он склонен греться, так и до пожара недалеко. А тут еще замаранный хромовый сапог высокого начальства. Шуму-то, шуму было! О том же, откуда в вентиляционной выработке конский навоз взялся, никто не обзадумался. А надо было.
Опять же, на прошлой неделе фуражир на Ахметку наехал. Недостачу он, видите ли обнаружил. «Ты что, Ахметка, овес в бахилы что ли насыпаешь и на-гора вытаскиваешь? Сказывай, куда овес дел!». Ахметка глаза невинные таращил, орал, что, мол, арифметика у фуражира неправильная. В доказательство, даже снял свои бахилы и стал трясти ими перед фуражиром. Тот только рукой махнул и пообещал начальству пожаловаться. А ведь что-то знал Ахметка. Знал, да утаивал.
Ну, да Батя все точки над «i» проставил. И над «i», и над «ё». Сказал, будто кнутом по сердцу стеганул: «А ведь, братцы мои, это Ясный с того света, с лошадиного рая ли, ада ли весточку шлет. Я его сразу признал. По масти, по стати, по выходке – вылитый Ясный! Вишь, как малец копытцами шпалы перебирает, что твой Моцарт клавишами забавляется. «Виноходец», одним словом. Говорю вам: Ясный это!».
После этих слов, всем как-то не по себе стало. Огласил Батя то, о чем каждый в эту минуту подумал, да высказать ни за что бы не решился. Про Ясного только-только все подзабывать стали, вроде как недоуздок с него сняли, да на вольные луга отпустили, чтобы не терзал он души шахтерские. А вот, поди ж ты – он сам о себе напомнил.
Ах, Ясный, Ясный… Из каких сказаний, из каких легенд и, главное, зачем объявился ты в здешних местах? Такому коню самая стать лететь над степью под лихим атаманом, одною лихостью своей обращая неприятеля в бегство или собирать венцы лавровые на столичных ипподромах. С коня такого – скульптуры ваять, запечатлять его на живописных полотнах, чтобы неизъяснимая эта красота через века донеслась до потомков, поражая их своим великолепием.
Ясный, Ясный… Конь ли ты? А может и не конь вовсе? Не тот ли ты хлопец, казацкого роду-племени, родившийся отцу с матерью на радость, девицам на загляденье, друзьям на уважение, недругам на зависть? Не тот ли ты хлопец, обзавидовавшийся коню, который одним махом своего галопа играючи обнимал степные просторы, вбирал всей грудью пьянящие ароматы трав, купался на заре в алмазных росах?
Не тот ли ты, кто однажды распахнулся всей своей сутью, будто рубахой цветастой, да и стал конем, а того и не уразумел, что обратной дороги тебе нет и не будет. Жалел ли ты об этом? Наверное, нет. Завораживающий мир, только лошадям открывающийся, теперь принадлежал тебе. При тебе осталась и душа того хлопца. Душа яркая и страстная, душа гордая и отважная.
Ей-ей! Каждый теперь захочет уличить меня в ереси и в необузданной фантазии, да только тот, кто знал Ясного, тот скажет, что в моих словах, в моих помыслах о Ясном зерно истинное всегда отыщется.
Справедливости ради, надо заметить, что к судьбе Ясного свою руку приложил командарм Буденный, тот еще лошадник, влюбленный в лошадей до беспамятства. Мало кто знает, что после войны стал легендарный маршал заместителем наркома. Только не по обороне. По сельскому хозяйству. Повышать урожайность сельских полей и увеличивать надои колхозных буренок и без нег было кому. Занялся командарм тем, к чему душа лежала и в чем толк понимал. Стали по всей стране конезаводы открываться. Промеж наших шахт тоже такое хозяйство образовалось. Начальство наше это хозяйство, как могло, поддерживало, в надежде, что завод будет для гужевого транспорта тягловую силу поставлять. Глядишь и шахте то самое тягло перепадать будет. Да не тут-то было. Завод племенным сделали. Для его лошадок шахту еще не придумали. У них денники, что царские хоромы, разве что без перин и подушек.
Лошадок собирали по всей стране, а потом устроили смотрины. Наверное, столичная ВДНХ таких смотрин не устраивала. Как ни выведут в круг коня, так тут же тебе сразу и аплодисменты. Жеребчики, что твои гусарики на параде, кобылки – будто невесты на выданье, одна другой краше. А когда вывели юного Ясненького, ни седла, ни тяжести подков еще не знавшего, тут-то все и замерли, околдованные его великолепием. Не понятно было, кто кого выводит: то ли конюхи Ясного, то ли Ясный тащит за недоуздок упирающихся конюхов. А когда вышел на круг, устроил настоящий кордебалет, заставил конюхов пере собой кренделя выгарцовывать. Над толпой только «Ах!» да «Ох!» проносится. «Хорош жеребчик! Чертовски хорош!».
Цыгане, которые себя к лошадиной родне причисляют, того жеребчика сразу же и приревновали. Приревновали и к лошадям, и ко всем остальным, к людям, стало быть. А Хошубей, который у них в вожаках ходил, тот осклабился во всю свою фиксатую пасть, да и сказал: «Ай, не в своем табуне ходишь, жеребчик! Ай, не в своем! Гуляй, пока гуляется, а заматереешь – к свои возвращайся! В подковы золотые обуешься! В сбрую бисерную облачишься! Я слово заветное знаю и за тебя то слово замолвлю.». Красиво говорил Хошубей, да в словах его нехороший умысел таился.
Про заветное слово Хошубея вспомнили весной, когда подошло время недавних стригунков с седлом знакомить. Объезжать, проще говоря.
Тут надобно вот о чем сказать: в жизни лошади нет события важней, чем то, когда ее объезжают. Можно сказать, что это та самая веха, которая определяет всю дальнейшую лошадиную судьбу.
Человек, он, конечно, царь природы, венец творения и все такое. Но правда и то, что в человеке зверь лютый сидит. Иначе, как той звериной лютостью, никак нельзя объяснить, почему некоторые наездники объезжают коня, словно в бой с ненавистным врагом вступают. Да еще считают, что в той войне все методы хороши. В ход идут и кнут, и шенкеля, и слово матерное. Такой, с позволения сказать, горе-жокей через боль лошадиную и злобу свою стремится ошарашить коня, сломать. И сломает, ведь. Через пару часов такой неравной схватки возвращается тот «жокей», горделиво восседая на вчерашнем друге, который сегодня стал покорным слугой. А того и не разумеет этот «наездник», что от того коня под ним всего половина осталась, никудышная половина. И пусть не удивляется потом, почему это его Буцефал запаздывает в поворот вписаться и у барьера перекладины сшибает. Скоро, такого Буцефала за непригодностью, списывают в гужевой транспорт, а того жеребчика, который при этом надумает свою строптивость выказывать, его еще и выхолостят, обратят в мерина. Чтобы по спокойней был и породу не портил. А чем конь виноват? Я бы тех жокеев, самих в гужевой транспорт списывал. «Чтобы породу не портили».
Настоящая же выездка процедура долгая, требует терпения и начинается за год-полтора до того, как круп коня впервые в седло облачат. Стригунок – существо веселое, даже легкомысленное. Ему бы только играть да баловаться. Вот и подкинь ему недоуздок, пусть забавляется. Заодно, запах его запомнит, упругость кожи ощутит. И недоуздок тот пусть всегда у него на глазах будет. А то, нет-нет, да и сам с дитем лошадиным порезвись и, заигравшись, вроде бы как в шутку, недоуздок-то на него и накинь, а уж снимешь его только к вечеру ближе. Вот, считай, и начал ты конька объезжать.
С седлом похожую процедуру проделывают. Придет, придет, однажды, тот день, когда поведешь в поводу ты своего жеребчика к Дону-батюшке купать. Одной рукой за недоуздок держишься, а во второй руке седло несешь. А седло то, уже много дней глаза жеребчику мозолит и от других седел только тем и отличается, что запах от него знакомый исходит. Седло мамкой пахнет. По дороге полагается жеребчику морковку дать, да вот беда – руки у тебя заняты. А ты возьми, да руки-то и освободи: между делом седло на круп коню положи и тут же ему морковку суй. И гладишь, гладишь его ласково. В другой раз на купание тоже с седлом и морковкой идти надо. А там, вскоре, и подпругу затягивать можно. Тут уж ни морковки, ни слов ласковых, ободряющих не жалей. Если все ладом сделаешь, то примет твой жеребчик седло, будто солдат-новобранец мундир форменный примерит – с гордостью и достоинством. И пускай конек тот, враз повзрослевший, почаще в этом «мундире» выгарцовывает. А когда пройдет какое-то время, выведи его в загон, да побегай с ним по кругу, держась за луку седла. Потом споткнись невзначай и повисни на луке так, чтобы ноги по земле волочились. Тяжесть твоя заставит коня подобраться, стан свой перегруппировать, подстроить под будущего седока.
После таких процедур, до посадки в седло совсем чуток остался. Когда же в седло сядешь, поводья в руки сразу не бери. Погладь коня по лебединой шее, да легонько ладонью пришлепни, будто приглашаешь друга своего за воротами прогуляться. А когда выйдете за ворота – дай волю чувству восторга, которое охватывает человека, когда он степь оглядывает. Это чувство вас с конем и объединяет. Сам не заметишь, как на рысь перейдете, а потом и в галоп накатистый. Вот где радость! Вот где восторг! И получится у вас так, что выезжали за ворота два друга-приятеля, а вернулись назад побратимы неразлучные. И братанием тем, обрели друг в друге любовь и преданность неизмеримую. Такая вот непростая эта наука – выездка.
Да только вот наука эта не под Ясного кроена была. Недоуздку-то он обрадовался. Так радуется мальчуган, когда проходящий мимо соседский дядька снимет свой картуз, да парнишке на голову и нахлобучит. Носи, мол, радуйся, да «спасибо» сказать не забудь. А то, что картуз на уши наползает – для форса уже значения не имеет. С седлом же ни какие маневры не удавались. Седло, с некоторых пор, у Ясного в стойле, на крючке висело. Да только вот по утрам, стали то седло, потоптанное копытами, на полу находить. Яков Малыгин, которого к Ясному в наездники пророчили, на какие только хитрости не пускался – все без толку. Ясному в седле том не мундир форменный блазнился, а кандалы каторжанские. Тут-то Хошубей со своим заветным словом и объявился. Пообещал, что примет Ясный седло, как дорогой подарок. Только седло другое надо, лучше всего подойдет самое что ни есть старое. И еще сказал, что, мол, пусть Яков лучше учится «перековывать мечи на орала». Из него коваль – кузнец знатный получится. А про Ясного пусть забудет. Обидел он когда-то жеребчика, а у коня память хорошая.