– Демьян Васильич! – крикнул Осип. – Скупайтесь! Вода как мед – пра слово!
От омута так тянуло свежестью, прохладой, а тесная жилетка так теснила дыхание, и мокрый от пота воротник крахмальной рубахи совсем размяк и прилипал к шее…
А тут еще на другом берегу показалась коляска Ястребовых.
– Небось генерал купаться не будут! – зло сказал Калмыков.
– У них в имении пруд с купальней, чего им сюда лезть! – Осип скакал на одной ноге, вытряхивая из уха воду.
– Пруд, говоришь? – рывком сбрасывая пиджак и жилетку, переспросил хозяин. – И купальня, говоришь?
В сподниках, пузом маханул он с берега в омут. Прохладная зеленоватая вода сомкнулась над ним. Калмыков легко, по-молодому нырнул до дна, ухватил в кулак камушек и вылетел на поверхность, фыркая и отдуваясь. Он стонал, хохотал, фыркал… Нырял и плавал на спине, на боку и, уж совсем разнежившись, просто без движения лежал на воде, глядя, как по глубокому уже осеннему синему небу плывут облака.
Вылез он, когда кожа покрылась мурашками. Осип, улыбаясь во всю ширь белозубого рта, под колечками русых усов, держал наготове невесть откуда взявшееся полотенце.
– Ну вот! Ну вот! – приговаривал он, растирая хозяину спину. – В эдакую жару да не скупаться.
Демьян Васильевич лязгал зубами. Они, как мальчишки, присели на корточки на колючей, вытоптанной купальщиками траве.
– Стало быть, на войну собираешься, – сказал Калмыков ни с того ни с сего.
– Благословите! – словно давно этого вопроса дожидался, ответил Осип.
– Я тебе не поп и не отец! – сказал Калмыков. – Ты в своей воле! Чай не мальчик! И через чего ты надумал, чтобы, значит, непременно тебе идти!
– Да уж так случилось! – вздохнул в ответ казак.
Глава вторая. С.-Петербург. Октябрь 1875 г.
1. Сотника очередного полка, в котором служил срочную Зеленов, отправили в Петербург в Управление казачьих войск. Дело, по которому он ехал, было связано с деньгами и потому особо кляузное, из-за чего сотник, хоть и был великий прохиндей, все же решил укрепиться людьми сведущими и честными, которых можно и с поручением послать, и кому секрет доверить. Он прихватил с собою полкового казначея, двух старослужащих писарей и двух молодых казаков, о которых ходила слава как о непьющих, толковых и безупречного поведения. Один из них был Осип.
Нельзя сказать, чтобы большой город испугал степняка. Он бывал по торговым делам с хозяином и в Москве, и в Ярославле, и в иных городах, но северная столица поразила его ранней тьмою вечеров, слякотным бесконечным дождем… Грохотом экипажей на одних улицах и тоскливой пустынностью других, яркими огнями фонарей и глухими, страшными дворами-колодцами.
Разместились они в Казачьих казармах у Александро-Невской лавры. Лихие и языкатые атаманцы, стоявшие там, сначала поддразнивали «армяков», но поскольку казаков, да тем более одного войска, всегда объединяло некое чувство родственности, дружества, старательно подогреваемое обычаями и людьми старших возрастов, то скоро и в Осипе признали своего. Особенно был казакам по сердцу его талант к сочинительству обстоятельных или жалостливых писем. За эту услугу атаманцы не могли нахвалиться Зеленовым, не знали, чем угодить ему и чем потрафить. А угодить было сложно, поскольку парень ни вина, ни водки не пил, табаку не курил, чем снискал уважение казаков-староверов, державшихся даже в этом привилегированном гвардейском полку особняком. Станичники и так и эдак пытались ублажить улыбчивого, но замкнутого парня, пока вдруг не открыли в нем страсть к чтению и театру. Вот тогда и посыпались на Осипа дешевые билеты и контрамарки на галерку.
К его радости, дело в управлении затягивалось, и Зеленов, не обремененный службой, частенько с увольнительной в кармане шел либо в Мариинку, либо в Театр Корша, или в Александринку, где за время жительства в столице успел пересмотреть весь репертуар.
Театр опьянил Осипа. Сидя в душных полутемных коридорах присутствия, где они проводили иногда большую часть дня, пока сотник и полковые писари сновали где-то по канцеляриям, он забывал начисто, где он я зачем сюда пришел. Он мог часами сидеть уставившись в стенку: перед ним раскрывался тяжелый занавес, а там, внизу, поблескивал золотом эполет и белизною женских плеч партер и в темном душноватом воздухе зрительного зала колыхались ароматы французских духов.
Сказочный невероятный мир блистал на сцене всеми переливами правдоподобного вымысла. Горячие чувства, благородные поступки лились тут рекой и совершались десятками, несчастные сироты вдруг оказывались детьми знатных господ, и добродетель всегда торжествовала. Осип, перегнувшись через барьер третьего яруса, ловил каждое слово, что выкрикивали там, на подмостках, герои мелодрам и трагедий.
С галерки все, что совершалось среди холста и картона, казалось невероятным, но более верным, чем жизнь! Истинным! Возвращаясь в казарму, Осип норовил идти темными улицами и переулками. Тут было меньше возможности наскочить на патруль или, позабыв отдать честь офицеру, нарваться на неприятность, а то и на оплеуху, но главное, шагая темными гулкими улицами, при тускло-синеватом свете редких фонарей, так легко было переживать заново все, что происходило в пьесе. Так легко было уноситься мыслями далеко от всей этой скучной жизни и, как во сне, воображать себя не то чтобы героем мелодрамы, но человеком загадочным… С темной и романтической судьбой.
Тем более что основания для такого вымысла о самом себе у Осипа были! С того самого раннего возраста, как он себя помнил, его окружала какая-то недосказанность… Мать, которую он видел не чаще двух раз в год, когда ездил на праздники к ней на хутор, никогда не рассказывала ему об отце. Знакомые умолкали и косились на Осипа, когда вдруг в разговоре старших говорилось обиняком о каком-то страшном событии… А то и о двух…
Странно вел себя и Демьян Васильевич, требовавший с Осипа как с батрака, но посылавший его учиться вместе со своими детьми!
Разнообразные мечтания, смутные, но тревожащие и заставляющие замирать сладким предчувствием сердце, давно волновали Осипа. Может, потому так любил он читать, забившись на чердак калмыковского дома… Может быть, поэтому сладкий хмель театра так пьянил его и без того романтическую душу.
Не то чтобы Осип придумал себе какую-то биографию вроде тех, что бывали у героев спектаклей. Но иногда, ворочаясь на казарменных нарах, он вдруг думал со страхом и восторгом: «А может, я дворянин?» – и краснел от этой несбыточной мысли, но отогнать ее не мог. Потому что хоть и не было этому доказательств, но не было и опровержений.
Ему казалось, что все сослуживцы, все эти крепкие лихие чубатые степняки, – совсем не такие, как он!
Дело тут не в образовании… Среди казаков почти не было неграмотных, и многие ходили, как и Осип, четыре зимы в станичную школу. Но Осип видел, как сильно он от них отличается! Отличается всем – интересами, привязанностями и даже тем, что они в двадцать четыре года были уже отцами семейств, матерыми и крепкими хозяевами, а он в душе ощущал себя стригуном-мальчишкой. У них были уже и жены, и «сударки», они рассказывали «такие случаи», от которых Осип, выросший затворником в строгом калмыковском доме, краснел!
«Нет… Я другой…» – шептал он себе. И воображение рисовало ему престарелого родителя, утирающего радостные слезы при нахождении сына, и какую-то другую, чистую и привольную жизнь… С книгами, с театром, с барышнями, что так мало походили на работниц с текстильной фабрики, которые дружились с казаками, плясали с ними на вечеринках кадриль и все такое прочее… О чем, регоча, делились друг с другом доблестные сыны Дона.
Барышни, которые грезились Осипу, шарахались от его папахи, от его широких лампасов…
Они торопливо бежали мимо него по тротуарам центральных улиц, стуча каблучками ботинок, кутаясь в клетчатые пледы и надвинув на лоб круглые шапочки курсисток.
Осипа томило одиночество. А одинок он был как помнил себя. Он был одинок с Демьяном Васильевичем, хотя жаждал прилепиться к нему всем сердцем, всей душой, всей своей безысходной любовью сироты.
Был одинок и с приказчиками, и с работниками, для которых никогда не был своим, поскольку хозяин его выделял. От того, чтобы не стать козлом отпущения, мишенью насмешек, спасал труд. Осип рано понял, что только труд, самый тяжелый и постоянный, – его защита и от людей, и от судьбы, и от одиночества.
В труде постоянном, изматывающем он находил и покой и радость. Но даже ему служба показалась невыносимо тяжелой. Кавалерия, особенно казачья, выделялась среди других родов войск количеством самоубийств дошедших до изнеможения нижних чинов, особенно новобранцев.
Осип же терпел. За приветливость и расторопность, а также за ловкость и силу был скоро отмечен чином приказного.
Но служба не стала ему родной, и среди сослуживцев не избавился он от одиночества.
Вот тогда-то и укрепилось в нем ощущение своей исключительности. А подкрепленное содержанием многочисленных мелодрам, это ощущение выросло почти в уверенность в собственном необыкновенном предназначении, в какой-то неизбежной перемене судьбы, которая перевернет всю жизнь Осипа… И перемена эта казалась с каждым днем все ближе, все неизбежнее…
Однажды к нему на нары подвалил кто-то из вахмистров и, накрыв лапищей книжку, которую он читал, заговорщицки подмигнул:
– Ну что, односум, во дворец попасть хочешь? «Ваканцыя» объявилась.
«Ваканцыя» была довольно скользкая. Один из атаманцев, получив из дому известие, что жена-жалмерка себя не соблюла, – запил горькую! Однополчане жалели его как могли. Прятали от начальства, чистили коня, врали на поверках, что он болен, ходили за него не в очередь в караул, дожидаясь, когда несчастный односум опомнится, дотерпит до возвращения домой, а уж там произведет расчет по всем правилам с неверной супругой.
И вот вместо обманутого мужа было предложено идти в караул Осипу. И хоть в случае обнаружения подмены ожидалась великая гонка с мордобоем, ежели не что похуже, но уж больно загорелось Зеленову побывать в Зимнем. И случай выходил подходящий: караул ночной, то есть заступали с вечера до утра. Два часа на посту отстоять, а потом можно и по залам походить. Решающим обстоятельством было то, что сотник был новый и своих казаков еще в лица не помнил. Взводный же был рад осуществить такую подмену, потому как такая называемая казаками «шкода» в случае удачи придавала ему весу в глазах всего полка.
Двое суток готовили Зеленова в караул. Брили, подстригали, завивали чуб и ушивали на нем мундир по фигуре. К счастью, запивший казак был одного размера с Осипом и работы потребовались минимальные: зашивали мундир не более чем обычно, после того как натягивали его на плечи и расправляли по груди.
– Как есть атаманец! – хвалили Осипову выправку казаки. Однако, рассматривая себя – нового, незнакомого в алом парадном мундире и кивере со шлыком и султаном, нет-нет да и холодел Осип – а ну как все откроется!
– Ведь там и государь, и царедворцы ходят… Заробею!
Но отступать было поздно, и он пошел.
Никогда, даже во сне не виделось ему сразу столько роскоши. Воистину это был дворец властителя великой империи, распространившей пределы свои на полмира. Полуослепший от блеска жирной позолоты, сияния паркета, потрясенный простором залов, обилием картин, мебели, ковров и парадно-торжественною тишиною, которую нарушали только шаги караулов да многочисленные часы, делавшие ее своим тиканьем и боем еще полнее, еще величественнее, Осип как в бреду отстоял два часа при каких-то невероятной высоты дверях.
Никогда он не испытывал такого сознания величия царской власти и собственной гордости оттого, что и он часть этой неизмеримой державы и этого величия.
Сменившись, он повалился в караулке на топчан и заснул как убитый. Разбудил его вахмистр:
– Осип! Зеленов! Ты что, ночевать сюды пришел? Ступай походи по залам!
– Заблужусь! – вскакивая, уверенно сказал казак.