Однако изменником Мартин себя не считал. Все, что он мог сделать для Третьего рейха, он уже сделал – для партии, фюрера, национал-социалистического движения. И не его вина, что столь почитаемые Гитлером Высшие Силы отвернулись от них, а скрип оккультного «шарнира времени» все больше напоминает скрип висельничной перекладины на осеннем ветру.
В отличие от многих других политиков и генералов из окружения фюрера Борман устремлял свои взоры на Восток, а не на Запад. У него были свои собственные взгляды на все то, что происходило сейчас на просторах России, и на ту идейную, духовную связь, которая, несмотря на всю жестокость нынешнего противостояния, все же роднила интернационал-социалистов России с национал-социалистами Германии. Ни в одной из западных стран, с их зажравшейся буржуазной демократией, идеи национал-социализма не могут быть восприняты с таким глубинным пониманием, как в многонациональном Советском Союзе, где почва для них давно взрыхлена и ждет мудрого сеятеля.
Ответ Магнусу, который рейхслейтер набросал, тоже был лаконичным и подлежал двойной дешифровке. «Напомните Банкиру, что успех дела партии зависит от вклада каждого из нас. Мы будем очень нужны друг другу. Капитал, как и идеи, не поддается тлену».
«Сумеет ли Кровавый Коба понять меня? – с тревогой подумал Борман, вспомнив кодовое название операции по покушению на Сталина. Теперь, вдумавшись в сотворенный им самим текст, Борман воспринял его как вершину философской зауми. – Должен понять. У нас слишком мало времени, чтобы прицениваться друг к другу».
Борман был уверен, что, даже разгромив Германию, сталинский режим в России теперь уже долго не продержится. Слишком много у него врагов внутри страны. Слишком большие массы солдат побывают в Европе. Если уж он открыл ворота страны-концлагеря, вновь загнать в нее народ, подобно стаду баранов, будет трудно. Во всяком случае, без поддержки национал-социалистов Германии, Австрии, Италии, Франции.
«Кстати, чем там у них завершилась эта дурацкая операция?» – встревожился рейхслейтер. Кальтенбруннер и Скорцени, конечно, скрыли от него, что на Сталина готовится покушение. Зато фюрер не видел оснований для того, чтобы не поделиться с ним предчувствиями. Убийство Сталина оказалось бы для него как нельзя вовремя. Однако самого Бормана эта информация взволновала: не хватало еще, чтобы его тайные контакты были сведены на нет гибелью Главного.
«Разве что воспользоваться сведениями об акции против Сталина? – вдруг осенило рейхслейтера. – Сообщение о готовящемся покушении, поступившее от самого Бормана! Которое тотчас же подтвердится. Личные услуги такого порядка не забываются даже тиранами образца Кровавого Кобы. Тогда уж можно будет спокойно выходить на прямые переговоры. Пусть не со Сталиным, но хотя бы с его личным представителем. “Заговор двух генсеков” – так это будет именоваться затем историками», – вяло осклабился Борман. И, чуть запрокинув склоненную на плечо голову, выжидающе уставился на портрет фюрера.
7
Беркут вновь осторожно приоткрыл глаза и увидел, что офицер стоит на краю ямы, прямо перед ним. Какое-то время обер-лейтенант всматривался в Андрея, пытаясь понять: жив этот расстрелянный или глаза его уже мертвы? Скорее всего – мертвы. Он даже наклонился, чтобы убедиться в этом.
– Жизнь – есть жестокое милосердие божье, господин обер-лейтенант, – яростно проговорил Беркут по-немецки и, резко пошевелив плечами, сначала освободил свою голову, а затем, поднатужившись, – то ли мертвые такие тяжелые, то ли сам он настолько ослаб? – с трудом поднялся на ноги. Теперь он стоял по грудь в безжизненных окровавленных телах и смотрел на онемевшего от удивления палача.
– Ты, кажется, что-то изрек, несчастный? – переспросил тот, обретя наконец дар речи. Больше всего офицера заинтриговало то обстоятельство, что чудом уцелевший заговорил по-немецки.
– Я сказал: «Жизнь – есть жестокое милосердие божье». Так было написано у подножия одного распятия. – Беркут проговорил это как-то слишком уж беззаботно, как человек, окончательно понявший, что спасения нет и терять ему больше нечего, но в то же время сумевший сохранить присутствие духа. – Именно это я и сказал вам, обер-лейтенант.
– Любопытное изречение. Древние умели ценить мудрость. Особенно, когда она исходит из могилы. Удивишь меня еще чем-то? – приподнял ствол пистолета.
– Смерть всегда лаконична. Поэтому пристрелите меня, окажите милость!
– Какая банальщина! – разочарованно ухмыльнулся обер-лейтенант и, заметив, что могильщики позамирали от удивления и стоят, ожидая конца их «загробного диалога», тут же гаркнул:
– Засыпау?ть!
– Я обращаюсь к вам как офицер к офицеру. В вашем пистолете, думаю, найдется лишняя пуля. В конце концов вы получили приказ расстрелять меня, а не похоронить живьем.
– Ты кто, немец? – дуло пистолета отплясывало в руке обер-лейтенанта какой-то бешеный фокстрот, словно он ловил на мушку ускользающую от него мишень, но никак не мог поймать.
– Нет, русский. Офицер, – быстро проговорил Беркут, выплюнув изо рта большой сгусток крови.
– Разведчик, значит? Как же тебя здесь прозевали? Обычно таких в наш лагерь не посылают.
– Я всего лишь фронтовой офицер. Обычный окопник. – Беркут вдруг осознал, что обер-лейтенант проявил к нему интерес, который уже выходит за пределы интереса палача к своей ожившей жертве. И понял, что от этого разговора может зависеть сейчас его судьба.
«А вдруг!» – озарило его сознание. И ничего больше не успел подумать, только это обреченное: «А вдруг!»
– Просто в детстве увлекался немецким.
– Но ты хорошо говоришь. Слишком хорошо, – с явной подозрительностью в тоне добавил обер-лейтенант.
– Потому что воспитывался у немцев, когда-то давно поселившихся в России. Затем учился в институте. Готовился стать учителем немецкого.
– И все же… – заколебался офицер. – Ты свободно говоришь по-немецки. Почти без акцента.
– Я уже все объяснил, господин обер-лейтенант, – сдержанно напомнил ему Беркут. Он ведь выпрашивал у этого палача не жизнь, а пулю. Всего лишь пулю, полузасыпанным стоя посреди могилы, на груде тел своих собратьев.
Тем временем другие собратья, которым выпало быть могильщиками, трудились вовсю. В своем старании они не щадили даже его: глина сыпалась на голову, на грудь и спину.
«Куда они так торопятся? – резко оглянулся на них Беркут. – Боятся? Считают: чем скорее засыплют могилу, тем скорее похоронят меня, пусть даже живьем… тем больше шансов вернуться в лагерь? Логика могильщиков!»
– Было бы куда лучше, если бы вы признались, что являетесь разведчиком, – как бы про себя размышляя вслух, молвил обер-лейтенант.
«Ему нужен повод, – уловил его мысль Беркут. – Хоть какой-то повод для того, чтобы вытащить меня отсюда».
– Ну так не поверьте мне. Предположите, что перед вами скрывавшийся в лагере разведчик.
8
Гольвег исчез за дверью, а два диверсанта продолжали стоять, опершись руками о стол, и молча смотреть друг на друга: один решительно и воинственно, другой – заискивающе виновато. Кондаков словно хотел разжалобить Скорцени. Словно извинялся, что не способен вознестись до уровня «СС-командос», к которому стремился поднять своих фридентальских курсантов первый диверсант рейха.
– Курс вашей общей подготовки завершен, лейтенант. Оставшиеся десять дней мы будем готовить вас отдельно. По специальной программе, рассчитанной исключительно на выполнение операции «Кровавый Коба». Я не понял: вам что, не нравится название операции?
– Почему же… «Кровавый Коба». Это каждому понятно.
– Вот именно: каждому, – решительно подтвердил Скорцени. Не будь этот лейтенант знакомцем механика Сталина, Скорцени тотчас же изменил бы свой выбор. Лагерник – он и есть лагерник. – Ваша задача – совершить возмездие. Потом, в течение двух недель, Москва и ее окрестности, вся Россия будет отдана вам на откуп. Живите, наслаждайтесь, предавайте суду – и сами же исполняйте приговор…
– Нас отправится двое? – Как Скорцени и предполагал, на «двухнедельные московские радости» у Кондакова фантазии уже не хватило.
– Кажется, вы ничего не имеете против Меринова? Вы сработались с ним, мы это заметили.
– Нетруслив. Уголовником стал уже в сибирской ссылке…
– Зато нож и фомку пускает в ход, не задумываясь. В этом, согласитесь, есть свои преимущества. К тому же воровская жизнь приучила его скрываться, добывать харч, словом, выживать в любых условиях. Но… вы слышите меня, лейтенант Кондаков, если почувствуете, что бывший уголовник начинает колебаться, если у вас появится хоть малейшее подозрение… Немедленно убирайте его. Немедленно! Этот грех я возьму на свою душу.
– На моей тоже будет всего лишь грехом больше, – может быть, впервые за время их встреч проснулось самолюбие Кондакова.
Однако «греховный» спор их был самым банальным образом прерван появлением Гольвега.
– Вот она… – положил на стол нечто подобное засохшему комку грязи, величиной не более кулака.
– Вы уверены, что это именно она? – уточнил Скорцени, двумя пальцами потрогав то, что и в самом деле представляло собой комок рыжевато-черной грязи, только слепленной специальной клейкой массой.
– Не хотелось бы, чтобы инженер, который дал мне эту штуковину, продемонстрировал ее действие в нашем присутствии. Говорят, у этой мины фантастическая сила взрыва.
– Вы слышали, Кондаков? – обратился Скорцени к лейтенанту. – На вас почти месяц работал целый военный институт. Именно для вас создано это чудо пиротехники, аналогов которому пока что нет ни в России, ни в Англии.
Вместо того чтобы возгордиться и восхититься, Кондаков промычал нечто нечленораздельное, уже в который раз сбивая Скорцени с волны вдохновения.
– Вы отправитесь в Москву, имея в рюкзаках четыре таких мины. В случае опасности можете незаметно положить этот комок у своих ног, и все НКВД двадцать раз споткнется о него, но так и не догадается, что это мина, взрыватель которой действует от миниатюрного коротковолнового передатчика, размером с сигаретную пачку. Впрочем, все это слова. Что там у нас на лесном полигоне, Гольвег?
– Все готово.