Когда отцу прислали бумагу из конторы с этим приказанием, то он отказался расписаться, что читал ее, несмотря на уверения чиновника, что его не будут тревожить.
– Не подпишу! – твердил отец. – Сегодня вы выдумаете показывать меня в живых картинах, а завтра пришлете бумагу, чтобы я надел трико и танцевал в балете. Так и скажите Александру Михайловичу (Гедеонову), что таких глупых бумаг не буду подписывать.
В. А. Каратыгин последовал примеру отца. Только они двое и были освобождены от живых картин. Директор сначала покипятился за ослушание его воли, но скоро успокоился.
Все артисты роптали, особенно бедные хористки, которые лишены были отдыха в посту.
Роллер выпросил позволение у матери поставить меня в живые картины и очень был доволен, получив от нее разрешение. Я должна была изображать девочку цыганку с цветком в руке, на который я смотрела улыбаясь. Роллер сам придумал мне костюм и прическу. Когда я стояла в своей раме перед поднятием занавеса, Роллер в сопровождении министра двора подошел ко мне.
Я знала князя Волконского в лицо, когда еще мне было лет семь. Я его видела на нашей лестнице; он приезжал к актрисе Азаревич, жившей против нас. Я всегда знала, когда должен приехать князь Волконский, потому что дворник тщательно мел двор, а лестницы посыпал песком. Как только въезжала карета во двор, я выбегала в сени, чтобы посмотреть на важного гостя Азаревич. Он всегда приезжал часов в 10 утра.
Подойдя ко мне, князь Волконский спросил, сколько мне лет, у кого я учусь танцевать и закончил словами: «скорей поступайте на сцену, вас будет учить Титюс». Немецкое добродушное лицо Роллера сияло радостью, а я едва удерживала слезы от досады на Роллера, и когда он вернулся, чтобы усадить меня, то я накинулась на него, зачем он приводил министра смотреть на меня, и объявила ему, что никогда не буду солисткой, хотя бы меня учили пять Титюсов. Роллер упрашивал меня успокоиться, потому что сейчас будет очередь моей картины.
Я ощутила странное чувство, когда раздались аплодисменты. Публика два раза требовала повторения моей картины. Роллер был ужасно доволен.
На третий же день меня с братом отправили в театральную школу. Многие воспитанницы знали меня, но все-таки обступили и стали расспрашивать, каким образом я попала в школу? Узнав, что я тоже буду ходить в классы на уроки, они заявили мне, чтобы я подчинилась их установленным правилам: «никогда не отвечать уроков учителям». Но когда я заметила что учителя могут пожаловаться на меня, они уверяли, что не посмеют! Я была поражена, как взрослые воспитанницы обходятся с учителями. Если учитель их спрашивал урок, то они все только восклицали: «Да, страсти, девицы!» – и отворачивались с презрением от него. Если же он настаивал, то ему все разом восклицали: «Да, девицы! – несчастный!..»– и потом прибавляли: «Мы ваших уроков не учили и не будем учить». Учитель пожимал плечами, развлекал учениц посторонним разговором, чтобы только они не разбежались из класса.
Ко мне, как к новенькой, учителя попробовали было обратиться с вопросами, но воспитанницы хором заявили, что я также не готовила уроков.
В младших классах, по примеру старших, также не учили уроков, отговариваясь тем, что не было времени. Впрочем, иногда точно у них не было времени учиться: утром их возили на репетицию балета, а вечером в спектакль, откуда они возвращались в час ночи. Взрослые воспитанницы-танцовщицы совсем не ходили в классы.
Я приводила Титюса в совершенное отчаяние, потому что изображала из себя самую неуклюжую фигуру, когда он заставлял меня упражняться перед собой. Я притворялась, что у меня дрожат ноги. Титюс был уже пожилой, довольно полный господин, с большими бледно-голубоватыми сонными глазами, но эти глаза гневно блестели, смотря на меня, и он восклицал по-французски: «Что я могу сделать с этим бревном?» В самом деле, положение Титюса было очень неприятное: ему было приказано от высшего начальства как можно скорее выпустить меня на сцену, а я представлялась никуда не годной для танцев.
Приехала в Петербург знаменитая балерина Тальони с своим отцом, маленьким старичком, и являлась с ним в школу упражняться. Директор и другие чиновники очень ухаживали за обоими иностранцами; им подавался в школе отличный завтрак.
Тальони днем была очень некрасива, худенькая-прехуденькая, с маленьким желтым лицом в мелких морщинках. Я краснела за воспитанниц, которые после танцев окружали Тальони и, придавая своему голосу умиленное выражение, говорили ей: «Какая ты рожа! какая ты сморщенная»!
Тальони, воображая, что они говорят ей комплименты, кивала им с улыбкой головой и отвечала:
– Merci, mes enfants!
Тальони сделала мне большую неприятность. Раз Титюс не пришел в класс, и никто не упражнялся без него. Воспитанницы стали упрашивать меня представить им Тальони, которую я очень удачно передразнивала. Все воспитанницы знали, что я нарочно корчу из себя неуклюжую фигуру перед Титюсом, и очень были довольны, что я его злю в классе. Для их потехи, я стала ходить по зале на носках, делала антраша и, как Тальони, стояла долго на одной ноге, а другую держала высоко и вдруг, встав на носок, делала пируэт; потом оправляла платье, как Тальони после танца, и раскланивалась с мнимой публикой.
– Сапристи! – вдруг раздался в дверях голос Титюса, которого никто не заметил и который, как оказалось, видел мое представление. Я, конечно, страшно перепугалась. Титюс грозно подошел ко мне и то по-французски, то на ломаном русском языке стал меня бранить.
– Ноги у нее дрожат, горбится, носки как тряпки, когда в классе! А оказывается, что у нее стальной носок. Хорошо же, я пожалуюсь на вас.
И точно, Титюс пожаловался моей матери, и мне страшно досталось за мою проделку. Меня в наказание заставили упражняться еще по вечерам дома. Но я хитрила и вместо упражнения читала книги, которые были в спальне у матери. Я прочитала Марлинского, Рафаила Зотова, а чтобы показать вид, будто упражнялась в танцах до поту лица, смачивала передние волосы водой и растирала руками докрасна себе щеки.
Я стала допекать Титюса другим способом. Притворялась, что у меня нет слуха, и никак не попадала в такт, когда он заставлял меня делать какое-нибудь па под скрипку.
Брат кончал свои уроки в отделении воспитанников позже часом, и я ждала его, сидя в дортуаре; это был час обеда воспитанниц, и дортуар был пустой, оставались только я и Андреянова; в это время всегда являлся к ней директор; их тихого разговора я не могла слышать, потому что сидела в другом конце огромного дортуара, да и садилась на скамейку между кроватями, так что меня не было видно. Андреянова иногда кричала на Гедеонова, выгоняла его вон и даже раз пустила в него танцевальным башмаком. Меня удивляла смелость Андреяновой, но в то же время мне было приятно видеть, как гроза всех артистов смиренно повиновался ее приказанию.
Андреянова обедала отдельно от других воспитанниц:
Гедеонов присылал к ней обед от себя с дорогим вином. Через несколько времени и Смирновой стали давать такой же обед, чтобы прекратить толки при театре о привилегии Андреяновой.
Окна в дортуаре были громадные, все меры были приняты, чтобы воспитанницы не могли смотреть в них на своих обожателей, катавшихся по целым часам мимо школы. Окна были очень высоко от полу, а подоконники так узки, что едва можно было поставить ноги; три стекла были закрашены белой масляной краской, только самое верхнее стекло оставалось чистым. Воспитанницы ухитрялись все-таки взбираться на окна, и выскоблили в краске два кружка для глаз и смотрели на проезжающих. Только и были слышны восклицания: «Да, девицы, счастливая! мой сегодня на вороных!» «Да, девицы, несчастная! мой в одиночку сегодня!» «Девицы, ай, страсти, опять штафирка едет: урод!»
Пока воспитанницы смотрели в окна, в дверях дежурила одна из товарок, обожатель которой в этот день не катался. Она тотчас извещала, если в коридоре появлялся инспектор. Все соскакивали с окон, восклицая: «девицы, да страсти!» – или «да, девицы, черт противный!»
Гедеонов всячески оберегал Андреянову. Он приказал инспектору школы находиться в дортуаре в те часы, когда происходили катания офицеров мимо школы. Но инспектор часто манкировал своей обязанностью, потому что любезничал сам с одной воспитанницей в классной комнате.
Гедеоновым был отдан приказ, чтобы у родственников, приходивших по праздникам навещать воспитанниц, осматривали корзины и свертки, в которых они всегда приносили пироги и другие лакомства, потому что обожатели, пользуясь случаем, пересылали своим предметам записочки и разные вещи. Несмотря на это, контрабанда была развита в сильной степени.
Я знала все знаки, которыми переговаривались воспитанницы-танцовщицы со сцены с своими поклонниками, сидящими в первых рядах кресел. Если проведет пальцем по губам, означает, что желает конфет или фруктов; возьмется за ухо, желает серьги; за руку – браслета. Если же возьмется обеими руками за голову, как бы поправляя прическу, то значит, была головомойка за разговоры с обожателем на сцене. Множество было и других знаков, но я их уже забыла.
Андреянова могла бы делать много неприятностей своим товаркам, зная все уловки, каким образом они получали от своих обожателей лакомства и подарки, но она никогда не выдавала их.
За кулисами всем было известно, что Андреянова пользуется особенным расположением Гедеонова, а потому все были очень любезны с ней, особенно театральные чиновники.
Выйдя из школы, Андреянова не воспользовалась своим могуществом и никого не притесняла.
Не то было, когда впоследствии, в 1850 г., французская актриса Мила (M-lle Mila-Dechamps) заняла место Андреяновой. Тогда все театральные чиновники должны были раскошеливаться на дорогие подарки для нее на новый год. Мила сделалась полновластным лицом в театре, ангажементы французской, немецкой труппы зависели от нее, назначение бенефисов также. Если нужно было кому-нибудь из артистов ее покровительство, то все знали, что с пустыми руками нечего и идти к ней.
Мила поступила сначала на французскую сцену на скромное жалованье и играла маленькие роли в водевильчиках. Она была очень красивая и талантливая актриса. Как только она получила власть, то выписала свою сестру, некрасивую и бездарную актрису, но которой назначено было хорошее жалованье и бенефис.
Прежде французский репертуар состоял исключительно из серьезных комедий и драм, а теперь они заменились трехактными водевилями для Мила, которая выжила со сцены Аллан, мужа и жену, за то, что они не хотели искать ее покровительства.
Раз Мила захотелось иметь маленькую болоночку. Все чиновники сбились с ног, ища, где бы купить такую собачку. Управляющий конторой нарочно послал за границу своего подчиненного, чтобы там купить крошечную болоночку, и за это поднесение ему было оказано особое покровительство. Мила жила роскошно: на счет конторы ей выписывали из Парижа мебель, наряды, белье. Она скопила себе хорошее состояние, у нее было много бриллиантов, и она выручила хорошие деньги, распродав дорогую обстановку своей квартиры при отъезде из Петербурга. Как только Гедеонов вышел в отставку, она стала третировать его, как лакея.
Профессора пения К. А. Кавоса в школе я знала с раннего детства. До него, кажется, считали невозможным ставить серьезные оперы с русскими певцами; все были такого убеждения, что у русских не может быть больших голосов и нет вовсе музыкальных способностей. В Петербурге тогда была единственная школа пения в театральном училище; оттуда выходили певцы и певицы для маленьких опер. Но ларчик просто открывался: не было хорошего профессора пения, и Кавос это блистательно доказал. В одном выпуске он дал двух певиц с большими голосами: М. М. Степанову и А. Я. Воробьеву; у последней был такой замечательный контр-альт, что если бы она была иностранка, то сделалась бы европейской знаменитостью и нажила бы себе богатство.
Кавос начал ставить большие оперы с русскими певцами. Публика охотно слушала их. Но, к несчастью, Воробьева не долго пела на сцене, она потеряла голос по следующему обстоятельству: на репетиции Воробьева почувствовала неловкость в горле и заявила, что не может петь вечером в «Семирамиде». Но Гедеонов раскричался на нее:
– Ты воображаешь, что я для тебя стану делать перемену спектакля? Изволь петь.
Гедеонов всем артистам говорил «ты», исключая моего отца, – вероятно, зная его историю с Тюфякиным.
Воробьева расплакалась и пела вполголоса на репетиции. Приехав вечером в театр, она чувствовала себя хуже и просила хоть сделать анонс, чтобы публика была снисходительна к ней. Гедеонов снова раскричался и погрозился, что на неделю засадит ее в бутафорскую и сделает вычет из жалованья. Артисток никогда не сажали в бутафорскую, но для Гедеонова закона не существовало.
– Я проучу всех, кто у меня вздумает капризничать! Смотри, не важничай у меня, я тебя вышколю! – грозя пальцем у лица Воробьевой, говорил Гедеонов перед поднятием занавеса.
Воробьева выдержала всю оперу и пела так, что публика пришла в восторг и аплодировала ей до конца.
Гедеонов в антракте продолжал допекать Воробьеву:
– Что, не могла петь? Я тебя, голубушка, отучу ломаться перед мной!
На другое утро Воробьева не могла взять ни одной ноты, и голос у нее пропал навсегда.
Воробьева была тогда уже замужем за певцом Петровым.
Отец мой проходил со Степановой роль, когда она в первый год по выпуске должна была играть графиню в оперетке «Водовоз». Кажется, что так называлась эта маленькая опера. Сюжет ее состоял в том, что фея, покровительница одного графа, исправляет его капризную жену, превращая ее на несколько часов в жену водовоза, который бьет ее плеткой за неповиновение. Степанова никак не могла естественно вскрикнуть, когда водовоз должен ее ударить. Отец бился с ней долго. Тогда он приготовил заранее арапник и, когда дело дошло до момента, что графине надо вскрикнуть, неожиданно ударил Степанову арапником. Степанова на этот раз очень натурально вскрикнула. Она расплакалась, а отец, улыбаясь, ей сказал:
– Заживет! зато ты теперь знаешь, как надо на сцене вскрикивать от боли!..
Глава 3. Кукольник – Щепкин – Глинка – Знакомство с Белинским – Гоголь