– В ту пору, – объяснял мне в Мелилье Маноло Сеспедес после встречи с Дрисом Ларби, – кокаином могли баловаться только самые богатые. Основную часть контрабанды составляли гибралтарский табак и марокканский гашиш: два урожая, две с половиной тысячи тонн конопли каждый год тайно вывозилось в Европу… Ясное дело, все это проходило через наши места. Да и сейчас проходит.
Мы сидели за вкуснейшим ужином в баре-ресторане «Ла Амистад», более известном среди жителей Мелильи как «Дом Маноло»: он располагался напротив казарм жандармерии, которые построил еще сам Сеспедес в те годы, когда был в силе. В действительности хозяина этого заведения звали не Маноло, а Мохаммед, хотя его знали еще как брата Хуанито, хозяина другого ресторана под названием «Дом Хуанито», которого на самом деле тоже звали не Хуанито, а Хассан – патронимические лабиринты, весьма типичные для такого своеобразного города, как Мелилья. «Ла Амистад» же был популярным заведением с пластиковыми столиками, стульями и стойкой с закусками – сюда наведывались и европейцы, и мусульмане, и нередко люди обедали или ужинали стоя. Кухня великолепная: в основном, свежая рыба и прочие дары моря из Марокко, которые сам Маноло – Мохаммед – каждое утро закупал на центральном рынке. В тот вечер мы с Сеспедесом угощались всей этой роскошью, запивая ее холодным «Барбадильо». И, конечно, наслаждаясь сверх всякой меры. Ибо усилиями испанских рыбаков воды, омывающие Полуостров, уже значительно опустошены.
– Когда прибыл Сантьяго Фистерра, – продолжал Сеспедес, – все важные грузы перевозились на катерах. Он приехал сюда потому, что был специалистом в этом деле, и потому, что многие галисийцы стремились устроиться в Сеуте, Мелилье и на андалусском побережье… Контракты заключались здесь или в Марокко. Самой оживленной зоной были четырнадцать километров пролива между мысом Карнеро и мысом Сирес: мелкие контрабандисты – на сеутских паромах, крупные партии – на яхтах, сейнерах, катерах… Движение там было настолько оживленным, что эту зону называли «Бульваром Гашиша».
– А Гибралтар?
– Все и вертелось вокруг него. – Сеспедес указал вилкой на пачку «Уинстона», лежавшую на скатерти, и обвел вокруг нее круг. – Он был как паук в центре своей паутины. В то время он служил главной базой контрабандистов западного Средиземноморья… Англичане и «льянито»[38 - Льянито (исп. llanito) – уроженец Гибралтара.], местное население колонии, позволяли мафии действовать свободно. Вкладывайте деньги сюда, кабальеро, доверьте нам свои денежки, финансовые и портовые льготы… Табак возили прямо из портовых складов на пляжи Ла-Линеа – километром дальше… Впрочем, на самом деле это происходит до сих пор. – Он снова ткнул вилкой в пачку сигарет. – Эти тоже оттуда. Беспошлинные.
– И тебе не стыдно?.. Бывший правительственный уполномоченный – и обманывает государственную компанию.
– Брось. Теперь я пенсионер. Знаешь, сколько я выкуриваю в день?
– Ну, так что там насчет Сантьяго Фистерры?
Сеспедес неторопливо, смакуя, прожевал кусочек рыбы. Затем отхлебнул глоток «Барбадильо» и посмотрел на меня:
– Не знаю, курил он или нет, но с табаком не возился. Один рейс с грузом гашиша равнялся сотне с «Уинстоном» или «Мальборо». Гашиш рентабельнее.
– И, думаю, опаснее.
– Гораздо. – Тщательно высосав очередную королевскую креветку, Сеспедес положил ее голову на край тарелки, рядом с остальными, лежавшими аккуратным рядком, будто на параде. – Не подмажешь как следует марокканцев – и конец. Вспомни беднягу Вейгу… Зато с англичанами проблем не было – эти, как всегда, действовали в духе своей двойной морали. Пока наркотики вне британской земли, они умывают руки… В общем, контрабандисты так и шныряли со своими грузами, и все их знали. А когда их заставали врасплох испанские жандармы или таможенники, они мчались спасаться в Гибралтар. Единственное условие – сначала выбросить груз за борт.
– И все?
– И все. – На этот раз он легонько стукнул вилкой по пачке сигарет. – Иногда те, что на катерах, сажали наверху, на Скале, своих людей с приборами ночного видения и радиопередатчиками – их называли «обезьянами», – чтобы знать обо всех перемещениях таможенников… Вокруг Гибралтара возникла целая отрасль промышленности, миллионы и миллионы. Марокканская полиция, гибралтарская полиция, испанская полиция… Задействованы были все. Даже меня хотели купить… – Он усмехнулся сквозь зубы, глядя на меня поверх бокала белого вина в руке. – Но им не повезло. В те времена я сам покупал других.
И Сеспедес вздохнул.
– Теперь, – сказал он, доедая последнюю креветку, – все по-другому. Деньги в Гибралтаре крутятся иначе. Прогуляйся по главной улице, посмотри на почтовые ящики да посчитай, сколько там фирм-призраков. Глазам не поверишь. Они обнаружили, что налоговый рай куда рентабельнее пиратского гнезда, хотя по сути это одно и то же. А насчет клиентов сам прикинь: Коста-дель-Соль – просто золотой рудник, так что иностранные мафии внедряются туда всеми мыслимыми и немыслимыми способами. Кроме того, испанские воды от Альмерии до Кадиса – под неусыпным наблюдением из-за нелегальной иммиграции. И хотя гашиш по-прежнему течет рекой, ввоз кокаина тоже набирает обороты, а методы используются уже другие… Можно сказать, времена ремесленников, героические времена кончились: старых морских волков сменили парни в галстуках и белых рубашках. Былой централизации нет. Катера контрабандистов перешли в другие руки, изменилась тактика, сменились тыловые базы. Все иначе.
Произнеся эту тираду, Сеспедес откинулся на спинку стула, спросил у Маноло-Мохаммеда чашечку кофе и закурил беспошлинную сигарету. От воспоминаний старый шулер разулыбался: глаза сузились, брови приподнялись. Казалось, его улыбка говорила: насмеялся я вдоволь – пусть теперь кто-нибудь попробует отнять это у меня. И я понял, что бывший правительственный уполномоченный скучает не только по старым временам, но и по определенному типу людей.
– Случилось так, – продолжал он, – что, когда Сантьяго Фистерра появился в Мелилье, пролив просто кипел. «Golden age»[39 - Золотой век (англ.).], как говорят льянито. О-хо-хо… Парни так и шныряли туда-сюда. Крутые ребята. Что ни ночь – очередные кошки-мышки: с одной стороны контрабандисты, с другой – таможенники, полиция и жандармы… Выигрывали то одни, то другие. – Он затянулся, и его лисьи глазки сощурились. – И вот сюда-то, из огня да в полымя, попала Тереса Мендоса.
Говорят, на Сантьяго Фистерру донес Дрис Ларби. И сделал это невзирая на полковника Абделькадера Чаиба или, возможно, с его ведома. Это в Марокко проще простого: наиболее слабое звено тут – контрабандисты, действующие без денежного или политического прикрытия: имя, оброненное в одном-другом разговоре, несколько банкнот, перешедших из рук в руки… И как нельзя более кстати для полицейской статистики. Как бы то ни было, никому не удалось доказать, что Дрис Ларби к этому делу причастен. Стоило мне затронуть эту тему – я приберег ее для нашей последней встречи, – как он закрылся, точно устрица, и мне больше не удалось вытащить из него ни слова. Было очень приятно. Конец откровениям, прощайте, и всего наилучшего. Однако Маноло Сеспедес – когда все это случилось, он еще представлял в Мелилье испанское правительство, – утверждает, что именно Дрис Ларби, желая удалить галисийца от Тересы, дал поручение своим партнерам на той стороне. Обычно девиз был: плати – и вози контрабанду сколько твоей душе угодно. Аллах бисмиллах. С Богом. Обширная сеть коррупции раскинулась от гор, где собирались урожаи конопли, до границы или марокканского побережья. Взятки давались соответственно уровню: полицейские, военные, политики, высшие чиновники и члены правительства. Чтобы оправдаться в глазах общественности – в конце концов, министр внутренних дел Марокко присутствовал как наблюдатель на заседаниях Европейского союза, посвященных борьбе с наркотиками, – жандармы и военные периодически задерживали кого-нибудь, но всегда буквально одного-двух и только тех, кто не принадлежал к официально признанным крупным мафиозным группировкам и чье уничтожение никого особо не волновало. Людей, которых нередко выдавали и даже ловили те же, кто поставлял им гашиш.
Майор Бенаму из службы береговой охраны Королевской жандармерии Марокко весьма охотно поведал мне о своем участии в эпизоде, происшедшем в бухте Кала-Трамонтана. Мы сидели на террасе кафе «Хафа» в Танжере после того, как наш общий друг – полицейский инспектор Хосе Бедмар, ветеран Центральной бригады и агент службы информации во времена Сеспедеса, усиленно рекомендовавший мне Бенаму по факсу и по телефону, – взялся разыскать его и договориться о встрече. Майор оказался симпатичным элегантным мужчиной с усиками щеточкой, похожим на латиноамериканского щеголя пятидесятых годов. Он был в штатском – пиджак и белая рубашка без галстука – и полчаса без запинки тараторил по-французски, после чего, видимо, проникшись ко мне некоторым доверием, перешел на почти безупречный испанский. Рассказывал он хорошо, с некоторым оттенком черного юмора, и время от времени делал жест рукой в сторону моря, раскинувшегося внизу, у подножия отвесных скал, словно все происходило прямо там, перед террасой, сидя на которой, он пил кофе, а я – чай с мятой. Когда все это случилось, уточнил майор, он был еще капитаном. Обычный патрульный рейс – слово «обычный» он произнес, глядя вдаль, в какую-то неопределенную точку горизонта. К западу от Трес-Форкас радиолокатор обнаружил цель, и были предприняты обычные в подобных случаях действия. По чистой случайности на суше находился еще один патруль, с которым поддерживалась связь по радио – произнося слово «случайность», он снова устремил взгляд к горизонту, – а между обоими патрулями, как птичка в гнездышке, прижался почти к самому берегу катер, вторгшийся в территориальные воды Марокко, и на него с пришвартованной патеры грузили гашиш. Крик «Стой, ни с места!», прожектор, осветительная ракета, зависшая на своем парашютике, камни острова Чарранес, очерченные ее светом на фоне молочно-белой воды, уставные команды и пара предупредительных выстрелов в воздух. По всей видимости, у катера – он был черный, низкий, длинный и тонкий, как игла, с подвесным мотором – что-то не заладилось с двигателем, потому что тронулся он не сразу. В свете прожектора и ракеты Бенаму разглядел на его борту силуэты двух мужчин: один сидел на месте рулевого, другой бежал на корму, чтобы отвязать патеру, на которой находились еще двое, в тот момент сбрасывавшие за борт тюки наркотика, которые не успели перегрузить на катер. Мотор урчал, но не заводился; и Бенаму – согласно уставу, заметил он между двумя глотками кофе – приказал матросу на носу дать очередь из пулемета калибра 12,7 – на поражение. Выстрелы прозвучали так, как они звучат всегда: тaка-така-така. Конечно, много шума. Как сказал Бенаму, это впечатляет. Еще одна ракета. Мужчины на патере вскинули руки, и в этот момент катер поднялся на дыбы, взбивая винтом пену, и человек, стоявший на корме, упал в воду. Пулемет патрульного катера продолжал стрелять – тaка-така-така, и со стороны суши тоже донеслись сперва отдельные, словно бы робкие «бум, бум», тут же перешедшие в сплошной грохот выстрелов. Настоящая война. В свете последней ракеты и прожектора было видно, как пули шлепают по воде; вдруг катер взревел громче и рванулся вперед по прямой с такой скоростью, что когда жандармы на патрульном судне взглянули на север, он уже скрылся в темноте. Тогда они приблизились к патере, задержали находившихся на ее борту людей – двух марокканцев – и выловили из воды три тюка гашиша плюс испанца с пулей калибра 12,7 в бедре (говоря это, Бенаму обвел пальцем край своей чашки). Вот такая дырка. На допросе испанцу оказали соответствующую медицинскую помощь, он назвался Вейгой, матросом катера, перевозящего контрабанду и управляемого неким Сантьяго Фистеррой; и сказал, что именно он, Сантьяго Фистерра, ускользнул от них в Кала-Трамонтана. И бросил меня, жаловался раненый; Бенаму помнил эти его слова. А еще майор помнил, что этого Вейгу, которого двумя годами позже судили в Алусемасе, вроде бы приговорили к пятнадцати годам в тюрьме Кенитры – упомянув ее, Бенаму взглянул на меня, словно рекомендуя никогда не включать это место в список моих летних резиденций – и что отсидел он половину. Донос? Бенаму пару раз повторил это слово, как будто оно звучало совершенно чуждо для него, и, снова глядя на кобальтово-синее пространство, отделявшее нас от испанских берегов, покачал головой. Он ничего не помнит об этом. И ни о каком Дрисе Ларби он тоже никогда не слышал. У Королевской жандармерии весьма компетентная служба информации, а побережье она держит под неусыпным контролем. Так же, как и ваша жандармерия, добавил он. Или даже в большей степени. Случай в Кала-Трамонтана – вещь совершенно обычная, пример блестящего выполнения своих обязанностей, а таких примеров сколько угодно. Борьба с преступностью и все такое.
Он вернулся почти через месяц – на самом деле она уже не надеялась снова увидеть его. Ее фатализм уроженки Синалоа внушал, что он ушел навсегда – он не из тех, кто остается, сказал Дрис Ларби, – и она приняла его отсутствие точно так же, как сейчас приняла его появление. За последнее время Тереса поняла, что мир вращается по своим собственным, неисповедимым правилам – правилам, составленным из двусмысленностей и случайностей, включающих в себя появления и исчезновения, присутствия и отсутствия, жизни и смерти. И сделать она может лишь одно – принять эти правила как свои, плыть по течению, как плывет листок, колыхающийся на поверхности воды, ощущая себя частью колоссальной космической шутки и временами подгребая руками, чтобы не утонуть, вместо того, чтобы терять силы, пытаясь выплыть против этого течения или понять его. Так она пришла к убеждению, что бесполезно отчаиваться или бороться ради чего бы то ни было, кроме конкретного момента, данного вдоха и выдоха, шестидесяти пяти ударов в минуту – ритм ее сердца всегда был медленным и равномерным, – поддерживающих ее жизнь. Бессмысленно тратить энергию на то, чтобы стрелять по теням, плевать в небо, тревожить Бога, занятого более важными делами. Что же до ее религиозных верований, которые она привезла с родины, и они уцелели в рутине этой новой жизни, – Тереса по воскресеньям ходила к мессе, перед сном механически повторяла молитвы, Отче наш, Аве Мария, и порой сама удивлялась, осознавая, что просит о чем-то Иисуса Христа или Пресвятую Деву (пару раз она вспоминала и о святом Мальверде). Например, чтобы Блондин Давила упокоился рядом с праведниками, аминь. Хотя она отлично знала, что, несмотря на все ее добрые пожелания, маловероятно, чтобы Блондин пребывал рядом с этими распроклятыми праведниками. Наверняка горит в аду, пес, как в песнях Пакиты ла дель Баррио – «горишь, бездельник?». Эту молитву, как и все остальные, она тоже произносила без убежденности, скорее для порядка, чем ради чего другого. По привычке. Хотя, возможно, ее отношение к памяти Блондина точнее всего можно было бы определить словом «верность». Во всяком случае, она делала это подобно человеку, посылающему прошение всесильному министру и не слишком надеющемуся, что его просьбу исполнят.
За Сантьяго Фистерру она не молилась. Ни разу. Ни за его благополучие, ни за его возвращение. Она намеренно не впускала его в свои молитвы, отказываясь, так сказать, официально связывать его с сутью проблемы. Никаких повторений, никакой зависимости, поклялась она себе. Никогда больше. И все же в тот вечер, вернувшись домой и увидев его сидящим на ступенях, словно они расстались всего несколько часов назад, она ощутила невероятное облегчение и всплеск мощной радости между ног, в животе и в глазах, так что пришлось открыть рот, чтобы сделать глубокий вдох. Все это произошло в один краткий миг, а потом она вдруг осознала, что считает, сколько точно дней прошло с последнего раза, прикидывает, сколько времени уходит на дорогу туда и обратно, сколько это километров и часов пути, когда лучше всего звонить по телефону и сколько дней идет письмо или открытка из пункта А в пункт Б. Она думала обо всем этом, хотя не произнесла ни слова упрека – ни когда он целовал ее, ни когда они молча вошли в дом и направились в спальню. Продолжала думать, и когда он, распластанный на ней, затих, уже успокоившись и освободившись, и его прерывистое дыханье на ее шее сделалось ровнее.
– Лало сцапали, – произнес он наконец.
Тереса совсем замерла. Свет из коридора обрисовывал мужское плечо у самых ее губ. Она поцеловала его.
– Меня тоже чуть не сцапали, – добавил Сантьяго.
Он продолжал лежать неподвижно, уткнувшись лицом в ямку на ее шее. Он говорил очень тихо, и при каждом слове его губы касались ее кожи. Она медленно подняла руки и положила их ему на спину.
– Расскажи, если хочешь.
Он чуть качнул головой, и Тереса не стала настаивать, зная, что уговоры ни к чему. Нужно просто ждать и молчать, и тогда он сам сделает это, когда немного успокоится. Так и вышло. Через некоторое время он начал рассказывать. Это был даже не рассказ, а отдельные короткие обрывки – образы или воспоминания. Он действительно просто вспоминает вслух, поняла она. Может, за все прошедшее время впервые говорит об этом.
Так она узнала, так смогла представить себе. А более всего она поняла, что жизнь играет с людьми плохие шутки, и эти шутки таинственным образом соединяются в цепь с другими, приключившимися с разными людьми, и любой может оказаться в центре какого-нибудь нелепого сплетения обстоятельств, как муха в паутине. Так она выслушала историю, уже знакомую ей еще до этого рассказа, историю, в которой иными были только места и действующие лица – если они вообще бывают иными, – и поняла, что до Синалоа вовсе не так далеко, как она думала. Она тоже увидела прожектор марокканского патрульного катера, пронизывающий ночь, как холодная дрожь, белую осветительную ракету в воздухе, лицо Лало Вейги с открытым от изумления и страха ртом, когда он кричал: «мавр, мавр». Фигуру Лало в снопе света, когда под бесполезное урчание мотора он бежал на корму, чтобы отвязать канат патеры, первые выстрелы, вспышки рядом с прожектором, брызги воды, жужжание пуль, дзиииннь, дзиииннь, и еще вспышки со стороны суши. И внезапный мощный рев мотора, нос катера, взметнувшийся к звездам, и еще выстрелы и свист пуль, и крик Лало, падающего за борт: крик и крики, подожди, Сантьяго, подожди, не бросай меня, Сантьяго, Сантьяго, Сантьяго. А потом грохот мотора, работающего на полной мощности, и последний взгляд через плечо: Лало остается в воде позади, все дальше и дальше, в конусе луча прожектора патрульного судна, и его поднятая рука тщетно пытается уцепиться за катер, который мчится, подпрыгивает, удаляется, разрезая темные волны.
Тереса слушала все это, а обнаженный мужчина, неподвижно лежавший на ней, продолжал щекотать ей шею губами, не поднимая лица и не глядя на нее. Или не давая ей взглянуть на него.
Петухи. Пение муэдзина. Снова грязный, серый, нерешительный час между ночью и днем. На этот раз Сантьяго тоже не спал; она поняла это по его дыханию. Весь остаток ночи она чувствовала, как он ворочается рядом, вздрагивая, когда приходил короткий сон, такой беспокойный, что он тут же просыпался. Тереса по-прежнему лежала на спине, не решаясь встать или закурить, с открытыми глазами, глядя то на темноту потолка, то на серое пятно, вползавшее снаружи, как огромный слизняк, таящий в себе зло и угрозу.
– Иди ко мне, – вдруг прошептал Сантьяго.
Она прислушивалась к биению собственного сердца: каждый рассвет казался ей невыносимо медлительным, похожим на тех животных, что зимой впадают в спячку. Когда-нибудь я умру в этот самый час, подумала она. Меня убьет этот грязный свет, который всегда является на свидание.
– Иду, – сказала она.
В тот же самый день Тереса принялась искать в сумочке фотографию, которую хранила со времен Синалоа: она под защитой руки Блондина Давилы удивленно взирает на мир, не подозревая, что ее ждет в нем. Она долго сидела так, потом подошла к умывальнику и, держа в руке снимок, принялась изучать свое отражение в зеркале. Сравнивать. Потом осторожно и очень медленно разорвала его пополам, спрятала ту половинку, на которой была сама, и закурила. Зажженную спичку поднесла к уголку другой половины и осталась сидеть неподвижно, забыв о зажатой между пальцев сигарете, глядя, как она тлеет и горит. Последней исчезла улыбка Блондина, и она сказала себе: это очень на него похоже, смеяться над всем, до самого конца, – и плевать на все. Что в пламени горящей «Сессны», что на этой фотографии.
5. Что я посеял там, в горах
Ожидание. Темное море и миллионы рассыпанных по небу звезд. С северной стороны – мрачное, необъятное пространство, с южной – отдаленный черный силуэт берега. И легкий, едва ощутимый, прерывистый бриз с суши, касающийся воды крошечными, странно фосфоресцирующими вспышками.
Мрачная красота, наконец решила она. Да, так: мрачная красота.
Она плохо умела выражать подобные вещи словами. Чтобы подобрать эти, у нее ушло сорок минут. Но как бы то ни было, именно таким – мрачным и прекрасным – был пейзаж, и Тереса Мендоса созерцала его молча. С самой первой из этих сорока минут она сидела неподвижно, не разжимая губ, ощущая, как ночная сырость мало-помалу проникает сквозь ее свитер и джинсы. Сидела, внимательно прислушиваясь к звукам земли и моря. К приглушенному шуму включенного на минимальную громкость радио, настроенного на сорок четвертый канал.
– Глянь-ка, что там, – сказал Сантьяго.
Он прошептал это едва слышно. Море, объяснил он ей еще при одной из их первых встреч, передает звуки и голоса по-особому. Иногда можно услышать то, что говорится на расстоянии мили. Так же и со светом; поэтому «Фантом», скрытый среди ночи и моря черной матовой краской, которой были выкрашены его корпус и кожух мотора, был погружен в темноту. И поэтому оба молчали, а Тереса не курила; они почти не шевелились. Ждали.
Тереса прижала лицо к резиновому конусу, прикрывавшему экран радара «Фуруно». Радиус действия у него был восемь миль; при каждой развертке антенны в нижней части рамки темнел идеально четкий очерк марокканского берега – изображение бухты, луком изогнутой книзу между мысами Крусес и Аль-Марса. Все остальное было чисто: на морской поверхности ни единого сигнала. Тереса дважды нажала кнопку дальности, увеличив радиус наблюдения с одной до четырех миль. При следующей развертке изображение берега стало меньше и длиннее; к нему прибавилось выдающееся далеко в море четко очерченное пятно острова Перехиль. Там тоже было чисто. Ни корабля, ни лодки. Ни даже ложного отраженного сигнала волны. Ничего.
– Вот скоты, – донесся до нее тихий шепот Сантьяго.
Ждать. Это было составной частью работы; но с тех пор, как они начали выходить в море вместе, Тереса успела усвоить, что хуже всего не само ожидание, а то, что представляешь себе, ожидая. Ни плеск воды о скалы, ни шум ветра, который легко спутать с шумом марокканского патрульного катера (на жаргоне плавающих через Пролив он назывался «мавром») или вертолета испанской таможни, не тревожат так, как этот долгий покой, в котором мысли превращаются в злейшего врага. Даже конкретная угроза, враждебное эхо, вдруг возникающее на экране радара, рев мотора, борющегося за скорость, свободу и жизнь, бегство со скоростью пятьдесят узлов, когда патрульный катер едва не врезается тебе в корму, удары волн о днище, мощные выбросы поочередно то адреналина, то отчаянного страха – все эти ситуации были для нее лучше, чем неопределенность штиля, спокойное воображение. Как плохо, когда мысли ясны. Когда холодно оцениваешь то зло и тот ужас, которые пока скрыты неизвестностью. Это бесконечное ожидание сигнала с суши или по радио было похоже на серые рассветы, что по-прежнему каждое утро заставали ее в постели без сна; теперь они приходили к ней и в море, когда нерешительная ночь начинала светлеть на востоке, от холода и сырости палуба делалась скользкой, а одежда, руки и лицо влажными. Черт побери. Нет такого страха, который нельзя было бы пережить; главное, чтобы у тебя не было времени и возможности подумать о нем. К такому выводу она пришла.
Уже пять месяцев. Иногда та, другая Тереса Мендоса, которую она внезапно видела в глубине зеркала, на углу улицы, в серой мути рассветов, по-прежнему внимательно за ней наблюдала, выжидая, следила за мало-помалу происходившими в ней переменами. Пока что они были не слишком велики, да и относились скорее к внешнему поведению и ситуациям, чем к подлинным событиям, которые происходили у нее внутри, действительно изменяя перспективы и жизнь. Однако она предчувствовала их наступление, не ведая ни дня, ни срока, но зная, что неотвратимо они произойдут вслед за другими, так же, как предчувствовала, что три-четыре дня подряд у нее будет болеть голова или вот-вот наступят – всегда нерегулярно и болезненно – неудобные, но неизбежные дни. Поэтому было интересно и даже познавательно таким вот образом выходить из самой себя и входить обратно, иметь возможность видеть себя и снаружи, и изнутри. Теперь Тереса знала, что все – страх, неопределенность, страсть, удовольствие, воспоминания, собственное лицо, которое выглядит старше, чем несколько месяцев назад, – можно рассматривать с этой двойной точки зрения. С математической точностью и ясностью, свойственными не ей самой, а той, другой женщине, что живет в ней. И именно эта способность к столь необычному раздвоению, которую она открыла, а точнее, интуитивно ощутила в себе в тот день – с него не прошло и года, – когда в Кульякане зазвонил телефон, позволяла ей сейчас холодно наблюдать за самой собой. Вот она сидит в этом катере, застывшем в темноте моря, которое она теперь начала узнавать, вблизи таящего в себе угрозу берега страны, о самом существовании которой ей еще недавно, можно считать, даже не было известно. Рядом безмолвная тень мужчины – его она не любит (а может, думает, что не любит), но рискует из-за него до конца своих дней гнить в тюрьме. От одной этой мысли – призрак Лало Вейги был третьим членом их команды в каждой экспедиции – она содрогалась, и ее охватывала паника, когда, как сейчас, у нее было время, чтобы задуматься.
Но все это было лучше Мелильи и лучше того, что она ожидала. Нечто более личное, более чистое. Временами ей казалось, что это даже лучше, чем Синалоа; но потом образ Блондина Давилы вставал перед нею, как упрек, и она в глубине души раскаивалась, что предает воспоминание. Лучше Блондина не было ничего – во многих отношениях. Кульякан, красивый домик в Лас-Кинтас, ресторанчики на набережной, мелодии уличных музыкантов, танцы, прогулки на машине до Масатлана, пляжи Альтаты, все, что она считала реальным миром, жизнь в котором была так приятна, складывалось в ошибку. На самом деле она жила не в этом мире, а в мире Блондина. Это была не ее жизнь, а другая, в которой она, устроившись уютно и благополучно, существовала, пока ее внезапно не выбросили оттуда телефонный звонок, слепой ужас бегства, похожая на лезвие влажного ножа улыбка Кота Фьерроса и грохот «дабл-игла», зажатого в ее собственных руках. Однако теперь появилось нечто новое. Неопределимое и не такое уж плохое и в этом ночном мраке, и в спокойном, безропотном страхе, что она испытывала, оглядываясь вокруг, несмотря на близкую тень мужчины, который – она усвоила это с того дня в Кульякане – никогда больше не сможет заставить ее снова обманываться, считая себя защищенной от ужаса, боли и смерти. И, как ни странно, это ощущение не только не пугало ее, но даже, наоборот, заставляло собраться. Оно побуждало ее пристальнее анализировать саму себя с любопытством, не лишенным уважения. Именно поэтому Тереса порой долго смотрела на фотографию, где некогда была вместе с Блондином. И время от времени вглядывалась в зеркало, задавая себе вопрос: какое расстояние, все более увеличиваясь, разделяет этих трех женщин – девушку с удивленными глазами, смотрящую с кусочка фотобумаги, Тересу, живущую сегодня по эту сторону жизни и хода времени, и незнакомку, наблюдающую за обеими из своего – все менее четкого – отражения.
Черт побери, далеко же ее занесло от Кульякана. Меж двух континентов, между Марокко и Испанией (всего пятнадцать километров от берега до берега), в воды Гибралтарского пролива, на южную границу Европы: ей и во сне не снилось, что она когда-нибудь сюда попадет. Тут Саньяго Фистерра перевозил чужие грузы. У него был домик – не собственный, снятый – на берегу Альхесирасской бухты, с испанской стороны, и катер, стоявший в Марина-Шеппард, под защитой развевающегося над Скалой британского флага: семиметровый «Фантом» с запасом хода сто семьдесят миль и мотором мощностью двести пятьдесят лошадиных сил – «головастиком», как называли их местные жители (Тереса уже начала усваивать их словечки, вставляя их в свою речь), – способным за двадцать секунд развить скорость от нуля до пятидесяти пяти узлов. Сантьяго был морским наемником. В отличие от Блондина Давилы из Синалоа, у него не было начальников, и он не работал на какой-то определенный картель. Его услугами пользовались испанские, английские, французские и итальянские контрабандисты на Коста-дель-Соль. В остальном все происходило примерно так же: перевозка грузов из одного места в другое. Сантьяго взимал определенную плату за каждую доставку и собственной жизнью отвечал за потери и неудачи. Но это лишь в самом крайнем случае. Здешняя контрабанда – почти всегда речь шла о гашише, иногда о табаке с гибралтарских складов – сильно отличалась от той, с которой была знакома Тереса. Мир этих вод был жестким, только для крутых парней, но менее враждебным, чем мексиканский. Меньше насилия, меньше смертей. Люди не палили друг в друга из-за лишней рюмки и не расхаживали с «козьими рогами», как в Синалоа. На северном берегу человек чувствовал себя спокойнее, даже если попадал в руки закона. Там были адвокаты, судьи и нормы, одинаково применявшиеся как к преступникам, так и к жертвам. Однако с марокканской стороны все обстояло иначе: кошмар там просто висел в воздухе. Коррупция процветала на всех уровнях, права человека не имели почти никакой ценности, в ужасных местных тюрьмах можно было сгнить в буквальном смысле слова. А для женщины этот кошмар усугублялся самим фактом того, что она – женщина: это означало попасть в безжалостные зубья шестеренок, двигающих жизнь мусульманского общества. Поначалу Сантьяго воспротивился тому, чтобы она заняла место Лало Вейги. Чересчур опасно, сказал он, ставя точку в этом разговоре. Или думая, что ставит ее. Сказал очень серьезно и по-мужски властно, с этим странным акцентом, что проскальзывал у него иногда, – помягче, нежели у остальных испанцев, речь которых была такой же резкой и грубой, как они сами. Но после ночи, проведенной Тересой без сна, с открытыми глазами, устремленными сначала в темный потолок, потом на привычный серый свет, с кружащимися в голове мыслями, она разбудила Сантьяго и сказала ему, что приняла решение. И все. Точка. Она больше никогда и никого не будет ждать, смотря телесериалы, ни в одном доме ни одного из городов мира, и он может выбирать: либо он берет ее на катер, либо она уходит от него прямо сейчас, навсегда – уходит, и прости-прощай. Тогда он – взлохмаченный, с небритым подбородком и покрасневшими от сна глазами – поскреб в затылке и спросил: ты что, с ума сошла? Он говорил еще что-то, но она уже вскочила с постели, как была, голая, достала из шкафа свой чемодан и начала бросать в него вещи, стараясь не смотреть ни в зеркало, ни на него и не думать о том, что делает. Минуты полторы Сантьяго молча наблюдал за ней, не раскрывая рта; а потом, решив, что она и вправду уходит – Тереса продолжала совать вещи в чемодан, не зная, уйдет она все-таки или нет, – сказал: ладно, хорошо, согласен. К черту все. В конце концов, ведь это не мне достанется от мавров, если они тебя сцапают. Так что уж постарайся не свалиться в воду, как Лало.
– Вот они.
Слов не было: в приемнике, поставленном на минимальную громкость, просто трижды звякнуло. Небольшая тень, оставляющая шлейф крошечных вспышек на спокойной черной поверхности. Даже не звук мотора, а приглушенные всплески весел. Сантьяго приложил к глазам русский инфракрасный бинокль «Бэйгиш 6УМ». В эпоху, когда рушилось и уничтожалось все советское, русские прямо-таки наводнили ими Гибралтар. Команда любого корабля, подводной лодки или промыслового судна, едва успев зайти в порт, тут же принималась распродавать все, что можно было отвинтить на борту.
Тереса снова уткнулась лицом в резиновый конус радара.