
Низвержение
– Мориц, куришь? – спросил Арвиль так же спонтанно, как делал это всегда.
– Нет.
– Бросил?
– Начал. Причем с того момента, как ты спросил об этом.
– Нет, я бросил еще в начале года, – сказал он, доставая портсигар из внутреннего кармана пальто. – Лучший табак продается только возле вокзала – никаких киосков и прочего. Я выкуривал по одной сигарете в день с минимальным вредом для себя, а затем бросал. Знаешь, почему? Потому что я могу это сделать. Гляди. Куришь, бросаешь, а спустя время начинаешь снова. Цикличность.
Я сразу понял, о чем он. С таким же успехом можно было каждую неделю что-либо начинать и сразу же бросать, прикрываясь силой воли, но как бы безумно это ни звучало – я верил Арвилю: его напускным потугам на мысли, историю, целостность образа, пусть он высказывал крайние глупости. Его слова наводили меня на воспоминания, когда отец перед своей смертью простаивал очереди в Бюро, и когда его наконец вызвали, он высыпал разом все жалобы, что у него накопились, высказал все, что он думает об этом Заведении, его порядках, традициях, его внутренней жизни. Тогда отца попыталась остановить секретарша, намереваясь выдворить того в коридор, но широкополый дядя в костюме, тогда, видимо, главный, остановил ее со словами: «Оставь его! Пусть говорит, наконец выговорится! Видишь, у человека наболело!», и погрозил пальцем так, словно на конце его приютилась мысль. Отца внимательно выслушали, было видно, что у него действительнонаболело. Ведь недаром его фамилия когда-то гремела на весь город, пока он не растерял всех своих последователей, причем мгновенно – блицкриг по разрушению репутации человека за один день. Помнится, отец приводил меня за руку к вратам Бюро и, поглаживая по голове, приговаривал: «Смотри, сынок, однажды и ты здесь будешь работать!» Какой там, пап, обязательно…
Я кивал Арвилю, пусть мы даже молчали, а если и говорили, то говорили о чем угодно, лишь бы не обсуждать насущное, действительно волнующее нас, фундаментальное – нечто такое, за что не стыдно на людях открывать рот, показываться на глаза, за что не нужно было бы краснеть, смотреть в пол, пристыженно бубнить под нос, переминаясь с ноги на ногу, вгонять себя и других в краску, а потом оправдываться за порывы души под насмешливые взгляды окружения… говорить что-то правдивое, пробивающее на слезы, прямо в сердце, без ужимок и прикрас, доступным словом, ясной мыслью, чтобы озарить себя, окружающих, всех людей вокруг, с единственным желанием – чтобы правда была услышана… говорить что-то тихое, светлое, утешающее, как молитва в самую темную ночь, произносимая шепотом, немыми губами… что-то такое, от чего многие бы отвернулись как от попрошайки, перешагнув и пройдя мимо… говорить что-то простое, довольно очевидное и по-детски наивное, что вызывает смех и зависть убогих… что-то такое, что пытаются задушить смешками, стёбом и иронией, что-то давно забытое и почти что вымышленное, что-то, от чего каждый из нас по-своему пытался замкнуться в себе. Что это? Истина? Добро? Бог? Просыпаться с этим чувством, что если это самое что-то – Бог, то человечество открыло богозаменитель, доброзаменитель, правдазаменитель, и теперь они подсыпаны в еду, воду, они вещают из экранов и динамиков всего мира, что не слышишь свой голос, а в ответ только: «А я и не хочу слышать себя! Шизофреник! К-р-р-р-р-ретин!» Заменители в каждом поступке и каждом слове, что убивает само понятие одиночества и интимности – главное право всех прав. И так во всем: моргаешь как угорелый, когда тебе врут в лицо, сплевываешь на правду, потому что она выглядит как-то неправдоподобно, неубедительно, и с первой мыслью «Точно врет!» перестаешь слушать собеседника, потому что он кажется слишком глупым, чтобы говорить правду, сразу задаешься вопросом: «А с чего бы ему говорить мне правду? В чем его выгода? В чем выгода этой правды, если нам обоим станет от нее неприятно?», и по зрелом размышлении приходишь к выводу, что человек дает человеку возможность пофантазировать о том, чего, вполне возможно, вообще нет. Киваешь врунам и всем тем, кто нечист на совесть, даешь человеку выговориться, нарисовать целый мир, который не существует. Отец часто возмущался: «У этого своя правда, у того – своя, поди разберись… а оно мне надо?» Только тебе уже не надо, па, ты уже отстрадал свое. Помню твои дни в Бюро в одних тапках, ты выглядел смешно, но ты был единственный среди всех, кто не смеялся. Ты был самый нежеланный гость на празднике и самый желанный царь на пиршестве стервятников. Помнишь, ты, я и брат сидели на застолье, праздновали день Бюро и Солидарности, ты сидел с краю, такой одинокий и лишний – даже мне, ребенком, было трудно признать в тебе отца – так отстраненно ты сидел, такой недоступный, пустой, смотрел перед собой, будто перед тобой сидел призрак, и ты молча сожалел о нем. Я видел в тебе чужого человека, но не так, как думается, не по-злому. Просто ты был чужой для меня с братом, смотрел мимо нас и запрещал коллегам подливать нам спиртное, даже если это было так, по-доброму. «Умная головка то, умная головка се», умная головка не пьет, не курит, не живет жизнью плохой, хорошей, умная головка сосредоточена на чем-то отдаленном, отвлеченном, занята какой-то материей не от мира сего. Умная головка не витает в облаках, не думает о чем-то отвлеченном, живет почти что здесь и сейчас. Ведь книги – зло, в них ничего нет, кроме постыдных анекдотов. Кино? Кончилось давно! Девушки? О! Это последнее, о чем необходимо думать. Деньги? «В маленьких фирмах погибают специалисты…» – так это звучало из твоих уст, разве нет? Я пересказываю твои нотации в поисках смысла тобой сказанных слов. Ведь я тоже – уже взрослый. Должен ли я своим будущим детям пересказывать твои слова? Ведь я зомбирован ими. Я повторяю то, что слышал в детстве, но я не могу гарантировать правдивость сказанных слов. Чья это истина в итоге? Уж точно не моя. В синей рубашке, заправленной в брюки десятилетней давности, ты стоишь перед глазами, как старомодный призрак, молчишь, потому что заикаешься, но тщательно скрываешь это, и только крики выдают тебя, когда тебя выводят на эмоции. Я тень твоей тени, а о реальной картине я могу только догадываться. Грустно ли мне от этого? Тоскливо? Я думаю о тебе, когда смотрю на мужчин, думаю о матери, когда смотрю на женщин, я ищу родного брата в орде иноземных лиц. Виноват ли твой отец в твоих ошибках? Если в твоих ошибках виноват не ты, а в своих ошибках виноват не я, и ты лишь жертва своего отца, как и я, должны ли мы объединиться против Первоотца, чтобы исправить ошибки своего существования? Я продолжаю твои ошибки, ты продолжаешь его ошибки, и так далее, и можно даже сказать, что нам всем в роду крупно не повезло. Ты боролся за свою правду и проиграл. Ночью у тебя – сделки с совестью, утром – налет отвращения к самому себе. Вопросы в зеркало, лыбишься, будто рад самому себе, в зеркале глаза Первоотца щурятся, будто узнают тебя, а ты им не веришь, и это недоверие подрывает твое существование. Помнится, был все же исключительный случай, когда брата забрали в ментовку за драку на улице, нарушение общественного порядка или что-то такое, мать сходила с ума и не находила себе места, канала отца воплями «Чего ты сидишь? Сделай что-нибудь!», а отец был невозмутим, спокоен, сидел в своем кресле воскресным вечером и только сказал: «Я его понимаю». На том история и кончилась. В итоге продолжаешь жить, пока это что-то, именуемое жизнью, катится. Что ж, катись, старушка…
– Интересные плакаты.
Я посмотрел на Арвиля, точно увидел его лицо впервые. Его голос вывел меня из оцепенения.
– О чем ты? Какие плакаты?
Неужто человеческое лицо может настолько быть похоже на рыбье? Он делал какие-то замечания, произносил какие-то слова зачем-то, невозможно бубнил, какой-то набор звуков – зачем? Я отвернулся от него, но мне стало еще более неловко.
– На что они надеются, как думаешь?
– Ничего не думаю. Вон, гляди на того мальца в нелепой шапке, – указал я пальцем в самый конец трамвая, – тебе он никого не напоминает?
С первого взгляда и не скажешь, что он был похож на кого-то из нас, тем более на Арвиля, хотя последний, будто и не подав виду, принял мое замечание на свой счет, вдруг резко насупившись от моих слов. Его рыбье лицо теперь напоминало кораллы, поросшие водорослями.
– Ну и? Допустим, – сказал Арвиль, охотнее ковыряясь ногтем по гравировке портсигара, чем глядя на мальчишку.
– Это была бы горькая ирония, если бы он закончил как кто-либо из нас. Представь, уличный оборванец на верхушке Бюро – люди любят такие истории.
– У людей дурной вкус.
– Да что ты? – сказал, но тут же одернул себя.
Как бы Арвиль ни пытался это скрыть, но я заметил, как его покоробило от одного лишь упоминания «нас». Сугубый индивидуализм, подкрепленный самомнением и навязчивыми тенями, бунтовал против всякого объединения, для которого существовали только «выше» или «ниже». Огромная социальная пропасть разверзлась между нами только из-за того, что бедность – порок, а лестница – путь к просветлению. Я не собирался лезть еще глубже в душу Арвиля, тем более – приобщаться к скотному двору. Каждый, действительно, сам разделяет вещи, людей и мир на две противоположные друг другу группы в зависимости от того, какие противоположности ему ближе. Мне было омерзительно даже смотреть на блевотную тину, в глубине которой плавали акулы со своими собственными законами, где и мне пришлось бы занять свое место, если б я решил туда погрузиться. В очередной раз я как-то иначе покосился на Арвиля, находя в его внешности отталкивающим абсолютно все. Решив окончательно вбить гвоздь в гроб нашего общения, я тогда сказал ему, тщательно подбирая слова:
– Мне тут мысль пришла – не знаю, насколько она тебе понравится, а может быть, и вовсе вызовет отторжение, учитывая твои взгляды и целеустремления, и то, каким образом я до этого додумался… Словом, суть в том, что необязательно быть художником, чтобы быть ближе к людям.
– С каких пор, Море, – сказал он, ожидаемо выждав паузу, – с каких пор тебя подхватило филантропное течение? Или нечто более фантастическое – социализм. Это что-то от отца?
– Не надо, ты не знал его.
– Как и весь город. Конечно. А ты сам знал его?
Я хотел что-то ответить, но потерялся в себе, запутался в своих мыслях, захлебнулся в трамвайной толкучке. Я будто снова у кресла, слышу те же проповеди в пустых глазницах в те далекие времена, когда нас выселили из Банино, и мы всей семьей уже жили на Лесной, но еще не переехали с матерью на Багровую, и все тогда было не так, как сейчас, а как было в действительности – пожалуй, никто и не знал. Отец по итогу сдался и посылал молчаливые проклятия в «рожи из телевизора», которые когда-то были его коллегами и, может быть, даже друзьями. Мы остались на обочине, отец превращался в историю, обеспокоенное лицо матери почти стерлось из памяти. Оставалось только ждать.
– …Или тебя вдохновили так рисовки и все эти плакаты на стенах? Так и вижу тебя в кепке, в очереди, вожидании. Картина маслом, что и говорить. В твоем положении я бы не стал бы вообще рассуждать о подобных вещах, когда ты сам без пяти минут будущий работник Бюро. Ведь я сомневаюсь, чтобы ты собрался сидеть в очереди.
С кем он разговаривает? О чем? Его борода как паутина, а бубнеж такой же липкий, нелепый, как поцелуй рыбы в стекло. Уплыть бы в море…
– Чего это? О чем ты?
Отвечаю я, но это не мой голос.
– Взять того же мальца. В его безнадежном поначалу кажущимся будущем есть всего два пути: быть либо в очереди, либо быть тем, к кому выстроилась эта очередь. Можешь сколько угодно находить лазейки в системе, но выбирать неизбежно придется.
– Хочешь сказать, что тебя устраивает такой порядок вещей?
– Дело не в том, устраивает ли меня это или нет, а в том, что это устоявшийся порядок вещей. Ни сегодня, ни завтра он не рухнет. Все эти войны и революции – борьба за комфортное существование, а не за свободу. Так что закончим уже эти пространные рассуждения, оставив их тем, у кого излишки свободного времени. Сигарету будешь?
Затрещали динамики, пропуская через себя водительский бубнеж и помехи. Над дверью загорелась блеклая красная лампочка, вагон наэлектризовался, и механические тела пришли в движение, выстраиваясь в очередь. По сигналу люди вывалились из трамвая так же спешно, как и забрались в него десяток остановок ранее. Это была конечная на Кольцевой. Незатейливое название имеет в честь трамвайной дуги, кольцом завершавшей весь трамвайный путь, отправляя вагоны обратно в город. Вот и выходило, что я садился в трамвай на Удочной в одном конце города, доезжал до Бюро, простаивал свое, а затем садился на противоположной остановке в обратный путь. Тридцать четыре сидячих и шестьдесят шесть стоячих перекати-поле на бесконечном плато в неизвестное утро.
***
Бюро. Цилиндрическое-металлическое здание на самой окраине города, поближе к Промзоне в надежде, что местоположение отобьет желание у каждого, кто вознамерится повторно посетить столь родное для большинства заведение. Психически здоровый человек не может в принципе подозревать о том, что по соседству от него или даже где-то в городе стоит такая немудреная в архитектурном плане постройка, площадью всего в несколько десятков квадратных метров, до тех пор, конечно же, пока нужда не приспичит обратиться в Бюро. Бюро официально не рекламируется, ибо в этом нет нужды, контактами делится неохотно, имеет гибкий рабочий график, подозрительно неудобный для любого просителя, и вмещает в себя гораздо большее количество людей, чем рассчитывали зодчие. Должно быть, положение просителя граничит с катастрофой или нескончаемой скукой, что иногда является суть тем же, если у него возникла отчаянная мысль обратиться за помощью в Бюро, пока еще не имея представления, как туда добраться или же к кому обращаться, да и вообще что из себя представляет это Бюро. На языке просителя вертится емкое словцо, которое должно бы охарактеризовать заведение, предоставляющее услуги по решению житейских проблем, в голове возникают сменяющие друг друга мутные образы строения, пока неизвестного, но обязательно существующего, потому что в мире должны существовать такие заведения. Тогда-то проситель и начинает любопытствовать, перебирая в памяти все известные в городе учреждения, рыться в справочниках, звонить во все концы города, впрочем, безрезультатно, чтобы в итоге обратиться за помощью к своим знакомым или близким, спросив так, мимоходом, стоя у дверного косяка: «Да, кстати, ты случайно не знаешь, где у нас в городе… эм… как его, Бюро?» На что ему точно скороговоркой ответят: «Бюро? Какое еще Бюро? У нас в городе? Не знаю про такое. А зачем тебе вообще оно надо? Ты не заболел случаем?» – «Да нет, не заболел», – на отвяжись ответит он. – «Мне просто посоветовали обратиться в… Как его? Бюро? Кажись, да. Мол, там помогут решить одну проблемку…» – «Дорогуша, поверь мне», – перебьют его. – «Никто, вот абсолютно никто в этом мире не решит твоих проблем за тебя. Можешь, конечно, пытаться их сбросить на других, но от этого проблемы никуда не денутся сами по себе, так что Бюро, не Бюро – нужно просто взяться за голову. Возьмись за голову, вот и все» – на что проситель пожмет плечами, вполне возможно, придя к выводу, что не так и сильно ему надобно в это самое Бюро – эта мысль будет крутиться в голове еще некоторое время, но в итоге затеряется в омуте житейских забот. Вполне возможно, что на следующий день проситель испытает чувство, будто что-то разрушительное, вполне близкое к катастрофе, как горящая машина в ночи, пронеслось мимо него, не задев его и не оставив следов на дороге. Тогда его душа наполнится какой-то неизъяснимой легкостью, которую он будет испытывать весь оставшийся день. Эту легкость зачастую путают с хорошим настроением или даже каким-то особым настроем, на который повлиял здоровый сон или, быть может, сытный завтрак, но все это неправда и заблуждение организма, что всеми доступными механизмами пытается защитить просителя от так называемых «инцидентов». Хуже, когда просителю отвечают: «Бюро? Это, случайно, не то заведение, куда дядя Женя простаивает очереди день и ночь и уже какой день не может добиться собеседования?» С кухни долетят голоса: «Мань, кто там?» – «Да вот, Мориц зашел к нам, Людкин сын, помнишь его? (Ну и имечко, конечно!) Про Бюро спрашивает… Даже не знаю, что и сказать тебе, дорогой. У нас там, тьфу-тьфу, никто не работает, да и нужды, благо, не испытываем, разве что Женьке сегодня понадобилось разок туда наведаться мимоходом, да и то, гляди, неделями своего получить не может. Хотя вон, кого ни спросишь, всем в Бюро подавай, прям крайняя важность! Слушай, Тань, а не подскажешь, где это в городе находится-то?» – прокричат в ответ, и уже на этом этапе проситель почувствует что-то неладное, но интереса ради досидит до конца сценки, как бы предвосхищая сутолоку, которой только и будут набиты дальнейшие дни и недели. «Бюро? Боже мой, вы про то, что на углу Стращенной и Кольцевой? Сколько же горя мы нахлебались с этим несчастным Бюро, лучше б мы вообще и не думали ходить туда!» – пыхтя, выбежит из кухни уже зрелая женщина, вытирая руки об фартук, еще не зная, от чего запыхалась больше, то ли от готовки, то ли виной тому разговоры про Бюро. «А что Бюро-то?» – скажут ей. – «Что в Бюро?» – в отчаянии всплеснет она руками. – «Да из-за него, из-за Бюро вашего, Ваня в долгах погряз и никак выпутаться не может!» – в слезах вдруг всплеснет женщина руками, вытирая глаза кончиками все того же почерневшего фартука – «И дочу в школу вовремя из-за этого не отдали! Ох, боже мой!» – «Да что было-то, ты можешь сказать, бога ради?!» – опять спросят у нее, а она усядется на самый край тумбочки и начнет навзрыд потихоньку рассказывать: «Да ты же знаешь, что Ваню недавно уволили, хотя он называет это сократили! Хотя как могли его сократить?! Был лучшим работником, лучшим! И премии, и отпуска, и командировки – все было! И все пропало! И вот ему приятели посоветовали в Бюро обратиться, да он, дурная голова, их послушался! Теперь не знает, как выкрутиться, ему каждый день звонят, у нас трубка телефонная уже разрывается, а Ване хоть бы что! Сидит в своем кресле-качалке, качается как полоумный, говорит только трубку не брать, и все хорошо будет… Да что будет-то?!» И польются горькие слезы, про Бюро уже ни слова, все только о детях да об извечном горе, черном пятном высеченном в каждой семье. Проситель в онемении застынет в дверном проеме, не зная, чем помочь, какие слова утешения подобрать, а в голове рой мыслей и все про Бюро. «Как? Куда? Что меня там ждет?» – клубится в его голове в неведении. «Мориц, ты лучше домой поди, видишь, что происходит. Кто ж знал, кто ж знал, что беда такая случится…»
И вот проситель под сердобольные провожания и вздохи уже стоит на пороге, затертая шапка в руках, в перхоти, в кармане кожанки вымученная в долгих завываниях записка с телефонным номером, адресом, в голове наброски мыслей, маршрутов, первых сожалений. «Забот только прибавилось» – только и бормочет себе он под нос.
Случайные звонки по верхушкам высоток, по всему городу. На другом конце провода:
– Добрый день, чем я могу вам помочь?
Проситель в смущении, не зная, как точно назвать место, до которого хочет дозвониться, спрашивает:
– Это бюро? – неуверенным голосом.
– Простите?
Спонтанные мысли бросить трубку, предварительно наорав в нее, мучают уже побледневшего от неловкости просителя, однако тот из последних сил выдавливает из себя потухшим голосом:
– Мне нужно узнать… Я хотел бы узнать, это Бюро? То есть, я попал в Бюро? Как…
– Представьтесь.
– Эм… Мориц Бо…
В трубке непрекращающиеся гудки. Сбросили. Проситель сконфужен, а сам бездумно грызет наживку, не подозревая, что на другом конце удочки уже созвали консилиум, который выжидательно наблюдает за поведением жертвы.
Дома его ждет история:
– Ма, я не могу работу найти, – говорит он, раздеваясь в прихожке, затем вешает шапку на крючок рядом с отцовской запыленной кепкой, безучастно провисевшей так на крючке на протяжении уже нескольких лет.
Разувается и проходит в задымленную от готовки кухню. Пожилая мать возится со сковородкой, размахивая полотенцем в сторону открытой форточки, приговаривая: «Тьфу ты, вот ведь надымила!» Встречает сына, приобняв его одной рукой, а другой продолжает разгонять дым. На кухне не повернуться.
– Сына, чего стряслось? – говорит обеспокоенно в окно.
– Да я только от Паншиных, на Трубецкой, у них какое-то горе, битый час пытались тёть Таню успокоить, а она два слова скажет про бюро и сразу в слезы. Говорит, у нее там муж погорел или еще кто. Ничего не понимаю, да и что разберешь там, когда она чуть что – сразу в слезы. Кхм… А я никуда дозвониться не могу, да и с делом своим придумать ничего тоже не могу, понимаешь, ма?
Материнские глаза озабоченно рыскают по кухне, будто в столь небольшой комнатке, где и развернуться негде, спрятано решение всех сыновьих проблем, только на полке посмотри. Мать забывается, озадаченная новостями, не замечает, как сковородка на плите снова задымилась. На кухне шум и возгласы: «Тьфу ты! Опять забыла про сковородку, да господи!»
– Ма, это, случайно, не там, где папа погорел? – бубнит под нос, сам весь красный. Должно быть стыдно.
– Да там, там… Только давно это было. Надеялась, что ты узнаешь об этом как можно позже, да видишь… Вырос!
– А брат где?
Мать смотрит на сына тем страдальческим взглядом, требующим понимания и всепонимания, на что сын еще больше распаляется, но не может сказать ни слова.
Вскоре проблема сына разрастается и приобретает всеобщий, семейный характер, когда члены небольшой семьи не могут глаз сомкнуть перед сном, хоть раз при этом не подумав про Бюро. «Был бы Боря сейчас…» – причитает поздней ночью на коленях мать, убедившись, что дверь плотно заперта, а сын погасил свет. «Да что это за Бюро такое, про которое все знают и одновременно ничего не знают?» – в беспокойстве мыслится сыну, и каждый раз, когда в голову закрадывается этот каверзный со всех сторон вопрос, он ворочается с боку на бок, никак не найдя удобное положение: «Может, набрать кому? Да кому тут наберешь, когда ты тут двух слов в трубку связать не можешь… Идиот! Да и что за Бюро такое?» А сон все не идет. «Утром снова в город, возможно, навестить знакомых, позадавать вопросы… Кто-то ведь должен по итогу знать про это заведение, не одному мне оно ведь надо?» – вспыхивает в его голове с некоторой надеждой, если не сказать успокоением. «А если мне одному?» – возникает тут же с мучительным сожалением. Беспокойство разыгрывается не на шутку, тут уже не до сна. «Да и ведь делать что-то надо! Но когда? Но не сейчас же. Да нет ведь, там же ночь за окном, вон уже, к часу время клонится. Что делать-то? Что делать…» – с такими мыслями он поднимается с постели, начинает шаркать в тапочках по небольшой комнатке, но только тихо, чтобы не нарушить чуткий сон матери. Роется в столе по раздвижным ящикам, то в один заглянет, то в другой – ничего не видно! Боится включить свет. Но чего еще бояться просителю, когда перед ним одна дорога – в Бюро! Тут уже не помогают никакие доводы разума: ни боязнь разбудить мать посреди ночи, ни то, что люди уже давно спят, звонить уже куда-то поздно – все это меркнет на фоне Бюро! Бюро Бюро Бюро… «Кот уж точно не спит! Да он и сам говорил, что бессонницей мучается, сейчас точно не спит. Вот наберу, проверю!»
Телефонные звонки в начале первого:
– Кот, мне нужна помощь.
В трубке молчание некоторое время, затем слышны позевывания, а затем голос.
– Кто это? – осипшим тенором.
– Мориц.
Опять тишина. В комнате тихо, слышен только размеренный храп за стенкой.
– Какой Мориц?
– Мориц П.Б.
И снова тихо.
– С тобой небезопасно говорить, нас слушают, зачем звонишь?
– Слушают? Брось… Кто?!
– Не спрашивай. Ты ведь им сегодня звонил, да? Представился? Назвал свое имя?
Звонивший притаился. По полу, по ногам подул сквозняк из приоткрытой форточки. Из нее эхом доносились уличные шумы и звуки: гул и рев удаляющихся машин где-то вдалеке по Багровой, гортанные переклички капюшонов в подъезде, стуки полуторалитровых стеклянных бутылок донышком об асфальт. В окне медленно проплывала луна. Все на Багровой переливалось, бурлило и устремлялось вдаль.
– Ну… да. Только имя, без фамилии. Я же не… Они просто не дали возможности, на самом-то деле. Просто взяли и бросили трубку на полуслове… Я даже…
– Идиот! Ты думаешь, много по городу Морицев бегает? Тебя уже взяли, ты еще это не понял?
– Быть не может, они не настолько всевластны, иначе бы меня давно забрали.