Оценить:
 Рейтинг: 0

Библия ядоносного дерева

<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
9 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Нам всем предстоит бежать из Африки разными путями. Многие из нас уже лежат в земле, а кое-кто еще топчет ее, но мы, женщины, сделаны из одной израненной земли. Я всматриваюсь теперь в своих взрослых дочерей и вижу свидетельства того, что они так или иначе обрели покой. Как им это удалось, когда меня преследует Божья кара? Глаза в кронах деревьев проникают в мои сны. В свете дня они наблюдают за моими скрюченными руками, пока я рыхлю землю в своем маленьком сыром огороде. Что вам от меня нужно? Когда я возвожу к небу старые безумные глаза и разговариваю сама с собой, что вы хотите чтобы я вам сказала?

О, моя малышка, моя маленькая любимица. Неужели ты не понимаешь, что я тоже умерла?

Иногда я молюсь, чтобы помнить, порой – чтобы забыть. Это в сущности одно и то же. Как я смогу когда-либо чувствовать себя свободной в этом мире после того, как видела хлопавшие на том базаре ладони людей, откровенно дававших понять, чтобы я убиралась? Я получила предостережение. Как мне вынести запах того, что никак не покидает меня?

У меня почти не было времени разобраться, что хорошо и что плохо, я едва сознавала, где нахожусь. В те первые месяцы я просыпалась, охваченная тревогой, и мне казалось, будто я снова дома, в Перле, штат Миссисипи. До замужества, до религии, до всего. Утра в Конго были такими туманными, что нельзя было разглядеть ничего, кроме лежавшего на земле облака, поэтому не составляло труда представить себя где угодно. В дверном проеме спальни появлялась мама Татаба в оливково-зеленом наполовину застегнутом кардигане, с дырками на локтях величиной с пять пятицентовых монет, в надвинутой на лоб шапке из разлохмаченной шерсти, с руками, словно покрытыми буйволиной кожей. С таким же успехом она могла быть и женщиной, стоявшей в дверях сельского магазина Латтона в 1939 году от Рождества Христова, в моем детстве.

– Мама Прайс, мангуст залез в белую муку, – произносила она.

И мне приходилось держаться за кроватную раму, пока изображение перед глазами не перестанет вихриться, как вода, утекающая в слив, и не вытолкнет меня в центр. Здесь. Сейчас. Господи, как человек может оказаться там, где оказалась я?

Все изменилось в тот день, когда мы потеряли их обоих, маму Татабу и окаянного попугая, их обоих отпустил Натан. Что это был за день! Для наших местных домочадцев – День независимости. Правда, птица ошивалась поблизости, бросая на нас с деревьев раздосадованные взгляды, Метусела ведь привык, чтобы его кормили. А та, от кого зависели наши жизни, исчезла из деревни. В то же время разразился дождь. И я все размышляла: может, мы уже погибли и просто не знаем этого? Подобное столько раз случалось в моей жизни (в голову приходил день моей свадьбы): я считала, что вышла из лесу, не отдавая себе отчета в том, что просто задержалась на краю очередного обрыва перед долгим, долгим падением.

До сих пор могу воспроизвести длинный скорбный перечень усилий, требовавшихся, чтобы там, в Конго, обеспечить выживание мужу и детям, кормить их каждый день. Длиннющее дневное «путешествие» всегда начиналось с того, что я с первыми петухами садилась в кровати, раздвигала москитную сетку, совала ноги в туфли – потому что по полу ползали черви-кровопийцы, только и ждавшие, чтобы впиться в наши босые ступни. Скользя по ним, я приветствовала день. Мечтая о кофе. Боюсь, я не так тосковала о муже в его отсутствие, как о чашке кофе. Выйдя через заднюю дверь в ужасающую влажную жару, поднималась на цыпочки и вытягивалась, чтобы взглянуть на реку, преодолевая острое желание бежать к ней.

О, эта река желаний, скользящая крокодилом мечта о том, как она несет мое тело по течению через сверкающие на солнце отмели к морю. Самым трудным для меня было каждый день снова и снова заставлять себя оставаться с семьей. Они об этом, конечно, не подозревали. Отперев замок, предназначенный для того, чтобы в кухню не проникали звери и любопытные дети, мне приходилось сразу запирать его за собой, чтобы предотвратить собственный побег. Мрак, сырость, неизменно кислый запах сезона дождей, резкая вонь испражнений в буше и нашей собственной уборной, которая находилась в шаге от кухни, наваливались на меня, как надоедливый любовник.

Вставая к кухонному столу, я отбрасывала все мысли и словно со стороны наблюдала за тем, как кромсаю апельсины нашим единственным тупым ножом, рассекая их и выдавливая из них красную кровь. Нет, сначала фрукты следовало вымыть; эти необычные, так называемые кровавые дикие апельсины собирали в лесу. Покупая их у мамы Мокалы, я знала, что они побывали в руках ее сыновей, а у тех на глазах и пенисах была белая короста. Мыть фрукты приходилось с каплей драгоценного отбеливателя «Клорокс», отмеряя его, точно кровь агнца. Это нелепо, знаю, но через все то время я пронесла образ популярной рекламной кампании, в которой изображалась ватага перепачканных с ног до головы мальчишек под бодрым призывом: «ЗДЕСЬ НУЖЕН «КЛОРОКС!»

Выдавив из продезинфицированных шкурок густую жидкость с мякотью, нужно было развести ее водой, если я надеялась сохранить драгоценные апельсины в хорошем состоянии. Неизвестно, что обходилось мне дороже: отбеливатель, апельсины или вода. Отбеливатель и апельсины приходилось выторговывать или выпрашивать, когда этот ужасный человек, Ибен Аксельрут, привозил нам положенное продовольствие. Каждые несколько недель, безо всякого предупреждения, он появлялся на пороге нашего дома в сопревших ботинках, пропотевшей насквозь шляпе-федо?ре, с сигариллой «Типарилло» в зубах и требовал деньги за то, что и так было нашим, – за безвозмездную помощь Союза миссионеров. Аксельрут продавал нам даже нашу собственную почту! Ничто не доставалось даром. Даже вода. Ее приходилось носить за полторы мили и кипятить. «Кипятить» – короткое словечко, но за ним двадцать минут стояния над ревущим огнем в плите, напоминавшей проржавевший остов «Олдсмобила». «Огонь» означал собирание хвороста в деревне, где все, что годится для растопки, собирали с тех пор, как Бог еще был ребенком, и где все способное гореть сметали подчистую так же эффективно, как животное вычесывает насекомых из своей шерсти. «Огонь» подразумевал все более и более дальние вылазки в лес и кражу упавших ветвей прямо из-под носа у уставившихся на тебя змей – и это ради одного ведра питьевой воды. Любое самое незначительное гигиеническое действие усложнялось часами труда, потраченного на добывание простейших составляющих: воды, огня и чего-нибудь, что могло сойти за дезинфицирующее средство.

А еда! Это была особая песня. И танец. Найти, выучить название, нарезать, отбить или истолочь, чтобы превратить во что-то, что оказалось бы терпимо для моей семьи. Очень долго я не понимала, как устраивались с едой другие семьи. По-моему, тут вообще не существовало еды, о какой стоило бы говорить, даже в базарный день, когда все выходили на площадь, чтобы устроить самые высокие горы из того, что у них имелось. Но собственно еды для двух с половиной десятков семей нашей деревни, как мне представлялось, среди всего этого не было. Да, я видела уголь, на котором еду следовало готовить, и сушеный красный перец пили-пили, чтобы ее приправлять, и посуду из тыкв, в какую ее складывать, но где же собственно то, что можно готовить, приправлять и складывать, хотя бы что-то? Что, Господи помилуй, они едят?

Со временем я узнала ответ: клейкая масса под названием фуфу. Ее делают из огромных клубней, которые женщины выращивают, выкапывают из земли, вымачивают в реке, высушивают на солнце, толкут до белой пудры в корытцах из выдолбленных бревен и варят. Называется это маниок, как сообщила мне Джанна Андердаун. Его питательная ценность равна питательной ценности коричневого бумажного пакета, к чему в качестве бонуса следует присовокупить наличие следов цианида. Однако желудок он набивает. Из него делают некую безвкусную массу, американского ребенка можно уговорить попробовать ее лишь раз, после того как он долго будет воротить нос, а вы – подначивать его: «А слабо? попробовать?» Но для жителей Киланги фуфу было всем, если не считать времени, которое они, судя по всему, принимали на веру. Да здравствует маниок! Он – центр жизни. Безмятежно возвращаясь с полей, высокие худые женщины в кангах несли его в гигантских тюках, непостижимым образом балансировавших у них на головах; эти тюки с маниоком были размером с небольшую лошадь. Вымочив, они чистили длинные белые корнеплоды и складывали вертикально в эмалированные тазы, а потом, выстроившись цепочкой, шествовали через деревню, как гигантские лилии на стройных двигающихся стеблях. Эти женщины проводили свои дни в непрерывных трудах: сажали, копали, толкли маниок, хотя сонная манера двигаться во время работы производила впечатление их полной отстраненности от конечного результата. Они напоминали мне чернокожих укладчиков рельсов на старом Юге. Те двигались вдоль железнодорожного полотна, ритмично полязгивая стальными брусами, синхронно наклоняясь, синхронно делая шаг вперед, потом назад, в унисон напевая, завораживая своими движениями детей и уходя далеко вперед, прежде чем вы успевали осознать, что они, между прочим, еще и чинят дорогу. Их так и называли «танцорами на шпалах». Вот так же и эти женщины выращивали и готовили маниок, и так же их дети ели его: не задумываясь о высоких целях производства и потребления. Фуфу являлось синонимом слова «еда». Все другое, что можно было съесть – банан, яйцо, бобы, которые назывались мангванси, кусок черного от сажи антилопьего мяса, – считалось его противоположностью и особыми, вероятно, даже неуместными продуктами потребления.

Моя семья требовала «неуместных продуктов» три раза в день. Они не понимали, что еда, какую они воспринимали как нечто само собой разумеющееся, на приготовление которой в стране «Дженерал электрик» требовалось не более получаса, в переводе на местные условия означала тяжелый труд всей жизни. Семья могла с тем же успехом ждать, что мама и ее помощницы будут трижды в день выходить из кухни с традиционным праздничным обедом по случаю Дня благодарения. Мама Татаба умудрялась делать это, хотя и постоянно жаловалась. Работая, она ворчала, но не давала себе отдыха, лишь подтягивала свою кангу под шерстяным свитером и закатывала глаза, когда ей приходилось исправлять мои ошибки: мыть и складывать жестяные банки, которые я вымыть и сохранить забыла, осматривать на предмет наличия тарантулов бананы, которые я забыла проверить… А однажды я набила топку в плите хворостом бангала – ядоносного сумаха! Мама Татаба выхватила спички у меня из рук, когда я уже наклонилась, чтобы поджечь его, затем по одной вытащила зеленые палочки прихваткой, раздраженно пояснив, что такого дыма от плиты было бы достаточно, чтобы угробить нас всех.

Поначалу я знала на киконго лишь несколько обиходных слов, которым мама Татаба же меня и научила, поэтому не ведала, что она проклинает наши бессмертные души с тем же беспристрастным видом, с каким кормит наши тела. Мама Татаба баловала моих неблагодарных детей и чрезвычайно негодовала на нас. Запускала пальцы в заплесневелый мешок, доставала чудодейственную щепотку белой муки и обваливала ею печенье. Она перетапливала козий жир в нечто наподобие масла и проворачивала антилопье мясо для гамбургеров в некоем приспособлении, которое, по-моему, было сооружено из винта моторной лодки. Использовала плоский камень и силу воли, чтобы дробить орехи и делать из них сносное арахисовое масло. А на конечной станции этого долгого труда, в торце стола, вздыхая и жеманно отбрасывая с плеч свои белые волосы, сидела Рахиль и заявляла: единственное, чего бы ей хотелось в этой жизни, это печенье «Джиффи», мягкое, не хрустящее.

Мама Татаба называла нас «фуфу нсала». Я полагала, это имеет какое-то отношение к фуфу, главной местной еде. Еще не знала, что на киконго не совсем говорят, скорее поют. Одно и то же слово может иметь много разных значений в зависимости от того, с какой интонацией оно произнесено: с повышающейся или с понижающейся. Когда мама Татаба тихо, себе под нос, нараспев произносила этот «гимн», она не называла нас «едоками фуфу» или «ненавистниками фуфу» или еще кем-нибудь, поддающимся разгадке. Ее «фуфу нсала» означало живущую в лесу красноголовую крысу, боявшуюся солнечного света.

Я считала себя храброй. Когда впервые подошла к кухонному домику, с порога соскользнула змея, а со стены на меня уставился тарантул, присевший на своих кривых лапках, как футболист на линии защиты. Тогда я принесла в кухню большую палку. Маме Татабе заявила, что меня с детства учили готовить, но не дрессировать цирковых животных. Одному богу известно, как она, наверное, ненавидела свою бледнокожую трусливую хозяйку, напоминавшую ей ту самую крысу. Мама Татаба не могла бы и представить электроплиту или полироль с воском для мебели. При всем своем ко мне презрении она, разумеется, даже не догадывалась, насколько я была беспомощна. Смею надеяться, знай мама Татаба об этом, она бы нас не покинула. Но она бросила наш тонущий корабль, предоставив мне опускаться с ним на дно.

Странно, но по-настоящему отвратила ее пугающая самоуверенность Натана. Он, как и я, не сомневался, что мы приехали, готовые ко всему. Однако к змеям на пороге и барабанам в лесу, призывающим конец века бедствий, подготовиться нельзя. Когда лето перешло в сезон бесконечных дождей, стало ясно: грядет беда. Меня постоянно преследовало жуткое видение смерти моих детей. Снилось, как они тонут, теряются, их съедают живьем, и я просыпалась от леденящего ужаса. Не в силах заснуть снова, зажигала керосиновую лампу и бодрствовала в одиночестве до рассвета за большим обеденным столом, пялясь в Псалтирь, чтобы унять страх: «Господи! Возлюбил я обитель дома Твоего и место жилища славы Твоей. Не погуби души моей с грешниками и жизни моей с кровожадными… Избавь меня [Господи] и помилуй меня» [33 - Пс. 25:8, 11.].

На рассвете я выходила пройтись. Чтобы не приближаться к реке, шла по лесной тропе. Порой вспугивала семейство слонов, пасшееся на поляне. Лесные слоны отличаются от своих гигантских родичей, бродящих по саванне: они мельче и деликатнее, разгребают розовыми хоботами покрытую листьями почву. В лучах рассвета доводилось мне видеть семейства пигмеев, мелькающих между тенями, совсем без одежды, однако увешанные ожерельями из перьев и звериных зубов, а в дождливые дни – в шляпах из листьев. Эти украшения были такими веселыми, а сами они – такими маленькими, меньше чем в половину моего роста, что я долго принимала их за детей и удивлялась, что целые толпы мальчиков и девочек гуляют в лесу одни, с ножами, копьями и младенцами, привязанными за спиной.

Вероятно, именно чтение Библии так раздвинуло границы моего сознания, что я была готова верить в самую причудливую ситуацию. Это и еще недостаток сна. Мне требовалось привязать себя хотя бы к какому-нибудь причалу, но было совсем не с кем поговорить. Я пыталась внимательно изучать американские журналы новостей, которые присылали нам через Андердаунов, но это лишь вызывало у меня тревогу. Президент Эйзенхауэр заявлял, что все под контролем; молодой Кеннеди уверял, что Дядя Айк выдохся, достаточно посмотреть на Конго – Конго! – чтобы убедиться в слабости американского руководства, отставании в ракетной технике и серьезности коммунистической угрозы. Поклонники Элеоноры Рузвельт твердили, что мы должны оказать помощь и ввести этих несчастных детей природы в XX век. Между тем мистер Джордж Ф. Кеннан, отставной дипломат, повторял, что не чувствует «ни малейшей моральной ответственности за Африку». Это не наша забота, добавлял он. Пусть становятся коммунистами, если им так хочется.

Все это находилось за пределами моих интересов, когда на пороге моего дома таились змеи, способные умертвить ребенка своим ядовитым плевком.

Но Натан не внимал моим тревогам. С его точки зрения, наша жизнь была проста – все равно что расплатиться наличными и сунуть чек в карман: мы – под защитой Господа, говорил он, поскольку прибыли в Африку ради служения Ему. Тем не менее в церкви мы пели: «Папа Нзоло», что означает и Отец Небесный, и Отец рыбьей приманки – в зависимости от того, как произнести, и это суммировало мои сомнения. Я никогда не могла разобраться: должны ли мы воспринимать религию как жизненный страховой полис или как пожизненное заключение. Я понимаю разгневанного Бога, который мгновенно подвешивает нас всех на крючки. И ласкового беспристрастного Иисуса. Но я не представляла, как эти двое уживаются в одном доме. Ты всегда ходишь по тонкому льду, не зная, который из «пап Нзоло» дома в данный момент. И где место моих девочек под такой ненадежной крышей? Неудивительно, что они далеко не всегда любили меня, – я не могла выступить вперед, встать лицом к лицу с мужем и закрыть их собою от его испепеляющего огня. Им надлежало смотреть прямо на него и ослепнуть.

Тем временем Натан полностью погрузился в спасение душ килангцев. В старших классах он играл в школьной футбольной команде миссисипского «Килдира», судя по всему, весьма успешно, и предполагал, что его победный сезон будет длиться вечно. Натан не терпел поражений или отступлений. Он был упрямым и высокомерно презирал неудачи и до того, как попал на войну и оказался в странных обстоятельствах, приведших к демобилизации. Но после этого Натана преследовали воспоминания о том, что случилось в филиппинских джунглях, призраки тысяч мужчин, которые не сумели выйти из них, и его стойкое презрение к трусости превратилось в одержимость. Трудно вообразить себе смертного человека, более несгибаемого в стремлении к своей цели, чем Натан Прайс. Теперь он был не в состоянии понять, как далеко увела его в сторону от пути навязчивая идея всех окрестить. Вождь папа Нду открыто предупреждал жителей деревни держаться подальше от церкви, поскольку белый человек хочет скормить их детей крокодилам. Вскоре даже Натану стало ясно, что обстановка требует взаимных усилий к примирению.

Однако примирение с папой Нду было слишком тяжелым крестом для него. Давая нам аудиенцию, тот сидел на стуле у себя во дворе перед домом, глядя в сторону, поправлял высокую шляпу из волокон сизаля, снимал и рассматривал большие очки в черной оправе (без стекол) и чего только не делал, чтобы продемонстрировать свое «ученое» безразличие, пока Натан держал речь. Он отгонял мух официальным атрибутом своей власти – чем-то вроде закоченевшего хвоста какого-то животного, с белой шелковой кисточкой на конце. Во время второй аудиенции Натан даже не упоминал крещение как особую программу, а предложил организовать некое окропление.

Наконец через старшего сына Нду мы получили официальный ответ, в нем говорилось, что окропление – это, конечно, хорошо, но, мол, ваш предшественник брат Фаулз растревожил старейшину сомнительными идеями о том, что мужчина не должен одновременно иметь несколько жен. Представьте, передавал папа Нду, стыдливый вид старейшины, который может себе позволить только одну жену! Вождь ожидал, что мы откажемся от подобных нелепостей, прежде чем он одобрит нашу церковь.

Дома мой непреклонный муж рвал на себе волосы. Без благословения старейшины у него не будет никакой паствы. Натан кипел от ярости – другого выражения не подберешь. «Много скорбей у праведного, и от всех их избавит его Господь», – возгласил он, обращаясь к небесам и косясь на Бога с требованием справедливости. Ночью я обнимала Натана и видела, как душа его по частичкам превращается в пепел. А потом смотрела, как он возродился, но вместо сердца в груди у него теперь был камень. Больше Натан не намеревался идти ни на какие компромиссы. Объявил, что Бог испытывает его, как Иова, и главным в этой притче было для него то, что Иов не совершил ни одной ошибки, а так или иначе сломить свою волю, уступить африканским обычаям он считал ошибкой: переустроить свой огород на африканский манер, подчиниться папе Нду в вопросе о крещении в реке, вообще в чем-то прислушаться к папе Нду или даже к разглагольствованиям мамы Татабы. Все это было испытанием крепости веры Натана, и Бог остался недоволен результатом. Больше он подобной слабости себе не позволит.

На детей Натан обращал все меньше внимания. Собственно, отцом он был им теперь лишь в смысле своих профессиональных обязанностей и обращался с ними как гончар, который должен вылепить нечто из глины. Натан не различал их по смеху, не интересовался их проблемами. Не замечал, что Ада выбрала для себя нечто вроде добровольного изгнания, а Рахиль тоскует по обычной жизни, с вечеринками и грампластинками. Бедная Лия ходила за ним по пятам, как низкооплачиваемая официантка в надежде на чаевые. У меня, глядя на нее, разрывалось сердце. Я старалась при любой возможности отослать ее куда-нибудь по делу, подальше от отца. Это не помогало.

Пока намерения моего мужа выкристаллизовывались, как каменная соль, пока я была озабочена собственным выживанием, Конго дышало за завесой лесов, готовясь накатить на нас, как потоп. Моя душа была с грешниками и кровожадными, и я размышляла только о том, как вернуть маму Татабу и что нам следовало привезти из Джорджии. Я была слепа от того, что постоянно смотрела назад: жена Лота. И лишь изредка я наблюдала, как сгущаются тучи.

Чему мы научились

Киланга, 30-е июля 1960 года

Лия Прайс

Вначале мы находились в одной лодке и были как Адам и Ева. Нам пришлось учить названия всего. Нкоко, монго, зулу – река, гора, небо – все должно было называться словами, ничего для нас не значившими, возникавшими из пустоты. У всех Божьих созданий – переползают ли они тропу перед тобой или выставлены на продажу перед нашим передним крыльцом – есть имена: лесная антилопа, мангуст, тарантул, кобра, черно-красная обезьяна, которую здесь называют нгонндо, гекконы, бегающие по стенам, райская птица. Нильский окунь, нкиенде, и электрический угорь, каких вытаскивают из реки. Акала, нкенто, а-ана – это мужчина, женщина и ребенок. И все, что растет: франжипани, жакаранда, бобы мангванси, сахарный тростник, хлебное дерево. Нгуба – это арахис; малала – апельсины, дающие кроваво-красный сок; манкондо – бананы. Нанаси – ананас (похоже на наше название!), а нанаси мпуту значит «ананас бедняка», то есть папайя. Все это здесь растет в диком виде! Наш собственный задний двор напоминает райский сад. Я записываю каждое новое слово в тетрадь и даю себе клятву всегда помнить этот двор, когда вырасту и у меня дома, в Америке, будет собственный дом и двор. Я всему миру передам уроки, выученные в Африке.

Многому мы научились по книгам, которые оставил, уезжая, брат Фаулз: справочники млекопитающих, птиц и чешуекрылых (то есть бабочек). Учились мы и у всех, в основном у детей, кто разговаривал с нами и одновременно показывал то, что называл. Раз или два нас удивила мама, выросшая в Дикси гораздо южнее, чем мы. Когда бутоны на деревьях раскрывались и превращались в цветы, она с удивлением поднимала на них свои большие голубые глаза под черными бровями и восклицала: бугенвиллия, гибискус, райский ясень! Кто бы мог подумать, что мама знает эти деревья! И плоды – манго, гуаву, авокадо. Мы их только мельком видели прежде в Атланте, в магазине «Крегер», а теперь деревья вот они, рядом, и их экзотические дары падают прямо нам в руки! Это тоже надо запомнить, чтобы, когда вырасту, рассказывать про Конго: как плоды манго свисают на длинных-длинных стеблях, похожих на электрические удлинители. Наверное, Бог пожалел африканцев за то, что подвесил кокосы очень высоко на пальмах, и решил сделать так, чтобы манго им было доставать легче.

Я внимательно смотрю на все, потом моргаю, будто мои два глаза – это фотоаппарат «Брауни», делающий снимки, которые я увезу с собой. На людей я тоже так гляжу, у них есть имена, и их нужно запоминать. Со временем начинаю заходить к соседям. Ближайшая из них – несчастная калека мама Мванза, она ловко бегает, опираясь на руки. И мама Нгуза – та ходит, неестественно высоко подняв голову из-за гигантского зоба, который угнездился у нее под подбородком, как гусиное яйцо. Папа Боанда, старый рыбак, каждое утро садится в лодку и отплывает на рыбалку в таких ярко-красных штанах, каких вы в жизни не видели. Люди носят одну и ту же одежду изо дня в день, и, в общем, по ней мы их и узнаем. (Мама говорит: если бы они захотели нас запутать, то на день бы поменялись одеждой.) В холодное утро папа Боанда надевает еще светло-зеленый свитер с белыми полосами по бокам: мускулистая грудь, совершенно мужская, и женский свитер с вырезом в форме клина! Но если подумать, откуда ему, да и кому-нибудь здесь знать, что этот свитер – женский? Откуда даже мне это известно? Из-за фасона, хотя это трудно объяснить. Интересно, а женский ли это свитер тут, в Конго?

Еще кое-что я должна добавить про папу Боанду: он грешник. Прямо на глазах у Бога имеет две жены – молодую и старую. Они даже вместе приходят в церковь! Папа говорит, что мы должны молиться за всех троих, но, когда вникаешь в подробности, трудно понять, за что следует молиться. Вроде папа Банда должен оставить одну жену, но он наверняка откажется от старой, а у той печальный вид. А у молодой жены – дети, нельзя же молиться за то, чтобы отец выгнал их из дома, правда? Я всегда верила, что любой грех можно исправить, стоит лишь впустить Христа в свое сердце, однако тут все сложнее.

Не похоже, чтобы маме Боанде номер два было безразлично ее положение. Глядя на нее, можно догадаться, что она пользуется им в свое удовольствие. Она и ее маленькие дочери укладывают волосы в короткие шипы, натыканные по всей голове так, что они становятся похожи на подушечки для иголок. (Рахиль называет эту прическу «Я чокнутая».) А свою кангу мама Боанда заматывает просто: оборачивает огромный кусок красной материи вокруг бедер так, что звездный рисунок оказывается на ее широкой попе. Эти длинные тряпки-юбки у женщин имеют веселые и самые пестрые узоры, никогда не знаешь, что сейчас проплывет через наш двор: уйма желтых зонтиков, или трехцветных кошек и собак в клеточку, или портретов католического папы вверх ногами.

Поздней осенью зеленые с белым налетом кусты, окружающие дома и дорожки, неожиданно оказываются пуансеттиями. Они раскрывают свои головки, и посреди липкого зноя звучат рождественские колокольчики. Это так же удивительно, как в июле услышать по радио «Вести ангельской внемли» [34 - Популярная английская рождественская песня.]. В Конго рай небесный, и порой мне хочется остаться тут навсегда. Я могла бы вечно, как мальчишка, влезать на деревья за гуавами и есть их, пока сок не потечет и не испачкает мне блузку. Но ведь мне уже пятнадцать лет. Наш день рождения в декабре застал меня врасплох. Мы с Адой запоздалые с точки зрения неприятных вещей вроде роста груди и месячных. Дома, в Джорджии, когда мои одноклассницы одна за другой, будто это была какая-то повальная болезнь, начали появляться в спортивных лифчиках, я еще коротко стригла волосы и клялась себе, что останусь девочкой-сорванцом. Притом что мы с Адой знали алгебру на уровне колледжа и читали все толстые книги, до каких только могли добраться, в то время как другие дети с трудом продирались от одного простого задания к другому. Наверное, мы рассчитывали, что всегда сумеем оставаться в том возрасте, в каком захотим. Но не более. А теперь мне пятнадцать лет, и я должна думать о том, чтобы повзрослеть и стать женщиной-христианкой.

Если по правде, то тут тоже не такой уж рай. Очевидно, мы ели не те плоды в нашем Райском саду, потому что наша семья всегда, казалось, знала слишком много и в то же время недостаточно. Когда бы ни случалось нечто значительное, мы бывали огорошены, хотя никто другой ничуть не удивлялся. Ни тому, что сезон дождей начинался и заканчивался, когда никто его не ждал, ни тому, что скромные зеленые кусты внезапно превращались в яркие пуансеттии. Ни бабочкам с крыльями прозрачными, как маленькие очочки «кошачий глаз», ни самой длинной, самой короткой или самой зеленой змее на дороге. Даже маленькие дети знали здесь больше, чем мы, и это воспринималось так же естественно, как то, что они говорили на своем языке.

Должна признать, что поначалу это меня обескураживало – слышать, как они тараторят на киконго. Удивительно, как дети, даже моложе Руфи-Майи, могут так бегло говорить на совершенно другом языке? Это было сродни тому, как порой неожиданно обнаруживалось, что Ада знает нечто чрезвычайно сложное, например, французский язык или чему равен корень квадратный из числа пи, а ведь я была уверена, что знаю все то же, что и она. Сразу после нашего приезда дети начали собираться возле нашего дома каждое утро, что нас смущало. Мы думали: уж не появляется ли у нас на крыше что-нибудь особенное вроде бабуина? Вскоре поняли, что «особенное» – это мы сами. Их привлекало к нашей семье то же, что заставляет людей вытягивать шеи, желая увидеть горящий дом или автокатастрофу. Нам не нужно было делать ничего необычного, им было интересно, как мы просто передвигались по дому, разговаривали, кипятили воду…

С моей точки зрения, в нашей жизни не было ничего любопытного. Пока мы обустраивались и в доме царила суета, мама дала нам несколько недель свободы от учебников, но в сентябре, хлопнув в ладоши, объявила: «Конго – не Конго, а пора вам возвращаться к учебе, девочки!» Она решительно настроена сделать из нас – причем не только из тех, кого считали одаренными, – ученых. В ее плане действий мы все скованы вместе. Каждое утро после завтрака и молитвы мама усаживала нас за стол и, тыча указательным пальцем в затылки, заставляла склоняться над учебниками (а Руфь-Майю – над ее раскрасками), насколько я понимаю, готовя нас к чистилищу. Однако единственное, на чем я могла сосредоточиться, это шум детских голосов снаружи, странные, будто посверкивающие слоги незнакомых слов. На мой слух это представлялось полной бессмыслицей, но несло в себе столько тайного подтекста. Одна загадочная фраза, выкрикнутая мальчиком постарше, могла вызвать у всей ватаги неудержимый приступ визгливого смеха.

После обеда мама предоставляла нам несколько бесценных часов свободы. Когда мы выходили, дети начинали верещать и в ужасе отбегали подальше, будто мы были ядовитыми. Но через минуту-другую снова сползались, голые, обмирающие, заинтригованные нашим обычным поведением. Скоро они собирались полукругом на краю двора и пялились на нас, жуя свои розовые палочки сахарного тростника. Кто-нибудь смелый делал несколько шагов вперед, протягивал руку, пронзительно кричал: «Cadeau!» – и сразу убегал с испуганным хихиканьем. Пока это были самые близкие подступы к дружбе, каких мы достигли, – пронзительные требования подарков. А что мы могли им дать? Отправляясь сюда, мы и не думали о них, жаждавших земных благ. Мы привезли лишь то, что требовалось нам самим. Лежа в гамаке и уткнув нос в книгу, которую читала уже три раза, я просто старалась не обращать на них внимания, притворялась, будто мне безразлично то, что они глазеют на меня, как на животное в зоопарке или как на вероятный объект грабежа. Дети показывали на нас пальцами и переговаривались, видимо, куражась надо мной, как над чем-то, чуждым их миру.

Мама говорила:

– Милая, но это же обоюдно. Ты умеешь говорить по-английски, а они – нет.

Я понимала, что она права, однако меня это ничуть не утешало. Говорить по-английски – ерунда. Не то что уметь назвать все столицы и основные продукты производства стран Южной Америки, или читать наизусть Писание, или пройтись по верху забора. Не помню, чтобы мне когда-нибудь приходилось трудиться над родным языком. Прежде я усердно старалась учить французский, но потом Ада отняла у меня этот приз, и я забросила занятия. Она знала французский за нас обеих. Хотя, не скрою, это кажется странным побуждение человека, который просто из общих соображений отказывается говорить. В любом случае там, дома, идея выучить французский воображалась чем-то вроде комнатной игры. И продолжала представляться даже после того, как мы приехали сюда. Эти дети понятия не имели, что означает je suis [35 - Я есть (фр.).] или vous ?tes [36 - Вы есть (фр.).]. Они говорят на языке, который бурлит и льется из их ртов, как вода в водосточной трубе. И с первого дня мне жутко хотелось знать его. Чтобы встать с гамака и крикнуть что-нибудь, от чего они разлетелись бы, как стая испуганных уток. Я пыталась придумать такую весомую резкую фразу, представляла, как выкрикиваю: «Бакабайка! Мы любим Айка!» Или вот это, из космического фильма, который я когда-то видела: «Клату барада никто!»

Я хотела, чтобы они играли со мной.

Уверена, все в нашей семье так или иначе желали того же. Играть, разумно торговаться, нести Слово, простереть руку через мертвое пространство, в каком мы были словно обложены подушками.

Руфь-Майя первой из нас нашла правильный путь.

Это никого не удивило, поскольку Руфь-Майя способна прыгнуть выше головы силой своей воли. Но кто бы мог предположить, что пятилетка сумеет установить контакт с конголезцами? Ведь ей даже не разрешалось выходить за пределы двора! Обычно следить за этим поручали мне, и я всегда наблюдала, чтобы она не свалилась с дерева и не разбила себе голову. С нее сталось бы сделать это хотя бы для того, чтобы привлечь внимание. Руфь-Майя твердо вознамерилась сбежать, и порой мне приходилось грозить ей всяческими опасностями, поджидающими ее там, снаружи. О, каких только ужасов я не придумывала! Ее может укусить змея, или один из тех парней, которые ходят мимо, играя своими мачете, легко может перерезать ей горло. Потом я всегда чувствовала себя виноватой и читала покаянный псалом: «Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей, и по множеству щедрот твоих» [37 - Пс. 50:1.]. Но на самом деле, при всей великой милости и множестве щедрот, Он должен понимать, что приходится немного припугнуть человека ради его собственного блага. Что касается Руфи-Майи, то тут никаких компромиссов быть не может.

Запугав ее и временно сделав послушной, я убегала выслеживать пигмеев (судя по всему, они жили в лесу, прямо у нас под носом) или обезьян (их легче засечь). Срывала плоды для Метуселы, который по-прежнему околачивался поблизости и требовал еды, либо ловила кузнечиков для Леона, хамелеона, кого мы держали в деревянном ящике. Мама разрешила нам это при условии, что мы не занесем его в дом. Нелепо, ведь нашла я его как раз в доме. Выпученные глаза вращались во все стороны, и нам особенно нравилось, когда один из них смотрел вверх, а другой вниз. Кузнечиков, которых мы бросали ему в ящик, хамелеон ловил, выстреливая длинным языком, как из рогатки.

Могла я попробовать уговорить папу разрешить мне походить за ним хвостиком. Подобная возможность была всегда: папа днями напролет бродит по деревне, стараясь завязать разговор с праздными старухами, или даже делает вылазки в соседние деревни, желая проверить тамошнее состояние благодати. На расстоянии одного дня ходьбы от нас расположены маленькие поселения, но должна, к большому сожалению, признать, что они подвластны нашему вождю-безбожнику папе Нду.
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
9 из 12