– Кажется, что достаточно, – отвечал синьор Гаспаро. – И все-таки хотелось бы услышать некоторые частности относительно общения с мужчинами и с женщинами; это представляется мне очень важным, если учесть, что при дворах бо?льшая часть времени проходит именно в этом общении. И если оно будет однообразным, то быстро приестся.
– Я полагаю, – заметил мессер Федерико, – что мы вложили в нашего придворного познание стольких вещей, что он прекрасно сможет разнообразить беседу, приноравливаясь к качествам тех людей, с которыми придется общаться. Ведь мы же подразумеваем, что он одарен рассудительностью и, руководствуясь ею, своевременно обращается или к серьезным вещам, или к празднествам и играм.
– Так к каким же играм? – настаивал синьор Гаспаро.
Мессер Федерико, рассмеявшись, ответил:
– Давайте спросим совета у фра Серафино, он каждый день находит новые.
– А если кроме шуток, – сказал синьор Гаспаро, – считаете ли вы предосудительным для придворного играть в карты и в кости?
– Лично я – нет, – сказал мессер Федерико, – разве что если кто-нибудь, слишком увлекаясь ими, ради них оставляет в небрежении дела большей важности или играет, только чтобы выиграть деньги, ради этого обманывая партнера, а когда проигрывает, выказывает такую скорбь и горе, что можно счесть его скрягой.
– А что вы скажете о шахматах? – спросил мессер Гаспаро.
– Это, несомненно, развлечение благородное и умное, – ответил мессер Федерико. – Но у него есть, на мой взгляд, один-единственный недостаток: существует опасность овладеть им слишком хорошо. От того, кто хочет в совершенстве овладеть шахматным мастерством, оно требует столько времени и усердия, сколько понадобилось бы для изучения какой-нибудь почтенной науки или совершения какого-либо другого важного дела. А в результате всех усилий он не умеет ничего, кроме игры. Это искусство, в котором – удивительное дело! – быть посредственным похвальнее, чем совершенным.
Синьор Гаспаро возразил:
– Знаю многих испанцев, которые превосходно владеют и этой, и многими другими играми, однако не прилагают к ним большого усердия и не оставляют ради них других дел.
– Уж поверьте мне, что прилагают, – отвечал мессер Федерико, – только скрытно. Но другие игры, о которых вы упомянули, кроме шахмат, – они, пожалуй, не лучше многих виданных мной ничтожных развлечений на потеху толпы. И по-моему, не заслуживают иной похвалы или иной награды, чем данная Александром Великим тому, кто, с дальнего расстояния метая бобы, мастерски насаживал их на кончик иголки[199 - Античные источники, описывающие этот эпизод, нам неизвестны. Поэт Франческо Берни (1497/98–1537) кратко пересказывает его в своем «Диалоге против поэтов», анонимно напечатанном в 1526 г., с некоторыми отличиями от варианта Кастильоне (у Берни это «арбалетчик, раз за разом метко попадающий в боб»). Якобы Александр послал этому умельцу в награду мешок бобов со словами: «Это чтобы у тебя было на что тратить время твоей жизни».].
XXXII
Но оттого, вероятно, что фортуна имеет большую власть над мнениями людей, подчас приходится видеть, как дворянин с самыми прекрасными качествами, щедро одаренный природой, находится в малом благоволении у своего господина и, что называется, ему «не по масти», причем без всякой разумной причины. В самом начале, когда он только впервые появится в присутствии государя и еще ни с кем не знаком, хотя он и остроумен, и скор в ответах, и хорош в жестах, манерах, словах, во всем, что нужно, – государь показывает всем видом, что ценит его невысоко, а то и может даже как-то унизить. Остальные сразу начинают подыгрывать воле государя; и вот уже никто не считает новичка человеком стоящим, не ценит, не уважает, не смеется его шуткам, ни во что не ставит его мнение; зато все пускаются высмеивать его и травить. И ничем этому бедняге не помогут ни его разумные ответы, ни то, что он все схватывает на лету, ибо его приравняют к пажам – так что, будь он даже самым доблестным человеком на свете, он не сможет ничего поделать, но останется только мишенью насмешек. И напротив, если государь выкажет благосклонность к какому-нибудь последнему невежде, ничего не умеющему ни сказать, ни сделать, то часто привычки и повадки этого человека, сколь угодно глупые и нелепые, каждый начинает хвалить с рукоплесканиями и восторгом, и, кажется, весь двор им восхищен, почитает его, все с готовностью смеются его остротам и шуткам, грубым и лишенным соли, скорее вызывающим тошноту, чем смех. Настолько косны и упрямы люди во мнениях, происходящих от расположения или немилости государей.
Пусть же наш придворный, сколь возможно, кроме своей доблести, пользуется и смекалкой, и хитростью; и всегда, когда ему надо прибыть в новое место, где его пока еще не знают, постарается, чтобы доброе мнение о нем шло впереди него, извещая, что в других местах он был в чести у тамошних государей, у дам и у рыцарей. Ибо та его слава, что складывается из суждений многих, производит некое твердое мнение о доблести, которое затем, находя души людей расположенными и подготовленными, без труда поддерживается и возрастает. А кроме того, не придется чувствовать досаду, которая у меня каждый раз возникает, когда меня спрашивает то один, то другой, кто я, откуда и как меня зовут.
XXXIII
– Не знаю, насколько это способно помочь, – возразил мессер Бернардо Биббиена, – поскольку со мною, и уверен, что и со многими другими, бывало не раз, что я, еще не видев такую-то вещь, воображал в душе, со слов разумных людей, что-то весьма совершенное, но потом, увидев, находил ее ничтожной – и надолго оставался в глубоком разочаровании. А случалось это лишь оттого, что я сильно верил молве и рисовал у себя в душе целый образ, а потом, когда сопоставлял его с истиной, то пусть даже подлинная вещь была велика и превосходна, – по сравнению с тем, что я себе воображал, она казалась мне слишком малой. Боюсь, так может получиться и с нашим придворным. И не знаю, хорошо ли поощрять такие ожидания, распуская впереди себя подобную славу; ибо души людей зачастую воображают себе то, чему невозможно соответствовать, и в результате больше теряешь, чем приобретаешь.
Мессер Федерико сказал на это:
– Вещи, которые вам и многим кажутся куда меньшими, чем слава о них, в большинстве относятся к тем, о которых наше око судит по первому взгляду. Как если вы никогда не были в Неаполе или в Риме, то, слыша разговоры о них, вообразите себе куда больше, чем, возможно, то, что окажется перед вашими глазами. Но с качествами людей так не бывает, ибо снаружи видно лишь меньшее. Поэтому если в первый день, слушая рассуждения некоего дворянина, вы не найдете в нем тех достоинств, какие воображали прежде, ведь не лишите вы его тут же вашего доброго мнения, как в тех вещах, которые глаз оценивает сразу. Нет, вы будете ожидать день за днем, не обнаружится ли в нем какая-то скрытая добродетель, держась того впечатления, что возникло у вас изначально со слов многих. И потом, когда он проявит это качество (чего я и ожидаю от нашего придворного), его репутация будет ежечасно находить для вас подтверждение в его делах и вы всегда будете держать в мыслях что-то большее того, что видите.
XXXIV
Конечно, нельзя отрицать, что первые впечатления имеют огромную силу и что нам нужно быть в них очень осторожными. И чтобы вы поняли, насколько это важно, расскажу вам один случай.
В свое время знал я одного дворянина, который хотя имел довольно приятный вид, скромные манеры, а при этом был и хорошим воином, но не был ни в одном из этих качеств настолько превосходен, чтобы не нашлись многие ему равные и даже превосходящие его. И случилось так, что по воле судьбы одна женщина горячо его полюбила. Эта любовь росла день ото дня, ибо молодой человек выказывал ответное чувство; а поскольку у них не было способа поговорить наедине, женщина, слишком увлеченная страстью, открыла свое желание другой женщине, через которую надеялась что-то устроить. Та женщина не была ниже первой ни благородством, ни красотой. И вот, услышав столь пылкие речи об этом молодом человеке, которого она никогда не видела, и зная, что ее подруга, известная ей и сдержанностью, и благоразумием, безоглядно в него влюблена, она тут же вообразила, будто он самый красивый, умный, порядочный – словом, самый достойный любви мужчина, какой только может быть на свете. И таким образом, не видя его, настолько горячо в него влюбилась, что не ради подруги, а ради себя самой стала делать все, чтобы приобрести его, добившись от него ответной любви. Что и удалось без большого труда, ибо, поверьте, она была скорее из тех, чьей благосклонности ищут, чем искала ее сама.
Теперь слушайте, что было дальше. Через какое-то время случилось, что письмо, которое написала эта вторая женщина своему возлюбленному, попало в руки еще одной женщине, редкостной красавице, тоже весьма знатной и обходительной. И она, как большинство женщин, любопытная и жадная до секретов, вскрыла это письмо и увидела, что оно написано с величайшей любовью. И нежные и полные огня слова, которые она прочла, сначала подвигли ее к сочувствию (ибо она прекрасно знала и кем послано письмо, и кому послано), но потом взяли над ней такую силу, что, вращая их в уме и размышляя, каков должен быть внушивший той женщине столь сильную любовь, она вскоре влюбилась и сама, – то есть письмо произвело на нее воздействие большее, чем если бы тот молодой человек сам послал eй любовное признание. И как случается, что яд, подложенный в блюдо государю, убивает первого, кто его попробует, так и эта бедняжка, из-за того что была слишком жадной, выпила любовный яд, приготовленный для другого.
Что осталось сказать? Дело получило огласку, и вышло так, что многие женщины, кроме названных, кто из соперничества, кто из подражания, употребили все искусство, все старание, чтобы добиться любви этого человека и некоторое время прямо-таки рвали его друг у дружки из рук, как мальчишки черешню. А все произошло от первого мнения женщины, узнавшей, как его любит другая.
XXXV
Синьор Гаспаро Паллавичино, смеясь, ответил:
– Вы, пытаясь привести разумные доводы в пользу вашего мнения, выставляете передо мной женщин, которые в большинстве поступают помимо всякого разума. И если договорите все до конца, этот ваш любимец столь многих женщин на самом деле, вероятнее всего, окажется невеждой и ничтожеством. Ибо они обычно привязываются к худшим и, как овцы в стаде, делают то же, что, как они видели, сделала первая из них, хорошее или дурное. К тому же они так завидуют друг дружке, что, будь он хоть чудовищем, и тогда бы они желали его похитить одна у другой.
Тут многие, почти все, бросились наперебой возражать синьору Гаспаро, но синьора герцогиня повелела всем молчать.
– Я позволила бы дать вам ответ, если бы ваши дурные слова о женщинах не были столь чужды истине, что должны лечь бременем стыда не на них, а скорее на говорящем это. Но не хочу, чтобы вас избавили от этого вашего дурного обычая, опровергая всею силой возможных доводов. Нужно, чтобы за вашу провинность вы понесли тяжелейшую кару – дурное мнение, которое составят о вас все, слышавшие эти ваши речи, – сказала она, впрочем с улыбкой.
– Не следует говорить, синьор Гаспаро, – сказал мессер Федерико, – что женщины столь чужды разума, даже если подчас их может больше подвигнуть к любви суждение других, чем свое собственное. Ведь и государи, и многие мудрые люди часто делают ровно то же; по правде сказать, и вы сами, да и все мы, даже в этот самый момент, верим больше мнению других, чем собственному. Например, недавно тут нам представили, под именем Саннадзаро[200 - Якопо Саннадзаро (1458–1530) – неаполитанский поэт. Известен прежде всего как автор пасторального романа-поэмы «Аркадия», имевшего чрезвычайный успех у читателей Европы с конца XV по XVIII в. Много писал как на вольгаре, так и на латыни (цикл «Рыбацкие эклоги», поэма «О рождении Девы»). Отзвук Саннадзаро различим в поэзии самого Кастильоне; не исключено, что он говорит о собственных стихах.], несколько стихов, и они всем показались превосходными, им удивлялись, их громко хвалили; потом, когда обнаружилось, что они написаны другим, их тут же разжаловали и сочли хуже посредственных! В другой раз в присутствии синьоры герцогини пропели мотет, и он никому не понравился, никто не похвалил его, пока не выяснилось, что это сочинение Жоскена де Пре[201 - Жоскен де Пре (ок. 1450–1521) – выдающийся французский композитор; в начале 1480-х гг. служил при дворе Людовика XI, а затем до 1504 г. при итальянских дворах (Милан, Рим, Феррара). Окончил жизнь в сане настоятеля собора в Конде-сюр-л’Эско (Франция).]. Но какое вам привести еще более ясное свидетельство о силе мнения? Напомнить, как вы сами, пробуя одно и то же вино, в первый раз назвали его отличным, а во второй – абсолютно безвкусным? Только потому, что вас убедили, будто вы пьете два разных вина – одно с Генуэзской Ривьеры, а другое из здешних мест. И когда уже открылась ошибка, вы все никак не хотели поверить, – так крепко утвердилось в вашем уме ложное мнение, принятое, заметим, с чужих слов.
XXXVI
Поэтому и должен придворный заботиться о том, чтобы с самого начала произвести доброе впечатление, сознавая, как бывает вредно, а то и смертельно опасно впасть в противоположное. И такая опасность грозит более других тем, кто слишком уж стремится быть забавным, надеясь тем самым приобрести некую свободу, которая позволит им делать и говорить что ни попало, не задумываясь. Но подчас эти молодцы попадают в неловкое положение и, не зная, как выпутаться, пробуют помочь себе, обратив все в смех; однако делают это настолько неуклюже, что лишь наводят тоску, оставляя тех, кто их видит и слушает, совершенно холодными. А иногда они, думая, что это остроумно и забавно, пускаются говорить в присутствии весьма знатных дам, и даже самим этим дамам, сальные и бесстыдные слова; и чем больше вводят их в краску, тем больше гордятся собой как умелыми придворными, безмерно веселые и довольные прекрасным качеством, которым они, по собственному мнению, обладают. Но ничто другое не побуждает их к такому скотству, как желание прослыть «своим парнем» – имя, которое одно лишь кажется им похвальным, так что они гордятся им как никаким другим, а чтобы получить его, городят самые гнусные и позорные дикости на свете. Им ничего не стоит столкнуть другого с лестницы, хватить поленом или кирпичом по почкам, бросить горсть пыли в глаза, столкнуть лошадь товарища в канаву или вниз с какого-нибудь склона. Или за столом: плеснуть в лицо супом или подливой, кинуть кусок желе – и все ради смеха. А кто искусней в этих делах, тот сам себя считает лучшим придворным, образцом галантности, заслуживающим великой славы. И когда они зазывают какого-нибудь благородного человека разделить их забавы, а тот отказывается принять участие в этих скотских шутках, говорят, что он слишком умничает и «поучает» и, стало быть, «не свой парень». Но бывает и хуже. Заключают пари и ставят на спор деньги, обещая их тому, кто съест нечто самое тошнотворное и зловонное, и находят столь отвратительное для человеческих чувств, что без сильнейшего омерзения и упомянуть это невозможно.
XXXVII
– Что же это такое? – поинтересовался синьор Лудовико Пио.
– Пусть вам расскажет маркиз Фебус, который не раз видывал это во Франции. А может, с ним и самим такое случалось, – отвечал мессер Федерико.
– Нет, я не видал во Франции ничего такого, чего бы не делали в Италии, – отозвался маркиз Фебус. – Но вот все, что есть хорошего у итальянцев в одежде, в празднествах, пиршествах, военных делах и в остальном, что прилично придворному, взято у французов.
– Я не говорю, что среди французов нет рыцарей с самыми приличными и скромными манерами; и сам среди них знаю многих, достойных всякой похвалы. Но есть и такие, что не очень-то следят за своим поведением. А вообще говоря, думаю, что с итальянцами более сходятся своими повадками испанцы, нежели французы; ибо свойственная испанцам спокойная серьезность мне кажется нам, итальянцам, куда более подходящей, чем та бойкая живость, по которой француза узнаешь почти в любом жесте. В них она не раздражает, но даже кажется приятной, ибо настолько присуща им от природы, что в ней не видится ничего нарочитого. Но есть много итальянцев, которые старательно пытаются подражать этой манере – и лишь приучаются при разговоре трясти головой, грубо и неловко раскланиваться, а гуляя по городу, шагать так быстро, что за ними не поспевают слуги. Им кажется, что они выглядят при этом настоящими французами, столь же раскованными; только редко это им удается – разве что тем, что выросли во Франции и с детства усвоили эту манеру.
С детства, кстати, надо учиться и языкам – что я считаю для придворного очень похвальным, – особенно испанскому и французскому, поскольку и с одним, и с другим народом нам в Италии часто приходится иметь дело, да и сходство они имеют с нами больше, чем любые другие народы. И у обоих этих государей, поскольку они сильнее всех на войне и блистательнее всех в мирные дни, дворы всегда полны благородных рыцарей, которых они рассылают по всему свету; уметь общаться с ними нужно и нам.
XXXVIII
Сейчас я не хочу слишком подробно распространяться о том, что и так хорошо известно: о том, например, что наш придворный не должен предаваться обжорству и пьянству, или давать волю какой-либо дурной привычке, или быть грязным и неопрятным в быту, с повадками деревенщины, которые и за тысячу миль напоминают о мотыге и плуге. Ибо человек такого сорта не только не имеет надежды стать хорошим придворным, но и дела ему никакого не поручишь, разве что овец пасти.
А в заключение скажу: да, хорошо было бы нашему придворному в совершенстве уметь все, что мы сочли приличным для него, – да так, чтобы все возможное давалось ему легко и все бы ему удивлялись, а он – никому. Но чтобы, однако, это не было неким гордым и презрительным равнодушием, как у некоторых, нарочито выказывающих, будто им ничто не дивно в делах других людей; ибо они наперед уверены, что сами сделали бы гораздо лучше, и поэтому презрительно молчат, не считая их достойными разговора, как бы подавая этим знак, будто никто им не равен и даже не способен постигнуть глубину их познаний. Пусть наш придворный избегает этих отвратительных привычек и сочувственно и доброжелательно хвалит добрые дела других; и даже если чувствует себя достойным восхищения и далеко превосходящим всех остальных, пусть отнюдь не выказывает такого мнения. Но поскольку в человеческой природе столь полные совершенства встречаются крайне редко, а пожалуй что и никогда, человеку, сознающему свой недостаток в чем-либо, не должно терять ни веру в себя, ни надежду подняться на высокую ступень, даже если он не может достичь того полного и высшего совершенства, к которому стремится. В каждом искусстве есть, кроме первой, и другие достославные ступени; и кто по-настоящему стремится к вершине, уж до середины-то горы, как правило, доходит. И если наш придворный окажется замечателен в каком-то деле, кроме военного, пусть ищет за это одобрения и чести, но будет в этом сдержанным и рассудительным, умело и своевременно привлекая внимание окружающих и показывая то, в чем считает себя мастером, – но без назойливости, а будто невзначай, скорее по просьбе других, чем по своему желанию. И все, что соберется он показать или сказать, пусть обдумывает заранее, ко всему готовится; но выглядеть все должно так, будто делается или говорится вдруг. А предметов, в которых сознает свою посредственность, пусть касается разве что вскользь, не погружаясь в них слишком, но так, чтобы можно было поверить, будто он понимает в них гораздо больше, чем выказывает, – подобно некоторым поэтам, которые затрагивали и тонкости философии или других наук, хотя разбирались в них плохо. Но тем, в чем он сознает себя полным профаном, пусть вовсе никогда не занимается и не ищет от этого никакой славы; даже, если нужно, пусть откровенно признается, что ничего в них не смыслит.
XXXIX
– А вот Николетто поступил противоположно, – сказал Кальмета. – Он был превосходнейшим философом, но в законах понимал не больше, чем умел летать[202 - Николетто Вернья (ок. 1420–1499) – итальянский философ, последователь Аверроэса (Ибн Рушда), андалусского философа XII в., астролог и медик. Долгое время преподавал в Падуанском университете. Рассказанный случай похож на анекдот, вышучивающий важные постулаты учения аверроистов: 1) тезис о единстве интеллекта как общего достояния человеческого рода и 2) первенство наук о природе перед гуманитарными науками.]. И когда подеста?[203 - Подеста – глава городского управления, наместник Венецианской республики, под властью которой находилась Падуя.] Падуи решил поручить ему лекции о праве, он не захотел, даже убеждаемый многими учеными, разочаровать его и честно признаться, что не разбирается в этом. Он всегда говорил, что не согласен в этом вопросе с Сократом и считает недостойным философа говорить, что он чего-либо не знает[204 - В платоновской «Апологии Сократа» читаем отзыв Сократа об одном знаменитом афиняне, слывшем виликим мудрецом: «…Этот муж только кажется мудрым и многим другим, и особенно самому себе, а чтобы в самом деле он был мудрым, этого нет; и я старался доказать ему, что он только считает себя мудрым, а на самом деле не мудр. От этого и сам он, и многие из присутствовавших возненавидели меня. Уходя оттуда, я рассуждал сам с собою, что этого-то человека я мудрее, потому что мы с ним, пожалуй, оба ничего в совершенстве не знаем, но он, не зная, думает, что что-то знает, а я коли уж не знаю, то и не думаю, что знаю» (21с – d / Пер. М. Соловьева).].
– Я не к тому веду, чтобы придворный сам от себя, никем не спрошенный, твердил о себе, что чего-то не знает, – ответил мессер Федерико. – Ибо мне неприятна такая глупость: оговаривать и принижать самого себя; и я смеюсь над людьми, которые безо всякой необходимости, с охотой рассказывают о себе вещи, которые, даже если случились не по их вине, бросают на них некую тень позора, – как делал один всем вам известный рыцарь, который каждый раз, когда при нем поминали сражение под Пармой с королем Карлом, тут же начинал говорить, каким именно образом он сбежал с поля боя[205 - Имеется в виду сражение при Форново, под Пармой (1495), французского войска во главе с королем Карлом VIII, возвращающегося из своего итальянского похода, против войск Венецианской республики и ее союзников – герцогств Милана и Мантуи. Бой шел с переменным успехом, пока наконец французы не ударили решительно по правому флангу противника, вызвав в итальянских рядах паническое бегство. (Этот момент, вероятно, и запомнился знакомому мессера Федерико.) Битву, почти уже было проигранную Лигой, свело к «ничьей» удачное нападение миланских конников на королевский лагерь, в результате которого Карл VIII едва избежал плена.], – и казалось, что в тот день он ничего другого не делал, не видел и не слышал. Рассказывая об одном славном турнире, этот рыцарь всегда вспоминал, как свалился с лошади; а еще часто в разговорах прямо-таки искал повода вспомнить, как однажды ночью пошел на свидание с женщиной, а его изрядно попотчевали палкой. Пусть наш придворный ни за что не болтает о себе такого вздора, а когда ему будет предложено проявить себя в деле, в котором он вовсе не мастер, пусть отбивается от него как может. А если настаивают, пусть ясно даст понять, что не знает этого дела, прежде чем брать на себя такой риск. И так он избежит осуждения, которого ныне заслуживают многие, которые, Бог знает по какому извращению чутья или неразумию, бросаются делать то, в чем не смыслят, оставляя то, что знают.
К примеру, мне знаком один превосходнейший музыкант, который, оставив музыку, ушел с головой в сочинение стихов, считая себя в этом деле каким-то великим; над стихами его все потешаются, а музыкальное мастерство он растерял. Другой, будучи одним из лучших на свете художников, презрев искусство, в котором ему вряд ли найдешь равного, взялся за изучение философии и имеет в этом столь странные теории и такие небывалые химеры, какие изобразить не под силу всему его живописному искусству[206 - Речь, несомненно, идет о Леонардо да Винчи, чьи научные штудии и инженерные проекты расценивались современниками как чудачества.]. И подобных примеров без счета. А есть такие, что, сознавая свое высокое мастерство в одном, основным делом делают другое, в котором они, впрочем, тоже не профаны; но каждый раз, когда им выпадает случай показать себя в том деле, в котором они чувствуют себя мастерами, делают это играючи; и окружающие, видя, как сильны они в том, что не является их главным делом, верят, что уж в главном-то их мастерство еще намного выше. Такая смекалка, если ей сопутствует благоразумие, по-моему, совершенно не порок.
XL
Синьор Гаспаро Паллавичино ответил:
– Мне это кажется не смекалкой, но прямым обманом; а тому, кто хочет быть порядочным человеком, думаю, не к лицу обманывать.
– Это скорее не обман, а некоторое приукрашивание того, что человек делает, – сказал мессер Федерико. – А если даже обман, то не предосудительный. Вы же не скажете, что, когда двое бьются на турнире, тот, кто побил товарища, обманул его! Он побил, потому что искуснее в бою. Или, скажем, у вас есть драгоценный камень, очень красивый и без оправы; но когда он попадет в руки хорошего ювелира, который, поместив в оправу, сделает его еще прекраснее, вы же не скажете, что ювелир обманывает глаза тех, кто любуется этим камнем! И даже если это обман, он заслуживает похвалы, ибо, руководимые добрым рассуждением и искусством, руки мастера весьма часто придают еще большую красоту и изящество слоновой кости, или серебру, или прекрасному камню, оправляя его в чистое золото. Поэтому не будем говорить, что искусство – или «обман», если вам угодно его так называть, – заслуживает какого-то порицания. И нет ничего неприличного в том, когда человек, сознающий себя сто?ящим в каком-то деле, умело ищет случая показать себя в нем и так же скрывает те свои стороны, которые кажутся ему менее похвальными, – но и то и другое делает с некой осторожной маскировкой. Не помните ли, как король Ферранте[207 - Неаполитанский король Ферранте II, см. примеч. 24. Повышенное внимание молодого короля к своему внешнему виду отмечали и другие современники.] при любой возможности, словно невзначай, раздевался до жилета, зная, что хорошо сложен? Зато он, поскольку знал, что руки его не так хороши, редко или почти никогда не снимал перчаток? И мало кто замечал, что он делает это преднамеренно. Еще, припоминается, я где-то читал, что Юлий Цезарь охотно носил лавровый венок, чтобы прикрыть лысину[208 - Передано у Светония (Божественный Юлий. XLV, 2).]. Но во всех таких способах нужно быть очень осмотрительным и разборчивым, чтобы не выйти из границ уместного; ибо нередко человек, избегая одной ошибки, впадает в другую и вместо похвалы получает порицание.
XLI