– Господь грядет в лице ангелов милосердия Его, посланников праведности Его в города на равнине, где Лот живет среди грешников!
Радостный гвалт стих, теперь все внимательно слушали его.
– И сказал Лот грешникам, столпившимся у дома его: молю вас, братие, не творите зла! Ибо грешники содомские изъявляли свою злую волю перед входом в дом его.
Я вздрогнула. Разумеется, я знала девятнадцатую главу Книги Бытия, которую отец заставлял нас переписывать множество раз. И я ненавидела ту часть, где Лот предлагает собственных дочерей-девственниц этому сброду грешников, чтобы те делали с ними что хотят, только бы оставили в покое ангелов Божиих, гостивших у него. Ничего себе мена! А его несчастная жена, конечно, обратилась в соляной столб.
Но папа все это пропустил и перешел сразу к страшным последствиям:
– Посланники Божии сокрушили грешников, представших перед лицом Господа в своей наготе.
Он замолчал, протянул свою огромную руку к пастве, привлекая ее внимание, а другой указал на женщину у костра. Ее обвисшие большие груди распластались, словно приглаженные утюгом, но она, судя по всему, не находила в своем внешнем виде ничего необычного. Одной рукой женщина держала длинноногого ребенка, оседлавшего ее бедро, другой скребла свою коротко остриженную голову. Она нервно осмотрелась, поскольку глаза присутствовавших вслед за осуждающим взглядом моего отца уставились на ее наготу, чуть присела и подтянула повыше крупного ребенка на бедре. Его голова свесилась набок. У мальчика были рыжеватые волосы, торчавшие вихрами, и оцепенелый взгляд. Бесконечно долго мать стояла в полной тишине, в центре всеобщего внимания, втянув голову в плечи, испуганная и озадаченная. Потом наконец развернулась и, взяв длинную деревянную ложку, пошла мешать варево в котле.
– Наготе, – повторил папа, – и тьме душевной! Как сказано в Писании: «Ибо мы истребим сие место, потому что велик вопль на жителей его к Господу».
Никто уже не пел и не веселился. Понимали они или нет значение слов «вопль на жителей его», однако больше не шумели. Даже не дышали, во всяком случае, так казалось. Отец может многого добиться одним лишь тоном своего голоса, поверьте. Женщина с ребенком на бедре стояла спиной ко всем, присматривая за готовящейся едой.
– И вышел Лот и говорил с теми, кто был достоин… – Теперь папа остудил свой пыл и вещал более мягким голосом: – И сказал: встаньте, выйдите из сего места тьмы! Поднимайтесь и идите к свету! Давайте же помолимся Господу, – завершил он, резко спрыгнув на землю. – Господи, даруй тем из нас, кто достоин, силы подняться над злом и выйти из тьмы на дивный свет Царя нашего Небесного. Аминь.
Все лица были по-прежнему обращены к папе, словно они были блестящими темными цветками, а его рыжая голова – солнцем. Настроение у людей медленно падало от радости через смущение к тревоге. Теперь, когда чары были разрушены, присутствовавшие задвигались и забормотали. Несколько женщин подтянули свои запахивающиеся юбки и, прикрыв грудь, закрепили их спереди. Остальные, собрав бесштанную ребятню, исчезли в темноте. Насколько я понимаю, отправились спать без ужина.
Воздух у нас над головами стал совершенно неподвижным. Не было слышно ни звука, кроме стрекота кузнечиков где-то там, в непроглядно-черной тьме.
Ничего не оставалось, кроме как приняться за еду. Под взглядами присутствовавших мы с сестрами взялись за свои огромные ложки. То, что нам подали, было совершенно безвкусным варевом – просто какие-то влажные комки, которые разжевывались до клейкой массы. Но как только я взяла это в рот и раскусила, язык у меня словно охватило пламенем. Барабанные перепонки будто обожгло изнутри. Из глаз потекли слезы, проглотить это я не могла. Чувствовала, что у меня, мечтавшей только о веселом празднике шестнадцатилетия и мохеровой двойке, начинается истерика.
Руфь-Майя задохнулась, сделав страшное лицо. Мама наклонилась, чтобы, как я думала, похлопать ее по спине, но вместо этого шипящим жутким тоном зашептала: «Девочки, ведите себя вежливо, вы слышите? Мне очень вас жаль, но если вы выплюнете, я задам вам такую трепку, что не обрадуетесь».
И это была мама, которая ни разу в жизни не подняла руку ни на одну из нас. Я представила эту картинку, прямо здесь, в наш первый африканский вечер. Я сидела, дышала через нос, держа во рту нечто пылающее, с ужасным запахом и колючее от жесткой щетины с горелой шкуры мертвого животного. Крепко зажмурилась, но даже тогда слезы продолжали катиться у меня из глаз. Я оплакивала грехи всех тех, кто швырнул мою семью на этот жуткий мрачный берег.
Ада Прайс
Рассвет манит, дурной глаз ворожит: это утро, розовый Конго. Любое утро, каждое утро. Цветущий, розовый, наполненный птичьим пением воздух, неприятно испещренный дымком костров, на которых готовятся завтраки. Широкая красная полоса земли – так называемая дорога – прямо перед нами, теоретически она ведет отсюда к чему-то там, вдали. Но я через мои глаза Ады вижу ее как плоскую планку, нарезанную на куски – прямоугольники и трапеции – тощими черными тенями высоких пальмовых стволов. В глазах Ады мир – это путаница цветов и форм, соревнующихся за внимание половины мозга. Этот парад никогда не заканчивается. На ломаные кусочки дороги из буша, кукарекая, выходят дикие петухи. Они с дерзкой самоуверенностью вскидывают лапы, словно еще не слышали о двуногих зверях, которые собираются поработить их жен.
Конго распластался посередине мира. Солнце встает, солнце садится – всё ровно в шесть часов. То, что является утром, отменяется перед наступлением ночи: петухи уходят обратно в лес, костры гаснут, птицы лишь тихо воркуют, солнце меркнет, небо кровоточит, чернеет, ничто больше не существует. Прах к праху.
Деревня Киланга тянется вдоль реки Куилу длинным рядом маленьких глинобитных хижин, выстроившихся одна за другой по краю красной дороги-змеи. Со всех сторон нас окружают деревья и бамбук. В детстве у нас с Лией была длинная нитка разномастных бусин – на выход, однажды мы подрались из-за нее, она порвалась и змейкой разрозненных осколков упала на землю. Точно так же из самолета выглядела Киланга. Каждая красно-глиняная хижина словно сидит на корточках посреди своего утоптанного красно-глиняного двора, потому что земля в деревне тщательно очищена от растительности, как кирпич. Как нам объяснили, так удобнее высматривать и убивать наших друзей-змей, когда они наведываются к нам в гости. Таким образом, Киланга – длинная плоская змея, очищенная от растительности, как от кожи. Глинобитные хижины, выстроившись в ряд, стоят на коленях лицом на восток, будто молятся о том, чтобы не рухнуть, – не на тот восток, где Мекка, а на тот, где тянется единственная деревенская дорога и течет река, а за ними – розовое чудо восхода.
Церковь, место нашего недавнего праздника, расположена в конце деревни. На противоположном ее конце – наш дом. Поэтому, когда семья Прайсов шествует в церковь, у нас есть возможность по пути заглянуть во все деревенские жилища. В каждом из них – одна квадратная комната и навес под соломенной крышей, где мог бы жить кто-нибудь вроде Робинзона Крузо. Но здесь никто под навесами не живет. Всё происходит в переднем дворе – на открытой сцене с утоптанной красной глиной под босыми ногами, – где усталые тощие женщины в одеяниях разной степени изношенности ворошат палками маленькие костры и готовят на них еду. Стайки детей бросаются камнями, гоняя обезумевших маленьких коз через дорогу, чтобы потом, когда животные тихонько прокрадутся обратно, снова начать их гонять. Мужчины сидят на перевернутых ведрах и глазеют на то, что движется мимо. Чаще всего мимо медленно проплывают женщины со множеством нагроможденной друг на друга поклажи на голове. Эти женщины – столпы чуда, отрицающие закон гравитации при исполнении самых обыденных дел. Они могут сидеть, стоять, разговаривать с кем-нибудь, грозить палкой пьяному мужчине, протянуть руки назад, чтобы переместить вперед подвязанного платком на спине ребенка и покачать его, и все это не снимая с головы навьюченной на нее поклажи. Они – словно балерины, не ведающие того, что пребывают на сцене. Я от них глаз отвести не могу.
Когда бы женщина ни покидала свой открытый всему миру широкий двор, чтобы отправиться на работу в поле или прогуляться по какому-то делу, сначала она должна привести себя в благопристойный вид. Для этого, несмотря на то, что на ней уже есть запашная юбка-канга, как их тут называют, она отправляется в дом, берет еще один прямоугольный кусок материи, оборачивается им поверх первой юбки так, чтобы он покрывал ноги до подъема, и подвязывает его под обнаженной грудью. Ткани обычно имеют яркий рисунок и носят их в причудливых сочетаниях, например, красный в полосу и оранжевый в клетку. Свободное соединение цветов, нравится вам это или представляется безвкусным, позволяет этим женщинам выглядеть более празднично и менее изнуренно.
Вид за живой картиной Киланги, позади домов, «смазывает» высокая стена слоновьей травы, остается лишь ощущение дали. Солнце, висящее над ней днем, розовое – круглая дыра в простирающемся белом мареве; на него можно смотреть бесконечно и не ослепнуть. Кажется, что настоящая земля, где светит настоящее солнце, находится где-то в другом месте, далеко отсюда. А на востоке, за рекой, словно старая огромная скомканная скатерть, раскинулась гряда темно-зеленых холмов, наползающих друг на друга и растворяющихся вдали в бледной туманной голубизне. «Нависают, как приговор», – говорит мама, глядя на них и вытирая влажный лоб тыльной стороной ладони.
«Место – прямо как из книги сказок, – любит вставить в ответ моя сестра-близняшка Лия, широко открывая глаза и заправляя за уши свои короткие волосы, будто хочет как можно лучше увидеть и услышать все в мельчайших подробностях. – И все же мы, Прайсы, живем тут всей семьей!»
Дальше о своих наблюдениях сообщает Руфь-Майя: «Здесь у всех мало зубов во рту». И наконец Рахиль: «Господи, разбудите меня, когда это закончится». Так Прайсы по очереди выносят свои суждения. Все, кроме Ады. Она суждений не выносит. Потому что я – та единственная, кто вообще не разговаривает.
Насколько я понимаю, наш отец говорит за всех нас. Однако в данный момент он немногословен. Поиски отняли у него два или три фунта веса, поскольку в глиняно-соломенном поселке Киланга, как выяснилось, нет гвоздей. Открытое со всех сторон строение, служащее церковью и школой, состоит из бетонных столбов, поддерживающих пальмовую крышу, и лавины алых бугенвиллий, благодаря которой «помещение» лишь выглядит более-менее закрытым. Наш дом тоже из глины, соломы, цемента и цветущих лиан. Лия по-своему честно помогала отцу рыскать вокруг в поисках чего-нибудь, похожего на гвозди, но, увы, нигде не нашлось ничего, по чему можно было бы ударить молотком. Для нашего отца, обожающего что-нибудь чинить между воскресеньями, это явилось страшным разочарованием.
Тем не менее здесь нам придется жить. Самолет «Летающий куст», который плюхнулся на здешнее поле, чтобы высадить нас, сразу улетел обратно, и никакого другого сообщения не будет, пока он не вернется в следующий раз. Мы спросили насчет грунтовой дороги, которая тянется вдоль деревни, и нам объяснили, будто она достигает Леопольдвиля. Сомневаюсь. Неподалеку от деревни дорога с обоих концов превращается в клубок твердых коле?й, напоминающих океанские волны, заледеневшие в разгар шторма. Папа полагает, что за ближайшим окружением, вероятно, простираются болота, они способны поглотить боевой корабль, не говоря уж об автомобиле. В деревне можно найти рудименты машин, но они напоминают рубцы той жизни, в поисках которой следовало бы раскапывать кладбище, если вам по душе подобное времяпрепровождение. Это какие-то проржавевшие детали, разбросанные вокруг и использующиеся для чего угодно, только не для передвижения. Однажды, когда мы шли по деревне с папой, он указал нам в назидание на крышку воздушного фильтра карбюратора, подвешенную над огнем, в которой что-то варили, и на глушитель от джипа, какой шесть мальчишек одновременно использовали в качестве барабана.
Единственная магистраль здесь – река Куилу. Это слово, которое ни с чем не рифмуется. Почти прелюдия, но не совсем. Куилу. Она тревожит меня как сомнительный маршрут побега. Она течет без ответа, на мой слух – как музыкальная полуфраза.
Папа утверждает, что Куилу судоходна на всем протяжении отсюда до места впадения в реку Конго. Вверх по ней можно проплыть только до высоких живописных порогов, их рев распространяется на юг аж до нас. В общем, мы подобрались очень близко к краю земли. Порой мы видим проплывающий мимо странный кораблик, но он перевозит людей только из соседней деревни, такой же точно, как наша. Чтобы узнать новости, получить почту или какие-нибудь сведения о том, что Рахиль называет «чертой, за которую мы слишком далеко перешагнули», мы ждем пилота эффективного маленького самолета, мистера Ибена Аксельрута. О его надежности можно сказать следующее: если говорят, что он прилетит в понедельник, значит, он появится в четверг, в пятницу или вовсе не прилетит.
Так же, как у деревенской дороги и здешней реки, тут ни у чего, в сущности, нет конца. Конго – длинная тропа, она ведет тебя от одного укромного места к другому. Пальмы стоят вдоль нее, глядя на тебя сверху в ужасе, словно слишком высокие испуганные женщины со вставшими дыбом волосами. Но я, несмотря ни на что, намерена пройти по этой тропе, даже при том, что хожу плохо и медленно. Вся моя правая половина волочится. Из-за внутриутробной травмы я родилась с половиной мозга, высохшей, как чернослив, и лишенной кровоснабжения. Теоретически мы с сестрой Лией идентичны, так же, как теоретически мы все созданы по Божьему образу и подобию. Лия и Ада зародились как идеальные зеркальные отражения друг друга. У нас одинаковые темные глаза и каштановые волосы. Но я хромое не пойми что, а она осталась безупречной.
О, я легко представляю эту внутриутробную травму: мы лежим в мамином чреве вместе, тра-ля-ля, все прекрасно, и вдруг Лия поворачивается и заявляет: «Ада, ты какая-то заторможенная. Я тебя ждать не буду, и все питание забираю себе». Она растет сильной, а я слабой. (Да! Иисус любит меня!) И таким образом получается, что в раю маминой утробы моя сестра меня наполовину сожрала.
Официально мое состояние называется гемиплегией. Геми – значит «половина»: гемисфера (полушарие), гемианопсия (потеря половины поля зрения), гемианестезия (потеря чувствительности в одной половине тела). Плегия – это прекращение движения. После нашего осложненного рождения врачи в Атланте поставили несколько диагнозов, явившихся последствиями асимметричности моего мозга, в том числе – афазия Вернике и Брока [12 - Заболевание, выражающееся в нарушении понимания и воспроизведения речи.], и отправили моих родителей домой по обледеневшим дорогам в сочельник с полуторным набором идентичных близнецов и предсказанием, что я, возможно, когда-нибудь научусь читать, но не произнесу ни слова. Мои родители, судя по всему, отреагировали на это спокойно. Не сомневаюсь, преподобный объяснил своей изнуренной жене, что такова воля Бога, которому – после рождения еще двух девочек сразу вслед за первой – стало ясно: в нашем доме уже достаточно женщин, чтобы наполнить его болтовней. У них тогда даже еще не было Руфи-Майи, но была собака, тоже девочка, она выла, и наш отец до сих пор любит повторять: слишком много сопрано в церковном хоре. Или еще: собака, которая переломила хребет верблюду. Наш отец, вероятно, интерпретировал афазию Брока как рождественский подарок от Бога одному из своих достойнейших служителей.
Я не склонна нарушать предсказание докторов и держу свои мысли при себе. В молчании много преимуществ. Если ты не разговариваешь, люди полагают, что ты и не слышишь или что ты слабоумна, и, ничего не опасаясь, перестают скрывать собственные недостатки. Лишь порой я бываю вынуждена нарушить свое спокойствие: когда на меня орут или забывают обо мне в суматохе. Обо мне часто забывают в суматохе. Я пишу и рисую у себя в блокноте и много читаю.
Это правда, что я не могу говорить так же хорошо, как думать. Однако так ведь бывает у большинства людей, насколько я могу судить.
Лия
Поначалу мои сестры суетились в доме, играя роль маминых помощниц по хозяйству с бо?льшим энтузиазмом, чем раньше, дома, за всю свою жизнь. По единственной причине: они боялись ступить за порог. У Руфи-Майи возникла дикая идея, будто наши соседи хотят ее съесть. Рахиль, которой постоянно мерещились змеи, восклицала: «О Господи!», закатывала глаза и объявляла, что все следующие двенадцать месяцев проведет в постели. Если бы за продолжительность сроков болезни давали премии, Рахиль уже озолотилась бы. Но скоро ей это надоело, и она за шкирку вытащила себя из кровати, чтобы посмотреть, что происходит вокруг, принявшись вместе с Адой и Руфью-Майей помогать маме распаковывать и расставлять хозяйственные принадлежности. Нужно было извлечь противомоскитную сетку и натянуть ее над нашими четырьмя одинаковыми койками и более широкой родительской кроватью. Малярия – враг номер один. Каждое воскресенье мы глотали таблетки хинина, такие горькие, что, казалось, язык вот-вот вывернется наизнанку, как посыпанный солью слизняк. Однако миссис Андердаун предупредила нас: таблетки – не таблетки, но если москитных укусов много, они способны пересилить действие хинина в крови, и тогда нам конец.
Лично я держусь в стороне от войны с кровяными паразитами. Предпочитаю помогать папе по огороду. Я вообще всегда выбирала работу на свежем воздухе, например, сжигание мусора и сорняков, в то время как мои сестры ссорились из-за мытья посуды и прочего. Раньше, дома, у нас был великолепный огород, обильно плодоносивший каждое лето, поэтому, естественно, папа решил привезти с собой семена, которыми набил карманы: бобы «кентуккское чудо», длинные кабачки и патиссоны, помидоры «великан»… Он намеревался разбить показательный огород, с него мы будем собирать урожай для собственного стола и снабжать плодами и семенами жителей деревни. Это должно было стать нашим первым африканским чудом: бесконечные ряды доброты, прорастающие из семян, привезенных в маленьких шуршащих пакетиках, протягивающие свои побеги из нашего огорода к другим, текущие потоками дальше, по всему Конго – как горные ручьи сливаются в озера. Благородство наших намерений позволяло мне чувствовать себя здравомыслящей, осененной Божиим благословением и защищенной им от змей.
Однако времени терять было нельзя. Сразу после того как мы преклонили колена на крыльце нашего скромного жилища в благодарственной молитве, сложили под навесом кухонную утварь и одежду, за исключением минимума необходимой в первую очередь, папа начал расчищать клочок земли у кромки джунглей неподалеку от дома и размечать грядки. Было бы большим, можно сказать, гигантским шагом вперед, если бы он сначала спросил: «Мама, можно?» [13 - Детская игра, в которой один из участников, отвернувшись, не видит остальных, а лишь дает разрешение на их передвижения, если они его об этом попросят.] Но моему отцу не требовалось ничьего разрешения, кроме Божьего, а Спаситель явно одобрял обращение дикой земли в огород.
Папа прибил высокую траву и дикие красные цветы на квадратном участке земли, даже не взглянув на меня. Потом вскопал землю и принялся быстрыми резкими движениями выдергивать из нее траву – как будто волосы с головы грешного мира. На нем были мешковатые, с отворотами, рабочие брюки цвета хаки и белая рубашка с короткими рукавами, он работал посреди взметнувшегося красного облака пыли, похожий на коротко остриженного джинна, только что появившегося из ниоткуда. Красная пыль, как мех, покрывала курчавые волосы на предплечьях отца, по вискам ручейками стекал пот. Желваки ходили у него на скулах, поэтому я знала, что он готовится к назиданию. Отец никогда не забывает о воспитании душ своих домочадцев и часто повторяет, что видит себя капитаном тонущего корабля наших женских душ. Знаю, что он, наверное, считает меня надоедливой, но я люблю проводить время с папой.
– Лия, – произнес он, – как ты думаешь, зачем Господь дал нам семена для выращивания вместо того, чтобы еда просто являлась нам готовой, как кучка камней в поле?
Это была картина – глаз не оторвать: пока я размышляла над его вопросом, он взял лезвие тяпки, которое пересекло Атлантику в маминой сумке, и насадил на длинную палку, обструганную им заранее под гнездо. Зачем Господь дал нам семена? Их, конечно, легче рассовать по карманам, чем целые овощи, однако я сомневалась, что Богу действительно интересны дорожные трудности. В тот месяц мне было ровно четырнадцать с половиной лет, и я еще не привыкла к месячным. Я всей душой верую в Бога, но в последнее время считаю, что большинство мелких деталей жизни намного ниже его достоинства.
Я призналась, что не знаю ответа.
Отец проверил тяжесть и прочность своей тяпки и внимательно посмотрел на меня. Он весьма солидный, мой отец: широкие плечи, необычно крупные руки. Это тот тип красивых рыжеволосых мужчин, которых обычно принимают за шотландцев, темпераментных, хотя и вспыльчивых.
– Потому, Лия, что Господь помогает тем, кто помогает себе сам.
– О! – воскликнула я, и сердце подскочило у меня к горлу, ведь я, конечно же, это знала. Если бы я могла хоть когда-нибудь высказать то, что знаю, достаточно быстро, чтобы соответствовать папиным требованиям!
– Господь создал мир труда и воздаяния, – продолжил папа, – идеально уравновешенный. – Он достал из кармана носовой платок и вытер пот: сначала вокруг одного глаза, потом вокруг другого, очень аккуратно. У него на виске был шрам, и отец плохо видел левым глазом – результат полученной на войне раны, о которой он никогда не рассказывал, не был хвастуном. Сложил платок, засунул его обратно в карман и, вытянув руки в стороны ладонями вверх, продемонстрировал божественное равновесие мира. – Маленькое доброе дело здесь, – отец немного опустил левую ладонь, – маленькое воздаяние тут. – Его правая ладонь будто поникла под тяжестью почти невесомого воздаяния. – Большая жертва – большое воздаяние! – сказал он, и обе его руки опустились, а я всей душой возжелала этой сладкой тяжести добра, которую отец взлелеял на своих ладонях.
Потом он потер руки и произнес:
– Господь ждет от нас, чтобы мы просто проливали свою часть пота за щедрые дары жизни, Лия.
Отец снова взялся за тяпку и продолжил вскапывать и рыхлить маленький квадрат своей власти над джунглями, набросившись на работу с такой мускульной силой, что, разумеется, должно было, причем скоро, появиться столько помидоров и бобов, что они будут лезть у нас из ушей. Я знала: Божии весы громадны и идеально точны, мне они представлялись увеличенной копией тех, что стояли на прилавке мясника в вифлеемском «Пигли-Вигли». Я поклялась усердно работать во славу Его, превзойдя всех остальных в своем ревностном служении делу преображения этой земли во имя Господа. Вероятно, когда-нибудь я покажу всей Африке, как надо выращивать урожай! Без единой жалобы я ведро за ведром таскала воду из большой оцинкованной ванны, стоявшей возле крыльца. Папа смачивал землю, прежде чем взрыхлять ее тяпкой, чтобы поднималось меньше этой ужасной пыли. Красная глина высыхала на его брюках, как кровь зарезанного животного. Идя вслед за ним, я находила оторванные головки множества мелких ярко-оранжевых орхидей. Одну я поднесла к глазам. Она была нежной и необычной: с выпуклым желтым язычком и бордовым крапчатым горлышком. Никто никогда не сажал эти цветы, уверена, и не собирал тоже, это от начала до конца была работа Его самого. Наверное, Он не очень верил в способность человечества довести дело до конца в тот день, когда создал цветы.
Мама Беква Татаба – маленькая, черная как смоль женщина – наблюдала за нами. Плечи у нее торчали, как крылья, огромный белый эмалированный таз каким-то чудом неподвижно покоился на голове, несмотря на то, что она быстро поводила ею справа налево. Работой мамы Татабы, как мы с удивлением узнали, было жить с нами и получать небольшое жалованье за то, чтобы выполнять те же обязанности, какие она выполняла для нашего предшественника по килангской миссии, брата Фаулза. Вообще-то он оставил нам двух жильцов: маму Татабу и попугая по имени Мафусаил. Обоих учил английскому языку и, судя по всему, еще много чему, потому что воспоминания о нем были окутаны тайной. Из подслушанных мною разговоров родителей о брате Фаулзе я поняла, что тот вступал в нетрадиционные отношения с местными людьми и еще он был янки. Я слышала, как они упоминали, что он был нью-йоркским ирландцем, а это свидетельствует о многом: те печально известны как паписты-католики. Папа нам объяснил, что брат Фаулз, совсем сойдя с ума, вступал в брачные связи с местными.
Вот почему Союз миссионеров в конце концов и позволил нам сюда приехать. Вначале они оскорбили папу, ответив отказом, даже после того как вифлеемский приход собрал специальную десятину, чтобы послать нас сюда на целый год для окропления местных именем Иисуса. Но больше никто не согласился занять пост в Киланге, а Андердауны потребовали, чтобы это был кто-то уравновешенный и с семьей. Ну вот, мы – семья, а наш отец уравновешен, как пень. Тем не менее Андердауны настаивали, чтобы продолжительность миссии ограничивалась одним годом, – это, мол, срок, недостаточный, чтобы полностью (видимо, можно только частично) сойти с ума, даже если все пойдет плохо.