
In the Mood, или незабытая мелодия
Темников был весел и беззаботен. Когда гримёр огуливал пушистой кистью его щёки, нос и лоб, он катал на языке куплет современной песенки или издавал страстный вой цыганского романса.
Шла репетиция нового спектакля. Темникову поручили роль искусителя: он должен был явиться в облике Дьявола, обозлённого святостью главной героини, которую играла хрупкая Анжелика. Самолюбие Васютина было крайне уязвлено: настоящего дьявола может сыграть только он, Васютин! Даже Климович, зеленоглазый, в пышном облаке кудрявых волос, игравший возлюбленного Анжелики, признавал за ним превосходство.
– Вы на глаза его посмотрите, – взывал Климович, убеждая Лохвицкого. – Чернющие, как могильные ямы. Это же Сатана в пустыне!
– Что ни говори, а дьявол привлекательный персонаж, – поддерживал его Штепа, старый пьяница, оставивший всякие амбиции и бесцельно топчущий землю. – И Васютин в этот образ вписывается идеально. Смазливая харя и море отрицательного обаяния.
Один лишь Кутовой осмелился выступить против любимца публики.
– Васютин – дьявол? Помилуйте, это даже смешно. – Конечно, Темников неуклюж, как монстр Франкенштейна, но зато какой голос, какой голос! – воскликнул Кутовой. – Красивый, грудной, между альтом и меццо-сопрано. А когда он пронзительно свистнет, вложив пальцы в рот, – фью-ить! – дрожь по спине и волосы дыбом.
Все с недоумением воззрились на Кутового – это что за субъект? Он играл такие незначительные роли, что никто его не замечал.
– Васютин – наш Сатана, – повторил Климович. – За Васютина! За Васютина!
Но Лохвицкий утвердил Темникова. Он и слушать ничего не хотел, вытолкал за дверь Васютина, бормоча сквозь зубы проклятия. Тот угрюмо покорился, но в голове его уже созрел коварный план: неутолённая месть жгла этого белозубого красавца. Что ж, Темников за всё ему заплатит – нечего зариться на чужое…
Как-то раз Темников, прогуливаясь по парку вместе с Артуром, другом, которого он знал с юных лет, когда завязываются узлы крепких отношений, замечтался, рассуждая о своём искусстве:
– Разве можно сказать что-то новое? – Темников говорил горячо, разводил руками. – Музыка растёт из музыки, как книги растут из других книг. Нет ничего нового под солнцем. Опера была изобретена в 1607-м году итальянским композитором Клаудио Монтеверди, но он всего лишь воссоздал музыкальный стиль древних греков, которые в своих драматических представлениях сочетали актёрскую игру с музыкой и танцами.
Иногда Темников мечтал вернуться в прошлое, в барочную эпоху. Он мнил себя Генделем, которому король Англии Георг Первый заказал «Музыку на воде» – три оркестровые сюиты, сыгранные для королевских гостей на баржах посреди Темзы. Так и он, Темников, охваченный вдохновением, сочинит свой шедевр.
– А Вивальди? Вот уж хитрец, каких поискать! Представляешь, ведя церковные службы более года, он сочинил для приютского оркестра около четырёхсот концертов. Хотя, как заметил великий Стравинский, Вивальди сочинил всего один концерт, зато четыреста раз. Он писал по две оперы в год, а «Тит Манлий» был написан всего за пять дней.
Артур заскучал. Он признавал только современное – кретинские, но дико приставучие песни, от которых не отвяжешься. Вечерами во дворе плавил сердце жалостливый блатняк. На этой почве у них случались споры, всегда заканчивавшиеся примирительными словами Темникова, который на всё, будь то рэп, рок, григорианские песнопения или камерная музыка, глядел с ласковой снисходительностью.
– Подумаешь, Чарлз Айвз был ранней версией хип-хопа – он включал в свои произведения популярные песни и мелодии: церковные гимны, марши и широко известные мотивы. У него одна мелодия вторгалась в другую или звучала поверх другой.
Аллею пересекла парочка: девушка заливалась горячим смехом, молодчик, крепко обнимая её за талию, говорил нарочито громко и делал резкие жесты. Они не могли разлипнуться ни на секунду.
– Вот голубки! – усмехнулся Артур. – Никого не замечают.
Он посмотрел на Темникова. Сказал обеспокоенным голосом:
– У тебя лицо бледное, как убывающая луна. Что-то случилось?
Темников проводил парочку глазами. Его охватила грусть, давшая о себе знать, как фальшивая нота в знакомой песне. Это была Татьяна, а рядом с ней – Васютин, самоуверенный и наглый кобель.
Темников натянуто улыбнулся.
– Ничего. Всё хорошо.
Годы, проведённые им на сцене, привычка импровизировать в самых затруднительных ситуациях наделили этого тонкокожего, нервического человека необычайным самообладанием.
– Ты уверен? – не унимался Артур. – Хорошо себя чувствуешь?
– Да, да. Всё в порядке.
Они продолжили прогулку. Артур радовался теплу и солнцу: только зарождался май, всё вокруг становилось ярким и разноцветным. Темников плёлся, исполненный смутной досады. Он сказал, желая заполнить молчание, только больше погружавшее его в безотрадные думы:
– А мы ещё просим зрителей вырубать мобильники! Ты знаешь, что раньше никто не соблюдал тишину во время спектакля. В Венеции, например, и богачи, и бедняки ходили слушать оперу. Разумеется, жирные сливки общества не желали смешиваться с голытьбой. Аристократы сидели в приватных ложах в верхних ярусах, играли в карты, обильно ужинали. Они непринуждённо общались между собой в течение всего спектакля, а требование почтительной тишины – недавний феномен. Во время какого-нибудь долгого речитатива толстосумы сбрасывали на головы простолюдинов, сидевших внизу, апельсиновую кожуру и всякие объедки, а также плевали на них. Это было любимым развлечением богачей.
– В наши дни такое даже представить трудно, – заметил Артур.
– Всё же смех в зале приятнее, чем тишина покойницкой. Мне иногда снится, что зал пустой, а тишина стоит такая, что слышно, как жужжат нити накаливания в электрических лампочках. Даже инструмент мне не подчиняется – рояль стоит на сцене без клавиш… А вот Малер ненавидел даже шелест программки и приказывал гасить свет в зале, безжалостно оставляя опоздавших за дверью… Пойдём перекусим, что-то я проголодался…
Лохвицкий хлопнул в ладоши.
– Замечательно! Вот такой чёрт мне и нужен. Он служит Богу, доказывая бытиё от противного. Обаяние утончённого дикаря. Вы прекрасно справляетесь со своей работой.
Темников скромно улыбнулся.
– Только наш дьявол должен быть современным, – продолжал Лохвицкий, разбирая его игру. – Конечно, я понимаю, что он существует много тысяч лет, пребывая вне времени и пространства, но в целом это обычный парень, высокий, нескладный. Вы можете встретить его в магазине, например, или переходящим дорогу на зелёный свет. Высшее наслаждение для него – низвергать святых. А Анжелика – можно сказать, что она святая, как Агнесса, девственница, одетая только своими волосами. Она ждёт своего возлюбленного, который пострадал за правду и его бросили в темницу. И вот появляетесь вы и пытаясь её соблазнить, говоря, как сладок грех без угрызения. Попробуйте стать своим, говорите с ней на её же языке.
Они повторили сцену. Темников держался убедительно. Ему казалось, что нечистая сила вселилась в него и подсказывает, как вести себя и что делать дальше. А Васютин, угрюмый, с затаённой яростью в глазах наблюдал за ним исподлобья.
– Послушайте, это же идиотство! – воскликнул он, не в силах больше сдерживаться.
Все обернулись на Васютина, первым – Темников, внутри у которого всё бурлило и клокотало. А тот продолжал как ни в чём не бывало:
– Конечно, идиотство. Разве он похож на искусителя? Искуситель должен вызывать желание, бурное, острое, а ваш Дьявол похож на назойливого старика, к которому относятся с терпеливой жалостью.
У Лохвицкого вырвался нетерпеливый жест. Он зарычал:
– Эй, вы, там… Помалкивайте! Вы у нас в следующей сцене задействованы, когда к Анжелике приходит любовник.
Васютин чертыхался. Он называл игру Темникова архаичной: на сцене театра ещё куда ни шло, но перед холодным глазом кинокамеры ему делать нечего – он совершенно развинчен, двигается неумело, всё время вырезается из кадра и выходит из «своего» света.
Васютин со стоической отрешённостью переживал неудачу, процесс пересмотра творчества, сдирания шкуры навыков. И всё же он не мог смириться с тем, что ему вновь навязали роль любовника. Он третировал Темникова, высмеивал каждый его шаг, увлекая за собой остальных. Ничего другого ему не оставалось, ведь Лохвицкий – упрямец: с ним спорить – против ветра плевать.
– Ну что ж, продолжим, – сказал режиссёр, чувствуя тошноту нетерпения. Но тут выяснилось, что Климович, задействованный в следующей сцене, куда-то пропал.
Поднялась буря. Все принялись его звать. Лохвицкий ругался.
– Чёрт возьми, вечно одно и то же!.. Бегает по гримёркам девок, пока мы тут кривляемся. А потом ещё ворчит, если его задерживают до вечера.
Но Климович явился с невозмутимым спокойствием.
– Что такое? Что за шум? Ах, мой выход! Подумаешь, задержался. Ну, давайте реплику, что ли. Итак, я выхожу из-за их спин…
Снова повторили сцену. Разобиженный Васютин, испытывая яростную потребность на ком-нибудь отыграться за жалкую рольку в несколько строк, набросился на Климовича. Словечки, мимика, жесты – всё выдаёт в нём обезьяну, а не актёра.
– Лезть под юбку певчим бабам – в этом он специалист, – цедил сквозь зубы в тихом бешенстве Васютин, прима, низверженная злопыхателями. – Даже шагу не может ступить, чтоб не рассмешить зрителей.
К разговору присоединился Штепа, поддавшийся миротворческому импульсу. Этот добрый пьяница не любил, когда люди ссорились.
– Конечно, не артист балета, изящно припадающий на ногу после тысяч вращений и прыжков, – защищал он Климовича, – но и не тумба какая-нибудь.
– А речь? – всё не мог успокоиться Васютин. – Он жуёт, а не говорит. Слова должны горохом от зубов отскакивать. Дилетантские потуги!
Штепа, не снискав признания публики, усомнился в пользе профессионализма. Много ли толку от их учёности? Всё на свете ерунда!
– Вот художник Анри Руссо, сын жестянщика, со своим наивным примитивизмом и есть настоящий дилетант, а его «Спящая цыганка» находится в музее современного искусства в Нью-Йорке. Он поразил мир живописи своим талантом, оказал влияние на кубизм и сюрреализм, а к тому же самостоятельно выучился играть на скрипке, даже получил диплом Французской музыкальной академии за вальс «Клементина» собственного сочинения. А Том Блинд, этот пятилетний чернокожий мальчик, сын невольника-раба, поражавший Америку перед гражданской войной: он играл на пианино левой и правой руками одновременно две разные мелодии, насвистывая при этом третью!
Васютин презрительно пожал плечами.
– Зато ваш Бах – деревня. Подумаешь, огромное наследие! Церковный органист, да и только. Всю жизнь просидел в своей вшивой провинции!
Когда прогоняли сцену в последний раз, в Темникова точно бес вселился. Лицо его было нервным, быстро менявшим своё выражение, бегавшие глаза пылали гневом. Он настолько вжился в образ, созданный им скупыми и сильными средствами, что «выпивал» всю сцену разом, отжимал её досуха. Лохвицкий, переглядываясь с Кутовым, восхищённо цокал языком. Кто бы мог подумать, что у этой посредственности Темникова есть тёмная изнанка, где зарождался чёрт, цеплявшийся острыми когтями за грешные души.
– Изумительно! – воскликнул режиссёр. – Премьера наделает много шума. Она станет театральной сенсацией.
Только Васютин не мог простить коллеге этого наглого процветания. Начальство ради него шло на всё, благоговело перед ним, трепетало. Даже сопроводительную музыку, некое «гробовое виденье», предшествующее явлению искусителя, поручили сочинить этому несносному Темникову, словно он не бездарность, оставленная во всей своей беспомощности на потеху публике, а пианист-виртуоз, безукоризненно чисто пробегавший сложный пассаж, не прихватывая пальцем лишний звучок.
Темников испытывал необычайный прилив сил. Он стремился умножить свою личность, вырваться за рамки своей жизненной однозначности, слиться с персонажем, иметь несколько судеб.
– Я Гамлет, Отелло, Мефистофель! – признавался он Артуру, всё больше воодушевляясь.
Артур с тревогой смотрел на друга, видя, как тот порабощён исполняемой им ролью.
После репетиций коллеги обхлопывали Темникова с головы до ног и просили снять обувь.
– Готов поспорить, что у тебя вместо ступни раздвоенное копыто, а к спине прирос хвост, – подшучивал Штепа.
Темников импровизировал, сочинял на ходу, причём заменял текст так удачно, что приводил всех в полный восторг. Васютин не разделял общего настроения. Его не проведёшь, он и не такое повидал.
– Да уж, чертяка, – бормотал он сквозь зубы. – Настоящий, с рогами. Такими большими, что впору за притолоку цепляться.
Васютин обещал, что скоро они сведут счёты: он рога ему пообламывает, это уж как пить дать.
Темников его не замечал. Он был так восхищён собой, что не мог пройти мимо любой полированной поверхности, чтобы не взглянуть на своё отражение. Он всё больше срастался со своим страшным двойником, вытянулся ростом, стал худым, с длинными руками и тонкими пальцами. В его отрешённом взгляде сквозило высокомерие – этакий отверженный, поносящий райские наслаждения. Вместе с популярностью росли и гонорары Темникова – это обстоятельство особенно выводило Васютина из себя, хотя на людях он держался хладнокровно.
– Подумаешь! Мёртвый Элвис Пресли зарабатывает больше живого Тимберлейка, а «Болеро» Равеля приносит ежегодно больше двух миллионов долларов.
Он теперь не стеснялся, выставлял свою жизнь напоказ. Татьяна лепилась к нему, как плющ к стене. Васютин глядел на коллег с победительной наглостью, устало закатывал глаза, когда принимал ласки от этой влюблённой дуры, изредка дозволяя себя лобызать. Он напирал на Лохвицкого, просил отыскать для неё хоть ничтожную рольку, чтобы праздновать окончательную победу, втоптав Темникова в грязь.
– Может, какую-нибудь арию исполнит. У неё сказочный голосок.
Лохвицкий отрицательно помотал головой, холодно выслушав его увещевания.
– Что ж, в таком случае, мне здесь делать нечего, – заявил уязвлённый Васютин. – Счастливо оставаться!
Напоследок он обозвал их дураками, застрявшими в Средних веках, когда женщинам запрещали услаждать слушателей пением и игрой на музыкальных инструментах, хотя в тиши аббатств монахини создавали оркестры и даже сочиняли музыку.
– Кастраты – вот вы кто! – крикнул Васютин, громко хлопнув дверью.
Штепа робко заметил, что запрет на женские публичные выступления сняли только тогда, когда кастраты уже не могли удовлетворять спрос на высокие голоса, а Лохвицкий облегчённо вздохнул:
– Скатертью дорожка! Жалкий певун. Слишком много на себя берёт… Ну что ж, детки мои, продолжим.
Однажды Темников, вернувшись домой после репетиции, устало опустился в кресло. Его сморил сон: он забылся на полчаса зыбкой измученной дремотой, не потрудившись снять одежды. Когда он открыл глаза, перед ним стоял высокий человек, одетый во всё чёрное, и, заложив руки за спину, внимательно изучал спящего.
– Вы кто? – спросил Темников, очнувшись в чернильных потёмках. – Как вы здесь оказались?
Он вскочил, как ужаленный, бросился в коридор, чтобы убедиться, заперта ли дверь. Голос его поднимался от удивления к гневу.
– Убирайтесь! – крикнул Темников. – Сейчас же убирайтесь!
Но гость не двигался, невозмутимый, словно Майкл Фэган, проникший в королевскую спальню. Что за чёрт приблудный! Откуда взялся – бог весть.
– Вы когда-нибудь видели чёрта? – спросил чёрный человек.
Темников попятился в испуге.
– У нас тут спектакль, – сказал он едва слышно. – Я пытаюсь им быть…
– Вы никогда не видели чёрта и пытаетесь разыграть его перед публикой. Мыслимое ли дело?
В его угрюмой сосредоточенности сквозил упрёк. Темников принял выражение покорной виноватости, заранее согласной на любую кару.
– Я не могу этого допустить. Из-за вас, Темников, о чёрте сложится дурное представление. Ну что это за хлюпик! Что за лукавый обольститель! Цирк рыдает по нему горячими слезами. Я не могу допустить, чтобы меня выставили в неприглядном свете. А ваш смех? Разве так смеются над ревнителями чистоты поповских риз? Вы должны издеваться своим смехом, смеяться колючими злыми колокольчиками – долго, истерично, до икоты. А музыка? Никуда не годится! Какой-то похоронный марш, под который хочется сморкаться в платок размером со скатерть. Но ведь мы никого не хороним! Напротив, мы пришли посмеяться над этими святошами.
Обескураженный Темников сел за рояль и попробовал что-нибудь сыграть. Когда звуки инструмента стихли, выплеснув последние струи мелодии, гость взбесился, крича:
– На растопку! На растопку!
Он признался, что никогда не изучал нотной грамоты, однако у него оказалась сверхчеловеческая музыкальная память при абсолютном слухе – он запоминал опусы во всех их частях, в развитии темы, в подробностях, с тончайшими нюансировками мелодии, в движении полифонии, во всех сложнейших перипетиях фуги. Он принялся играть, сочиняя на ходу, вытягивая такой звенящий ручей благозвучия, что у Темникова, слушавшего его с открытым ртом, захолонуло сердце, а всё написанное и сыгранное до этого казалось устаревшим и нелепым. Это была музыка счастья, незримый полёт души, то, для чего рождён человек – для звуков сладких и молитв.
Когда Темников проснулся, в комнате никого не было. Беззвучно работал телевизор, светя экраном, на котором мелькали картинки…
Премьера имела оглушительный успех. Публика заходилась от восторга. Даже Татьяна, которую Темников выцепил взглядом из беснующейся толпы, приподнялась и раскачивала задом, словно танцовщица в испанском танце с кастаньетами.
Позднее он ни за что не мог вспомнить, что происходило на сцене. Были цветы, море цветов, он кланялся, всё время нагибался, чтобы подобрать букет. Они всё хлопали, требовали биса. Их разгорячённые лица выражали сладостное удивление – вот ведь как может человек! Треск и ливень аплодисментов обрушивался на Темникова. Лохвицкий, сидевший в пятом ряду, хлопал так бешено, словно бил мух. Это был грандиозный успех, покруче «Рапсодии» Гершвина.
Каждое представление заканчивалось одинаково: люди, закатив глаза, словно пребывая в гипнотическом трансе, умоляли Темникова сыграть им ещё раз эту прекрасную музыку. Он играл по памяти, без партитур, но каждый раз получалось превосходно. На него смотрели озверело счастливые рожи, которые сразу же угасали, стоило им покинуть театр и вернуться в свои серые, как профили панельных хрущёвок, жизни.
У Темникова было незыблемое авторское право: другие музыканты, пробовавшие делать нотную запись его произведения, обнаруживали, что выходит какая-то невнятица, которую невозможно играть.
Лохвицкий неистовствовал:
– Цельтер нашёл «Страсти по Матфею» Баха в сырной лавке, где в неё заворачивали масло, а у вас партитуры на руках – и вы не можете ничего сыграть.
Васютин, завидев Темникова, предрекал недоброе:
– Рано пожинаешь лавры, – громко сказал он, перекрывая шум аплодисментов. – Слишком много радостей выпало на твою долю. Иногда надо и погрустить. Знаешь, все люди с обсессиями: много смеёшься – хочется поплакать.
Но Татьяна и думать забыла о Васютине: зачем ей этот неудачник со смазливой мордуленцией, когда перед ней герой – и не выдуманный, застрявший в плену печатных страниц, а настоящий, крепко вшитый в сюжет её жизни. Она поджидала Темникова возле артистической уборной, распихивая многочисленных поклонниц.
– Будет тебе обижаться, – сказала Татьяна, когда он вышел, и росные глаза её светились нежно и кротко, вымаливая прощение. – Я о нём и думать забыла. Он нарцисс, глядит на своё отражение с упоением. К тому же кобель из него лезет из всех щелей.
Темников не был злопамятен. Иногда ему хотелось врезать Васютину, чтобы его последыши в пятом колене помнили, как на чужое варежки открывать, но бешеный и безоговорочный успех приятно размягчил его. Встречаясь, они косились друг на друга, испытывая тайную враждебность, от которой все работники театра изрядно подустали: можно подумать, что это была не крысиная борьба за первенство, столкновение мелких самолюбий, а битва романтиков и традиционалистов в середине девятнадцатого века: Лист/Вагнер против Брамса, а потом и Джузеппе Верди, выросшего по другую сторону Альп, чьи арии распевали венецианские гондольеры и неаполитанские уличные певцы.
Даже Лохвицкий поддался миротворческому импульсу:
– Забудем старое! – сказал он, изобразив компетентное дружелюбие. – Какой смысл точить зубы? Не устоит царство, разделившееся в себе. Напротив, мы должны объединиться ради всеобщего блага.
И Васютин подобрел, тем паче Лохвицкий пообещал ему главную роль в новой постановке. Красавец-актёр погрузился в свой эгоизм бесполого кумира, обращённого в устах толпы в пыль. Только в глазах его мерцало лукавое веселье, словно он задумал что-то нехорошее. А Темникову, в сущности, было плевать: Васютин для него всё равно, что грязь на башмаках.
Наступил период беспробудного счастья. Для Татьяны, наслаждавшейся ролью музы, не было лучших зеркал, чем глаза Темникова, охваченные вдохновением. Их завтраки проходили в атмосфере трогательной задушевности, а тихий уют вечеров не нарушала ни малейшая неприятность. Но в последнее время Темников, человек неиссякаемого здоровья, настоящий богатырь, никогда не ломавшийся накануне спектаклей, чувствовал себя неважно, словно этого здоровяка валила с ног внезапная хворь.
– Башка раскалывается, – признавался Темников, голова которого, медленно наполняясь болью, гудела, как царь-колокол. – Дай какую-нибудь таблетку, что ли.
Татьяна достала из сумки пластинку, выковыряла таблетку.
В другой раз он почувствовал тошную слабость.
– Ты как Ван Гог, измотанный богемной жизнью, когда после двух лет, проведённых в Париже, его здоровье пошатнулось, – сказала Татьяна, приложившись губами к его пылавшему лбу, на котором стыл пот сальной испариной. – А всё от неумеренного потребления коньяка и бессонных ночей, проведённых в кабаре «Мулен Руж». Неужели в вашей труппе завелась новая артисточка?
Темников посмотрел на неё с укором.
– Перестань же! Мне очень плохо…
Всюду валялись пустые облатки от таблеток, которые он глотал без запивки. Темникову ничего не помогало. К головным болям примешивалась слабость во всём теле и тошнота, перед которой был бессилен даже стакан с растворённой смектой.
– Тебе нужно показаться врачу, – безапелляционно заявляла Татьяна, ревниво стерегущая своего благоверного.
Но Темников ненавидел людей в белых халатах.
– Если больной и нуждается в уходе, – повторял он, – то только от врача.
Он пробовал сочинять, но всякий раз отбрасывал партитуру и боязливо оглядывался, словно на него набрасывались жирные бесы, выползавшие изо всех щелей. Ему казалось, что если он напишет что-то ещё, то тотчас отдаст богу душу, подобно Малеру, который испытывал парализующий страх перед числом девять, вбив себе в голову, что сразу же умрёт, стоит ему создать девятую по счёту симфонию, и не пронумеровал новое произведение, а назвал его «Песнь о земле».
Теперь Артур, встречавший Темникова после спектаклей, не переставал удивляться, как быстро старел его друг, будто человек, проснувшийся после летаргического сна: ямочка двоила его подбородок, виски забила седина, мятые подглазья покрывала сеть морщин.
– Выглядишь неважно, дружище, – осторожно замечал Артур, разглядывая его с участливым любопытством. – Слышал, что твоя слава достигла заоблачных высей. Все только и напевают знаменитый мотивчик «Дьявол – лучший из людей», как какие-нибудь болонские купцы – арии Фигаро из «Севильского цирюльника» в девятнадцатом столетии. Что, поклонницы отнимают столько сил?
Темников отчаянно махнул рукой, отгоняя его слова, как отгоняют назойливую муху. А Артур напевал, приняв беззаботный вид:
Дьявол лучший из людей:Он несёт буханку хлебаИ кувшин вина!– Перестань петь эту дурацкую песенку! – вспылил Темников, побледнев от ярости. – Клянусь, я проломлю череп любому, кто станет петь её в моём присутствии.
Артур отстранился, не узнавая друга: жизнерадостный добряк превратился в желчного молчуна.
Темников, смягчившись, признался:
– Мне от неё не по себе делается… Каждый раз, когда я выхожу на сцену, мне кажется, что из меня высасывают энергию. Весь следующий день я валяюсь мешком на диване и только к вечеру нахожу в себе силы подняться и идти на работу.
Иногда Темникову снилось, что он преставился – весь двор был засыпан еловыми ветками. Он как ни в чём не бывало выходил на сцену, но публика не принимала его, в зале висела гробовая тишина, кто-то тихонько всхлипывал в платочек. Возле гримёрки толпился народ, с каменным лицом выражали соболезнования, прочувствованные некрологи хлынули потоком, государство обещало оплатить пышные похороны, хор певчих на отпевании…
Темников просыпался, когда солнечные лучи падали ему на лицо, с трудом открывал глаза, облизывал запёкшиеся губы.