На самом деле зеленые ворота были всегда закрыты для Ясси и для всех моих девочек. Рядом с ними в стене был устроен небольшой проем, занавешенный портьерой. Выглядел он настолько несуразно и чужеродно, что привлекал взгляды – разинутый рот в стене, взирающий на прохожих с высокомерной наглостью незваного гостя. Через этот проем проходили все студентки, и мои девочки тоже, попадая оттуда в маленькую темную комнату, где велся досмотр. Позже, много позже после той нашей первой встречи, Ясси рассказывала, что с ней делали в этой комнате. «Сначала проверяли, правильно ли я одета – цвет пальто, длина формы, плотность шарфа, фасон обуви, содержимое сумки, следы даже легчайшего макияжа, размер колец и степень их броскости – все проверялось, прежде чем меня пускали на территорию университета – университета, где также учились мужчины. Для мужчин главные ворота – высоченные, широченные, украшенные эмблемами и флагами – всегда были великодушно распахнуты».
Маленький проем в стене служил источником бесконечных историй об унижениях, гневе и печали. Его задумывали, чтобы сделать девочек обычными и незаметными. Но вместо этого он акцентировал на них внимание и превращал их в объект, вызывающий любопытство.
Представьте Ясси, которая стоит со мной рядом у зеленых ворот; мы смеемся и шепчемся, как заговорщицы, стоя близко друг к другу. Она рассказывает об учителе исламской морали и перевода. Тюфяк, похожий на Тестовичка из рекламы смесей для выпечки, шепнула она. Через три месяца после смерти супруги он женился на ее младшей сестре, потому что у мужчины – тут Ясси понизила голос – «у мужчины есть потребности».
Потом она снова заговорила серьезным тоном и принялась описывать его недавнюю лекцию о различиях ислама и христианства. На миг она преобразилась в этого коротышку с мучнистым лицом, стоящего у доски с куском розового мела в одной руке и белого мела в другой. С одной стороны он большими белыми буквами написал: «МУСУЛЬМАНСКАЯ ДЕВУШКА» – и провел вертикальную линию по центру доски. С другой стороны большими розовыми буквами написал «ХРИСТИАНСКАЯ ДЕВУШКА». Затем спросил у группы, знают ли они, в чем разница между этими двумя. Наконец после неловкой паузы сам ответил на свой вопрос: одна из них девственница, сказал он, невинная и чистая, бережет себя для будущего мужа и только для него. Сила ее – в ее скромности. Другая – ну что о ней можно сказать, кроме того, что она не девственница. К удивлению Ясси, две девушки, сидевшие позади, – обе активные участницы Мусульманской студенческой ассоциации – захихикали и прошептали: неудивительно, что все больше мусульманок сейчас обращаются в христианство.
Мы стояли посреди широкой улицы, смеялись – редкий случай, когда осторожная улыбка Ясси – она улыбалась краешком губ – стерлась с лица, сменившись прятавшимся под ней безудержным весельем. На большинстве фотографий с ней этого смеха не видно; она стоит в отдалении от остальных, словно показывая, что как самая младшая в нашей группе знает свое место.
Подобные истории мои студентки вспоминали почти каждый день; мы смеялись над ними, а позже злились и расстраивались, хоть и бесконечно пересказывали их на вечеринках, за чашками кофе, в очереди за хлебом и в такси. Казалось, что сам факт пересказа этих историй давал нам над ними власть; наш уничижительный тон, наши жесты, даже наш истерический смех уменьшали этот тягостный груз.
В тот момент солнечной близости я предложила Ясси съесть по мороженому. Мы пошли в маленькое кафе, сели напротив друг друга с двумя кофе-глясе в высоких стаканах, и тут наше настроение переменилось. Мы если не помрачнели, то посерьезнели. Ясси происходила из семьи просвещенных мусульман, сильно пострадавших от революции. Им казалось, что Исламская Республика предает ислам, а не отстаивает его каноны. В начале революции мать Ясси и ее старшая тетка вступили в прогрессивную группу мусульманских женщин; когда новое правительство обрушилось на своих бывших сторонников, женщины были вынуждены уйти в подполье. У этой тети было четыре дочери, все старше Ясси, и все они так или иначе поддерживали оппозиционную группу, ставшую популярной у молодых религиозных иранок. Всех, кроме одной, арестовали, пытали и посадили в тюрьму. Когда их выпустили, в течение года все они вышли замуж почти за кого попало, словно в спешке открещиваясь от своей прежней бунтарской сути. Ясси казалось, что хотя из тюрьмы они освободились, снаружи их ждали другие оковы – оковы традиционного брака.
А я считала настоящей бунтаркой саму Ясси. Она не вступала ни в одну политическую группу и организацию. Подростком она пошла наперекор семейным традициям и, несмотря на сильнейшее сопротивление родных, занялась музыкой. В ее семье было запрещено слушать любую музыку, кроме религиозной, даже по радио, но Ясси настаивала на своем. Она была маленькой Золушкой и жила, укрывшись ото всех во дворце с неприступными стенами, а любила невидимого принца, который однажды должен был услышать ее музыку.
Ее бунтарство этим не ограничилось; она не вышла замуж за подходящего жениха в подходящее время и уехала из родного Шираза, чтобы учиться в тегеранском колледже. Теперь она жила на два дома: у старшей сестры и ее мужа и в доме дяди, склонного к религиозному фанатизму. Университет с его низким качеством обучения, шаткой моралью и идеологическими ограничениями оказался для нее разочарованием. В некоторой степени там она чувствовала себя даже более ограниченной, чем дома, где ей повезло расти в любящей и высокоинтеллектуальной среде. Утрата этой любви и теплоты стоила ей множества бессонных ночей. Она скучала по родителям и семье и чувствовала вину за боль, которую им причинила. Позже я узнала, что из-за чувства вины у нее развились длительные парализующие мигрени.
Но что ей было делать? Она не верила в политику и не хотела замуж, но ей было любопытно, какая она – любовь. В тот день, сидя напротив меня и теребя ложку, она объяснила, почему все обычные поступки стали маленьким бунтом и актом политического неповиновения для нее и таких же, как она, молодых людей. Всю жизнь ее от всего берегли. Никогда не выпускали из виду; не было у нее никогда своего личного уголочка, где можно было размышлять, мечтать, чувствовать, писать. Ей не разрешали встречаться с молодыми людьми один на один. Ее семья не только указывала, как ей вести с мужчинами, – родные, похоже, думали, что могут за нее решать, что чувствовать по отношению к мужчинам. Что кажется естественным такой, как вы, призналась она, мне представляется незнакомым и странным.
Смогла бы она когда-нибудь жить, как я, – жить сама по себе, подолгу гулять, держась за руки с любимым человеком, может, даже завести маленькую собачку? Она не знала. Хиджаб больше ничего для нее не значил, но без него она почувствовала бы себя потерянной. Она всегда носила хиджаб. Хотела ли она его носить? Она не знала. Я помню жест, который она сделала, произнеся эти слова – взмах рукой у лица, будто она отгоняла невидимую муху. Она сказала, что не может представить Ясси без хиджаба. Как она будет выглядеть? Изменится ли ее походка, ее жесты? Как посмотрят на нее окружающие? Станет ли она умнее или глупее? Она была одержима этими вопросами, как своими любимыми романами Остин, Набокова и Флобера.
Она снова повторила, что никогда не выйдет замуж – ни за что! Достойная ей пара всегда существовала только в книгах, и она проведет остаток жизни с мистером Дарси. Но даже в литературе попадалось мало достойных мужчин. Однако что в этом плохого? Она хотела уехать в Америку – как ее дяди, как я. Ее матери и теткам уехать не разрешили, но дядям выпала такая возможность. Сумеет ли она однажды преодолеть все препятствия и уехать в Америку? И надо ли ей это делать? Она хотела, чтобы я дала ей совет. Они все этого хотели. Но что я могла ей предложить – ей, которая жаждала от жизни гораздо большего, чем было ей дано?
В этой реальности я не могла дать ей ничего, поэтому рассказала о «другом мире» Набокова. Я спросила, заметила ли она, что в большинстве его романов – «Приглашение на казнь», «Под знаком незаконнорожденных», «Ада», «Пнин» – всегда присутствовала тень другого мира, того, куда попасть можно лишь с помощью вымысла. Этот мир не дает героям и героиням Набокова впасть в полное отчаяние и становится их прибежищем в жизни, где жестокость является чем-то будничным.
Взять, к примеру, «Лолиту». «Лолита» – история двенадцатилетней девочки, которой некуда деться. Гумберт попытался превратить ее в свою фантазию, в свою умершую любовь, и тем уничтожил. Отчаянная правда «Лолиты» не в изнасиловании двенадцатилетней грязным стариком, вовсе нет; а в конфискации жизни одного человека другим. Мы не знаем, кем стала бы Лолита, если бы Гумберт не поглотил ее. И вместе с тем роман, законченная работа, полон надежды и даже красоты; он написан не только в защиту красоты, но в защиту жизни – обычной повседневной жизни и всех нормальных радостей, которых Лолита, как Ясси, была лишена.
Разгорячившись и вдруг испытав прилив вдохновения, я добавила, что Набоков, по сути, отомстил всем, кто лишил нас иной реальности, кроме как существующей в их голове; он отомстил и аятолле Хомейни, и последнему жениху Ясси, и тюфяку-учителю с мучнистым лицом. Они пытались слепить из нас то, что видели в своих мечтах и желаниях, но в Гумберте Набоков разоблачил всех солипсистов, присвоивших себе чужие жизни. Она, Ясси, обладала большим потенциалом; она могла стать кем угодно – хорошей женой, учительницей, поэтессой. Сейчас важно было понять, кем она хотела быть.
Я рассказала ей об одном из своих любимых рассказов Набокова – «Комната волшебника»[14 - Этого рассказа не существует. Нафиси чуть позже скажет об этом; под видом героя выдуманного ей самой рассказа Набокова она описывает своего друга, реально существующего иранского литературного критика, о котором пишет и в других своих мемуарах; неизменно она скрывает его настоящее имя, называя его «волшебником».]. Сначала он хотел назвать его «Человек из подполья». В рассказе говорится об одаренном писателе и критике, в жизни которого было две великие страсти – литература и кино. После революции все, что он любил, запретили, загнали в подполье. Он решает прекратить писать и зарабатывать на жизнь, пока коммунисты у власти. Почти не выходит из своей маленькой квартиры. Временами оказывается на грани голодной смерти; он и умер бы, если бы не преданные друзья, ученики и немного денег, оставшихся от родителей.
Я описала его квартиру во всех подробностях. Она была пустой и ужасала своей белизной: белыми были стены, кафель, даже шкафы на кухне. Гостиную украшала лишь большая картина на пустой стене напротив входной двери. На ней были деревья, нарисованные густыми выпуклыми мазками разных оттенков зеленого: зелень поверх зелени. Источника света на картине не было, но деревья светились будто бы внутренним сиянием, исходившим не от солнца, а от них самих.
Из мебели в комнате волшебника имелся один коричневый диван, маленький столик и два одинаковых стула. Кресло-качалка стояло, словно брошенное, между гостиной и столовой. Перед ним лежал маленький ковер, подарок уже забытой потерянной возлюбленной. В этой комнате, на этом диване человек из подполья принимал своих гостей, проходивших тщательный отбор. Среди них были знаменитые кинорежиссеры, сценаристы, художники, писатели, критики, бывшие ученики и друзья. Они приходили спросить совета по поводу своих фильмов, книг и возлюбленных; хотели знать, как можно обойти правила, как обмануть цензора или продолжить тайную любовную связь. Так он становился режиссером их профессиональной и личной жизни. Часами он мог объяснять структуру идеи или монтировать фильм в монтажной. Кому-то советовал, как помириться с любимыми. Другим говорил, что если те хотят лучше писать, нужно влюбиться. Он читал почти всю литературу, которую публиковали в Советском Союзе, и каким-то образом был в курсе последних лучших фильмов и книг, выходивших за границей.
Многие желали быть частью его тайного королевства, но он выбирал лишь нескольких, тех, кто проходил его секретную проверку. Он сам формировал свой круг, принимая и отвергая людей по своим причинам. Взамен помощи он просил друзей никогда не признавать его участие и не упоминать его имени вслух. Он вычеркнул многих из своей жизни, потому что те нарушили это требование. Помню одну фразу, которую он часто повторял: «Хочу, чтобы меня забыли; не хочу быть членом этого клуба».
Ясси смотрела на меня такими глазами, что это побудило меня развивать и придумывать историю дальше. Она напомнила мне меня, какой я, наверное, была в самом детстве, когда отец по вечерам и рано утром перед уходом на работу садился на край моей кровати и рассказывал сказки. Когда он злился на меня за что-нибудь, хотел, чтобы я что-то сделала или желал меня успокоить, он брал самые скучные подробности повседневной жизни и превращал их в сказку, полную внезапностей и поворотов, от которых у меня перехватывало дыхание.
В тот день я не сказала Ясси, что волшебника из рассказа Набокова, человека, который представлял для государства такую же опасность, как вооруженный мятежник, на самом деле не существовало – точнее, не существовало на бумаге. Это был реальный человек, который жил меньше чем в пятнадцати минутах от того места, где мы с ней сейчас сидели и рассеянно помешивали кофе в высоких стаканах длинными ложечками.
Тогда-то я и предложила Ясси участвовать в моих занятиях.
10
Я попросила вас представить нас, вообразить, как мы читаем «Лолиту» в Тегеране – роман о человеке, который, стремясь обладать двенадцатилетней девочкой и заполучить ее, косвенно становится причиной смерти ее матери, Шарлотты; таким образом девочка попадает в его ловушку и остается там на следующие два года, превращаясь в его любовницу. Удивлены ли вы таким выбором? Почему «Лолита»? Почему «Лолита» в Тегеране?
Хочу снова подчеркнуть, что мы не были Лолитами, а аятолла не был Гумбертом; наша республика не была тем, что Гумберт называл своим «княжеством у моря»[15 - Отсылка к стихотворению Эдгара По «Аннабель Ли».]. «Лолита» не являлась критикой Исламской Республики, но любому тоталитарному режиму этот роман стоял поперек горла.
Давайте вспомним момент, когда Гумберт приезжает забрать Лолиту из летнего лагеря после смерти ее матери, о которой девочка пока не догадывается. Эта сцена – прелюдия к последующему двухлетнему плену, во время которого Лолита, не до конца понимающая, что происходит, переезжает из мотеля в мотель со своим стражем-любовником:
«Хочу на минуту продлить эту сцену со всеми её мелочами и роковыми подробностями. Карга, выписывающая расписку, скребущая голову, выдвигающая ящик стола, сыплющая сдачу в мою нетерпеливую ладонь, потом аккуратно раскладывающая поверх монет несколько ассигнаций с бодрым возгласом: „и вот ещё десять!“; фотографии девчоночек; ещё живая цветистая бабочка, надёжно приколотая к стенке (отдел природоведения); обрамлённый диплом диетолога; мои дрожащие руки; отзыв, приготовленный усердной начальницей о поведении Долли Гейз за июль („весьма удовлетворительно; интересуется плаванием и греблей“); шум деревьев и пение птиц, и моё колотящееся сердце… Я стоял спиной к открытой двери и вдруг почувствовал прилив крови к голове, услышав за собой её дыхание и голос».
Хотя в «Лолите» есть более впечатляющие сцены, чем эта, она демонстрирует мастерство Набокова и, на мой взгляд, является ядром романа. Набоков называл себя «писателем-живописцем», и эта сцена – лучшее подтверждение его словам. В этом описании кроется напряжение между всем, что было до этого момента (Шарлотта узнает о предательстве Гумберта; у них случается ссора, в результате Шарлотта погибает от несчастного случая), и предчувствием еще более ужасного, что должно случиться потом. Противопоставляя, казалось бы, незначительные предметы (обрамленный диплом, фотографии «девчоночек»), протокольную характеристику девочки («весьма удовлетворительно; интересуется плаванием и греблей») и личные чувства и эмоции («моя нетерпеливая ладонь»; «мои дрожащие руки»; «мое колотящееся сердце»), Набоков предвосхищает ужасные деяния Гумберта и украденное будущее Лолиты.
Обычные предметы в этой сцене, которая, на первый взгляд, является простым описанием, дестабилизируются эмоциями, вскрывающими грязный секрет Гумберта. Отныне его нетерпением и дрожью будут окрашены все нюансы этого нарратива; он станет навязывать свои эмоции ландшафту, времени, событиям, даже самым несущественным и незначительным. Удалось ли вам, как моим девочкам, почувствовать, что зло, которым пронизаны все действия и эмоции Гумберта, является тем более ужасающим, потому что он ведет себя как нормальный муж, нормальный отчим, нормальный человек?
И эта бабочка – бабочка или мотылек? Неспособность Гумберта отличить одно от другого, его нежелание разбираться в этих тонкостях намекает на моральную беспечность и в других вопросах. Слепое равнодушие перекликается с черствостью Гумберта по отношению к мертвому сыну Шарлотты и к еженощным всхлипам Лолиты. Те, кто говорит, что Лолита – маленькая соблазнительница и заслуживает того, что получила, должны помнить о том, как каждую ночь она рыдала в объятиях своего насильника и тюремщика, потому что, как напоминает нам Гумберт со смесью восторга и жалости, «ей было совершенно некуда идти».
Обо всем этом я думала, когда при встрече мы стали обсуждать, как Гумберт конфисковал жизнь Лолиты. Первое, что поразило нас в этом романе, – это было на первой же странице – Лолиту преподносили нам как существо, созданное Гумбертом. Мы видим ее лишь урывками. «То существо, которым я столь неистово насладился, было не ею, а моим созданием, другой, воображаемой Лолитой – быть может, более действительной, чем настоящая… лишенной воли и самознания – и даже всякой собственной жизни», – сообщает нам Гумберт. Гумберт втыкает в Лолиту первую булавку, давая ей имя – имя, становящееся отзвуком его желаний. Там, на самой первой странице, он перечисляет различные ее прозвища, имена для разных случаев – Ло, Лола, а в его объятиях – всегда Лолита. Нам также сообщают ее «настоящее» имя – Долорес, что по-испански означает «боль».
Чтобы дать Лолите новую личность, Гумберт должен сперва забрать у нее ее реальную историю, заменив ее своей собственной. Он превращает Лолиту в реинкарнацию своей потерянной безответной юной любви – Аннабеллы Ли. Мы узнаем Лолиту не напрямую, а через Гумберта, и не через ее прошлое, а через призму прошлого или воображаемого прошлого рассказчика/насильника. Гумберт, ряд литературных критиков и даже один из моих студентов – Нима – называли этот процесс гумбертовской солипсизацией Лолиты.
Но ведь у нее было прошлое. Несмотря на попытки Гумберта сделать Лолиту сиротой и украсть у нее ее личную историю, мы видим ее прошлое урывками. Благодаря литературному мастерству Набокова эти редкие проблески воспринимаются особенно болезненно на контрасте со всепоглощающей одержимостью Гумберта его собственным прошлым. Прошлое Лолиты трагично – умер ее отец, умер двухлетний брат. Теперь умерла и мать. Как и в случае моих студенток, прошлое Лолиты настигает ее не ощущением потери, а, скорее, чувством нехватки, и, как и мои девочки, она становится фрагментом чужой мечты.
В какой-то момент правда о прошлом Ирана становится для тех, кто ее присвоил, такой же призрачной, как и правда Лолиты для Гумберта. Она становится нематериальной, как правда Лолиты, ее собственные желания и жизнь; все это нужно обесцветить пред лицом одержимости Гумберта, его стремления сделать непослушную двенадцатилетнюю девочку своей любовницей.
Думая о Лолите, я вспоминаю пришпиленную к стене полуживую бабочку. Бабочка – неочевидный символ, но содержит намек на действия Гумберта – тот пришпиливает Лолиту так же, как пришпилили бабочку; хочет, чтобы она – существо, которое живет и дышит, – стала неподвижной, отказалась от своей жизни, став мертвой натурой, ибо он взамен предлагает ей именно это. В сознании читателей Набокова образ Лолиты навек неразрывно связан с образом ее тюремщика. Сама по себе Лолита бессмысленна; она оживает лишь за решеткой своей камеры.
Вот как я воспринимала «Лолиту». Когда мы обсуждали ее на занятиях, наши обсуждения всегда были окрашены личными горестями и радостями моих учениц. Как следы от слез размывают строки письма, эти вылазки в скрытое и личное окрашивали все наши обсуждения Набокова. Я стала все чаще думать об этой бабочке, о том, почему тема извращенной близости жертвы и тюремщика оказалась нам так близка.
11
В ходе наших занятий я делала заметки в толстых ежедневниках. Их страницы были почти чистыми, кроме четвергов; бывало, что записи перетекали на пятницы, субботы и воскресенья. Когда я уезжала из Ирана, я не взяла с собой эти ежедневники, они были слишком тяжелыми, но я вырвала исписанные страницы, и сейчас эти мятые листы из незабытых дневников с надорванным краем лежат передо мной. Кое-где уже невозможно разобрать мои каракули и что я имела в виду, но конспекты за первые несколько месяцев аккуратные и четкие. В основном там описаны открытия, которые я сделала в ходе наших дискуссий.
В первые несколько недель мы читали и обсуждали заданные книги упорядоченно, почти как на занятиях в университете. Я подготовила список вопросов, взяв за основу те, что прислала мне подруга, изучавшая права женщин; я хотела разговорить девочек. Те послушно отвечали. Как вы охарактеризуете свою мать? Назовите шесть человек, которыми вы восхищаетесь, и шесть, к которым испытываете сильную неприязнь. Опишите себя двумя словами. Их ответы на эти скучные вопросы были скучными; они писали то, что я ждала от них услышать. Помню, что Манна пыталась отвечать нестандартно. На вопрос «опишите свое представление о себе» она написала: «Я пока не готова ответить на этот вопрос». Они все не были готовы. Пока.
С самого начала в качестве эксперимента я делала заметки. Еще в ноябре, спустя всего месяц после начала наших занятий, я написала: «Митра: некоторые женщины говорят, что иметь детей – их предназначение, и звучит это так, будто они обречены». Я добавила: «Неприятие мужчин у некоторых девочек еще сильнее моего. Они все стремятся к независимости. Им кажется, что найти равного себе мужчину невозможно. Они считают себя взрослыми и зрелыми, в отличие от окружающих мужчин, которые не ставят себе цель думать». 23 ноября: «Манна: я сама себя пугаю, все мои поступки и мысли не похожи на поступки и мысли окружающих. Окружающие тоже меня пугают. Но больше я боюсь себя». На протяжении всего нашего общения с первого дня до последнего я замечала, что у девочек отсутствовало четкое восприятие себя; они могли видеть себя и составлять представление о себе лишь чужими глазами – как ни парадоксально, глазами людей, которых они презирали. Любовь к себе; уверенность в себе, подчеркнула я в своих заметках.
Они открывались и оживлялись, лишь когда мы обсуждали книги. Романы становились побегом от реальности; мы могли восхищаться их красотой и совершенством, оставив в стороне истории о деканах, университете и уличных стражах морали. Мы читали эти книги непредвзято, не питая ожиданий и не связывая их с нашими личными историями; как Алиса, мы просто бежали за Белым Кроликом и прыгали в его нору. Эта невинность восприятия дала плоды – без нее мы не осознали бы степени своего онемения. Парадокс, но именно романы, с помощью которых мы спасались от реальности, в итоге заставили нас усомниться в ней и начать анализировать ее, хотя прежде мы были беспомощны и не могли подобрать слов для ее описания.
В отличие от поколения писателей и интеллектуалов, к которому принадлежала и с которым теперь водила знакомство я, новое поколение – поколение моих девочек – не интересовалось идеологией и не имело политической позиции. Ими двигало чистое любопытство, реальная нехватка произведений великих писателей, попавших под запрет и ставших недоступными из-за режима и поддерживавших Революцию интеллектуалов и вынужденных прозябать в тени. В отличие от периода накануне революции, ныне кумирами молодежи стали «нереволюционные писатели», носители канона – Джеймс, Набоков, Вулф, Беллоу, Остин и Джойс. Они были посланниками запретного мира, который мы идеализировали и восхваляли сильнее, чем он того заслуживал.
В некотором роде тяга к красоте и инстинктивное стремление бороться с «неправильной формой вещей» – выражаясь словами Вадима, рассказчика последнего романа Набокова «Смотри на арлекинов!», – присутствовали у представителей разных идеологических полюсов того, что принято называть «культурой». Эта сфера была одной из немногих, где идеология играла относительно небольшую роль.
Мне бы хотелось верить, что это стремление к прекрасному что-то значило, что в тегеранском воздухе ощущалось дыхание если не весны, то обещания, что весна скоро наступит. Я цепляюсь за эту веру, за смутное ощущение сдерживаемого, но не проходящего волнения; оно напоминает мне о необходимости читать книги, подобные «Лолите», читать их в Тегеране. Я по-прежнему улавливаю это ощущение в письмах бывших студентов: невзирая на страх и тревогу о будущем, где их, возможно, ждет безработица и отсутствие безопасности, несмотря на беспокойство о хрупком и предательском настоящем, они пишут о поисках красоты.
12
Итак, сумели ли вы нас представить? Пасмурным ноябрьским днем мы сидим вокруг столика с коваными ножками и стеклянной столешницей; в зеркале столовой отражаются окутанные дымкой желтые и красные листья. У меня и, может быть, еще у двух девочек на коленях книги. У остальных – толстые пачки листов, распечатанных на ксероксе. Так просто «Лолиту» не достать – такие книги в книжных магазинах теперь не продают. Сначала цензоры запретили большинство книг, потом правительство запретило продажу; большинство магазинов литературы на иностранных языках закрылось, а тем, что остались, пришлось торговать дореволюционным ассортиментом. Иногда западные книги находились у букинистов, изредка – на ежегодной международной книжной ярмарке в Тегеране. Книги, подобные «Лолите», было очень сложно раздобыть, особенно издание с аннотацией, за которым охотились все мои девочки. Для тех, кто остался без книги, мы сделали копии – триста страниц. Через час у нас будет перерыв на чаепитие с пирожными. Не помню, чья сегодня очередь приносить пирожные; мы меняемся, каждую неделю кто-то приносит сладкое.
13
«Гадкое дитя», «маленькое чудовище», «похотливая», «низкая», «мерзкое отродье» – вот лишь некоторые «комплименты», которыми награждали Лолиту ее критики. В сравнении с этими нападками те уничижительные слова, которыми отзывается о Лолите и ее матери Гумберт, представляются почти лаской. Есть и те – в том числе ни больше ни меньше Лайонел Триллинг[16 - Лайонел Триллинг (1905–1975) – американский литературный критик, писатель, преподаватель, один из наиболее влиятельных интеллектуалов в США 1940–70-х годов.] – кто и вовсе рассматривает эту историю как роман о великой любви; есть и другие, осуждающие «Лолиту», – им кажется, что Набоков превратил историю изнасилования двенадцатилетней девочки в изысканный эстетический опыт.
На наших занятиях мы не соглашались ни с одной из этих интерпретаций. Мы единогласно (и я горжусь этим единогласием) соглашались с Верой Набоковой, вставая на сторону Лолиты. «„Лолита“ обсуждается прессой во всевозможных ракурсах, кроме одного: с точки зрения красоты и пафоса книги», – писала Вера в дневнике[17 - Прямая цитата Веры Набоковой.]. «Критики предпочитают искать нравственные символы, утверждение, осуждение или объяснение ситуации с Г. Г. …Но хотелось бы, чтоб кто-нибудь оценил, с какой нежностью описана вся беспомощность этого ребенка, оценил ее трогательную зависимость от кошмарного Г. Г., а также ее отчаянную отвагу, нашедшую такое яркое отражение в жалком, хотя в основе своей чистом и здоровом браке, обратил бы внимание на ее письмо, на ее собаку. Вспомним ужасное выражение на ее лице, когда Г. Г. обманывает ее, лишая обещанного ничтожного удовольствия. Все критики проходят мимо того факта, что Лолита, „это кошмарное маленькое отродье“, по сути своей истинно положительна – в противном случае она никогда бы не поднялась после того, как ее так жестоко сломали, и не обрела бы нормальной жизни с беднягой Диком, которая ей оказалась больше по душе, чем та, другая».
Рассказ Гумберта – исповедь и в обычном смысле этого слова, и в буквальном: он действительно пишет свое признание в тюрьме в ожидании суда за убийство драматурга Клэра Куилти, с которым Лолита пыталась сбежать, чтобы скрыться от него, и который бросил ее, когда она отказалась участвовать в его жестоких сексуальных играх. Гумберт предстает перед нами и рассказчиком, и соблазнителем, причем соблазняет не только Лолиту, но и нас, читателей, на протяжении всей книги обращаясь к нам как «уважаемые присяжные женского и мужского рода» (а порой и «крылатые господа присяжные»). По мере развития сюжета нам открывается другое преступление, более серьезное, чем убийство Куилти: заманивание Лолиты в ловушку и насилие над ней (обратите внимание, что хотя сцены с Лолитой написаны с нежностью и страстью, убийство Куилти изображено как фарс). Проза Гумберта, временами бесстыдно цветистая, ставит целью соблазнить читателя, особенно высокоинтеллектуального, которого, безусловно, должны пленить эти чудеса мыслительной гимнастики. Лолита принадлежит к категории жертв, которых некому защитить; им не дается даже шанс рассказать свою историю. Таким образом, она становится жертвой вдвойне: у нее забирают не только жизнь, но и ее собственное повествование. Мы говорили себе, что участвуем в этих занятиях, чтобы не стать жертвами второго преступления.