Амита даже не подозревала, что, пытаясь завлечь в сети испанского офицера, она на самом деле завлекает германского, на которого – невысокого росточка, худощавого, с довольно невыразительной внешностью – поначалу вообще не обратила внимания.
Когда в Испании началась гражданская война, Канарис, благодаря одному из своих агентов, сам разыскал Амиту и помог ей перебраться в Берлин через Португалию. Вот уже много лет она живет в купленном для нее домике, неподалеку от виллы Грюневальд, по-прежнему одинокая и на удивление быстро стареющая.
– Вам, как всегда, яичный глинтвейн? – донесся до адмирала голос Амиты.
– Как всегда.
– И подавать в «каюту»?
– Я же сказал: как всегда.
– Как же раздражительны вы стали, мой адмирал! – жалостливо и почти капризно молвила Амита, так и не усвоив, что больше всего Канариса раздражала эта ее «девичья» капризность.
– Вы не правы, – стойко возразил он. – Ни тени раздражения в моем голосе не проскользнуло.
– В голосе – да, поскольку вы все еще достаточно воспитанны, – всякий раз, когда Амита волновалась, ее испанско-канарский диалект становился вызывающе резким. – Но я-то чувствую, мой адмирал, я все чувствую…
Состарилась… Кто бы мог поверить, что когда-то она способна была пленять мужчин с первого взгляда и надолго привораживать к себе после первого же пылкого объятия? Вернуть бы теперь хоть одну из тех былых ночей! Хотя… стоит ли возвращать то, что давно угасло и померкло?
Впрочем, о жене ему тоже вспоминать не хотелось. Эрика была слишком холодна и свободолюбива, чтобы сохранять к своему серому, невзрачному мужу хоть какие-то чувства. К тому же, в отличие от многих других женщин их круга, притворяться влюбленной или хотя бы терпящей своего мужа она не хотела, а играть была не способна. Что же касается самого Канариса, то, несмотря на возраст, он все еще оставался слишком закомплексованным, чтобы чувствовать себя достойной парой рядом с красавицей женой, и слишком ревнивым, чтобы прощать ей холодность и любовные прегрешения. Единственное достоинство Эрики заключалось в том, что она не предавалась публичным скандалам, сотворяя хоть какую-то видимость семейного благополучия.
12
Неслышно появилась Канария, остановилась у него за спиной и потерлась подбородком об основательно поседевшую голову. За многие годы общения адмирал привык к ее языку жестов, на котором подобное потирание могло означать только одно: «Не надо воспоминаний, они лишь ранят душу». Оно оказалось очень своевременным: старый шпион-моряк как раз вспоминал об унизительном отвержении его Эрикой сразу же после побега из римской тюрьмы, где его ждала высочайшая из шпионских наград – виселица.
Совершив этот изумительный по своей дерзости побег и прибыв домой, он неосторожно взглянул на себя в трюмо рядом с удивительно похорошевшей, зрелой красавицей-женой. Вильгельм и в лучшие свои годы старался не заглядываться на себя в зеркало, брезгливо презирал свои фотографии и убийственно ненавидел любые, пусть даже самые лестные комплименты по поводу того, как прекрасно он выглядит и как задушевно они с Эрикой смотрятся рядом. Знал: если они и смотрелись, то лишь в том смысле, что рядом с ним, маленьким, хлипким заморышем, жена выглядела еще стройнее и величественнее. Причем самое ужасное, что гордиться обладанием такой женщиной Канарис так и не научился.
А ночью невообразимо соскучившийся по ее телу беглец из-под петли вдруг явственно ощутил, что женщина не только не «голодна» – она сексуально пресыщена, а прикосновения супруга лишь раздражают ее. Впиваясь пальцами в плечи жены, он пытался овладеть ей, как уличный насильник – дворовой шлюхой; но вместо того чтобы смягчить его натиск ласковым словом и податливостью, Эрика попыталась грубо оттолкнуть от себя мужа, сбросить его со своего тела и соскользнуть с брачного ложа.
В течение своей супружеской жизни они множество раз проходили через подобные стычки, конфликты, истерики. Причем истерики в основном его, Вильгельма, – с обвинениями жены в супружеской неверности, унизительными угрозами и столь же унизительной предутренней мольбой о прощении и клятвами верности. После которых Эрика иногда с королевской милостью снисходила до того, что подавала ему свое тело, как милостыню юродивому.
И именно так, в виде милостыни, он, всесильный шеф абвера, человек, одним видом своим, самой должностью внушавший страх множеству людей во всей Европе, облагодетельствованно принимал эту подачку. Унизительную подачку одной из самых красивых женщин Германии.
Да, так происходило множество раз, поэтому Канарису не только давно следовало бы привыкнуть к подобному отношению, но и смириться с ним. Однако дело в том, что в ту ночь супруга повела себя с особой жестокостью.
– …Но ведь мы в течение столь долгого времени не были с тобой в постели! – разъяренно, задыхаясь от ярости, прохрипел тогда Вильгельм, чувствуя, что жена отторгает его уже не столько из-за физиологической пресыщенности, сколько из-за нравственной брезгливости. Причем вызванной отнюдь не мимолетными порывами ревности.
– Верно, не были несколько месяцев, да только не по моей вине, – бросила Эрика, все еще предпринимая попытки вырваться из его цепких рук. – Поскольку все это время пустовала ваша, именно ваша, половина этой опостылевшей мне усыпальницы.
– Но и не по моей вине. Ты прекрасно знаешь это! В Риме я выполнял задание фюрера. Его личное задание, – пытался объяснить он, забыв на время, что на эту несостоявшуюся пианистку авторитет Гитлера абсолютно никакого впечатления не производил. – В этом смысл моей службы фюреру и рейху.
– Фюреру и рейху, но не нашей любви.
«Какой еще любви, черт возьми?! – внутренне взорвался Канарис, чувствуя, что нервы его на пределе. – Какой, к чертям собачьим, любви, если только благодаря Господнему заступничеству да своему хладнокровию я чудом сумел вырваться из камеры, из которой до меня еще никому вырваться не удавалось?!»
– Я был схвачен, находился в тюрьме, и ты прекрасно знаешь, с каким трудом мне удалось вырваться уже из рук палача!
Он так и не признался Эрике, что бежать из тюрьмы ему удалось благодаря убийству прибывшего к нему за исповедью священника. Однако для нее не могло оставаться тайной то, что было известно не только руководству рейха, но и многим подчиненным адмирала, и что, хотя и вполголоса, но достаточно оживленно обсуждалось в аристократическо-абверовских салонах Берлина, постепенно превращаясь в «легенду о Канарисе». В еще одну легенду…
– То есть хотите сказать, что вырвались из рук римского палача, – все упорнее отчуждалась от него Эрика, переходя на «вы», – чтобы самому превратиться в палача, только уже целендорфского[19 - После женитьбы Канарисы поселились в аристократическом пригороде Берлина Целендорфе. Канарис действительно множество раз устраивал своей супруге сцены ревности. В частности, одна из них, которая интерпретируется в этом романе, подтверждена многими исследователями, поскольку отголоски ее нашли свое отражение и в отрывочных, эмоциональных воспоминаниях самого адмирала, и в последовавших после их ссоры излияниях души фрау Эрики Канарис.]?!
– Всего лишь хочу уточнить, что с моим вынужденным служебным отсутствием все ясно. А вот с кем ты могла наслаждаться все это время? Кто он и как ты посмела?!
– Как посмела?!
– Вот именно, как ты посмела, зная, в какой опасности находится твой муж?
Попытки вырваться из его рук прекратились, тело Эрики обмякло, совсем как тело того католического священника, которого он задушил в одиночной камере смертника римской тюрьмы. Ассоциации представлялись ему жутковатыми, однако были они именно такими. И каким-то своим, сугубо женским чутьем Эрика уловила это. Вильгельму показалось, что сопротивление ее прекратилось из-за порыва собственного усовещения и раскаяния, и он был поражен, когда вдруг услышал ее лишь слегка возбужденный голос:
– Оставьте меня в покое, Канарис! Мне больно, поэтому лучшее, что вы можете сделать, – это отпустить мои плечи и убраться прочь, – медленно и цинично процеживала она сквозь зубы, повергая Вильгельма в паралич.
– Убираться прочь?! – вновь, теперь уже сугубо инстинктивно, в состоянии некоего аффекта, вцепился в ее плечи Маленький Грек. Причем произошло так, что на сей раз руки его оказались у самого горла жены. – Это мне велено убираться прочь?!
– Уйдите, Канарис, вы мне глубоко противны, – голосом, полным глубочайшего отвращения, процедила Эрика.
– Я? Противен?! В каком смысле?
– Это спальня, а не камера, в которой, спасая свою шкуру, вы удушили ни в чем не повинного священника. Поэтому лучше уйдите!
Если бы Эрика попросту сослалась на недомогание или нежелание вступать с ним в связь, Канарис воспринял бы это спокойно. Пылкости супруги хватило лишь на первые два месяца их супружеской жизни; после этого она допускала мужа до своего тела как до сокровища, которого он не достоин. Однако тонкости их постельных отношений никогда особо не травмировали Вильгельма. А вот то, что она обвинила его в убийстве пастора!.. Обвинила в убийстве, которым он как разведчик, как солдат, в конце концов, спас себе жизнь… это уже выходило за рамки семейных отношений.
«Невинный священник»! Какой еще, к дьяволу, «невинный священник», если речь шла о его, Канариса, жизни и смерти?! И это говорит жена офицера разведки! Нет, такой морально-этической пощечины Канарис простить ей уже не мог.
Несколько последующих ночей он провел в своем кабинете, в «служебной» кровати. И никто из заключенных, в подвальные камеры к которым шеф абвера наведывался тогда поздними вечерами, даже предположить не мог, с какой это стати их удостаивает своим визитом в столь поздний час сам шеф абвера. И почему, являясь к ним, он даже не пытается провести допрос, а принимается хладнокровно, методично избивать их[20 - Реальный факт. О пристрастии Канариса к ночным визитам в камеры и избиениям заключенных знала вся правящая верхушка рейха.]. Им и в голову не могло прийти, что, по-садистски изощряясь в избиениях, этот флегматичный на вид седовласый человек с внешностью и манерами то ли тихопомешанного кабинетного ученого, то ли университетского профессора всего лишь срывает на них зло и мстит за все те унижения, которые не способен унять и погасить в своей домашней спальне, в объятиях презревшей его супруги.
Понимая, что проводить слишком много ночей в своем служебном кабинете неэтично, Канарис, предаваясь оскорбленной гордыне, еще несколько ночей спал в кабинете домашнем. Он, конечно, мог бы куда романтичнее проводить эти ночи в домике своей старой подруги Амиты, но это означало бы окончательный разрыв с женой, после которого вернуться домой он уже не смог бы. К тому же Канарис не мог позволить себе искать убежища у служанки, это выглядело бы слишком вызывающе. Впрочем, Эрика не сомневалась, что с Амитой у ее мужа давний и слишком затянувшийся роман.
Но даже когда супруга снизошла до того, что вновь впустила его под свое одеяло, он понял, что никогда больше не простит ей этого цинизма и этого «римского упрека». Да и брал он ее с того времени все реже, со стыдливым ощущением того, что предается сексуальным усладам с манекеном.
13
Канарис взглянул на часы. Брефт должен был появиться минут через десять, однако время словно прекратило свое течение. Казалось бы, не такой уж и важный гость, однако Вильгельм ждал его с той нервозностью, с какой обычно ожидают человека, от которого что-то зависит – точнее, зависит очень многое. Какой же сюрприз судьбы готовит ему очередная неожиданная встреча с Брефтом? Неспроста он появился сегодня «на рейде» виллы, ох, неспроста…
Остановившись посреди комнаты, адмирал с минуту осматривал свое пристанище: на стене между окнами – макет штурвала; тут же рядом – небольшая бронзовая рында, морской компас, канатная подвязка с набором всевозможных узлов – подарок одного из сослуживцев по «Дрездену», который затем стал капитаном сейнера; большой глобус с проложенными по нему курсами морских линий…
Для него, стареющего сухопутного адмирала от разведки, «каюта» и впрямь оставалась тем островком, на котором он с одинаковым наслаждением мог предаваться и воспоминаниям, и милому бреду мечтаний. А еще именно здесь, на этой тахте, напоминающей «лежбище» матросского кубрика, он любил предаваться любовным играм с Амитой Канарией…
Несмотря на свою нынешнюю непростительную полноту, эта женщина все еще сохраняла пылкость дикой островитянки (юность девушки прошла в небольшой, забытой Богом деревушке на южной оконечности острова Гран-Канария), каковой она, по существу, так и осталась. Как осталось в ней и восприятие его, Вильгельма Канариса, как повелителя, мужчины, дарованного ей самим небом. Жаль только, что это все еще было живо только в душе и чувствах Амиты, а не его, адмирала Канариса.
Правда, в последнее время Амита тоже все чаще позволяла себе ворчать и даже пыталась давать своему адмиралу всяческие мудрые советы. Но когда Вильгельм однажды решился упрекнуть Амиту во «все разительнее проявляющихся скверностях ее нетерпимого характера», она поучительно заметила:
– Мой адмирал, если мужчина не позволяет своей женщине рожать ему детей, он должен быть готов к тому, что со временем женщина вынуждена будет усыновить его самого.
– Усыновить? Вы о чем это, Амита? С чего вдруг? – непонимающе уставился на нее адмирал.
– Причем усыновить – это в лучшем случае, – настаивала на своем Канария.
– По какой такой логике?