Он крепко держал эту публику как своих пленников, прицепленных за уши – хотя и не золотой цепью фиванца (автор разумеет Геркулеса, о котором он (ч. II, кр. 2. с. 133[15 - См. там же. С. 212.], а также в «Agudcza у arte». Disc. 19, равным образом – в «Discrete», с. 398) говорит, что с его языка исходили цепочки, привязывавшие к нему окружающих за уши; автор смешивает, однако (введенный в заблуждение одной эмблемой у Альчиати[16 - Альчиати Андреа – итальянский художник, автор знаменитой в прошлом «Книги эмблем», вышедшей в 1531 г. в Аугсбурге.]), Геркулеса с Меркурием, который изображался в таком виде как бог красноречия), а железною уздою. И вот этот молодчик с ужасающим многословием, которое в этом деле необходимо, предлагал напоказ различные диковины. «Теперь, господа, – говорил он, – я предъявлю вам крылатое чудо, которое притом же чудо по уму. Мне приятно, что я имею дело с лицами понимающими, с людьми настоящими; должно, однако, заметить, что если как-нибудь среди вас окажутся не одаренные совершенно необыкновенным умом, то им надо поскорее удалиться, потому что им не могут быть понятны высокие и тонкие вещи, какие сейчас будут происходить. Итак, внимание, господа с понятием и умом! Сейчас появится орел Юпитера, который говорит и рассуждает как таковому подобает, шутит как Зоил, язвит как Аристарх[17 - Зоил (IV в. до н. э.) – античный критик Гомера, Аристарх Самофракийский (II в. до н. э.) – греческий грамматик и критик.]. Всякое слово, выходящее из его уст, заключает в себе какую-нибудь тайну, какую-нибудь остроумную мысль с сотней намеков на сотню вещей. Все, что он ни скажет, все это будут сентенции самой возвышенной глубины» (выражение Гегеля в гегелевском издании «Jahrbucher der wissenschaftlichen Literatur». 1827. № 7; в оригинале сказано просто: «profundidades et sentencias» («глубокие мысли и высказывания»). «Это, без сомнения, – сказал Критило, – будет какой-нибудь богач или вельможа: ибо, будь он беден, все им сказанное было бы никуда не годным. Хорошо, когда поешь серебряным голосом, а еще лучше – когда говоришь золотым клювом». – «Ну! – продолжал шарлатан. – Пусть-ка теперь откланяются господа, кто сам не орел по уму; ибо им тут делать теперь нечего». – «Что это? Никто не уходит? Никто не трогается с места?» Дело было в том, что никто не склонялся к пониманию, что у него нет понимания; все, напротив, считали себя очень понимающими, необычайно ценили свой ум и имели о себе высокое мнение. И вот он потянул за какую-то грубую узду, и появилось глупейшее из животных, ибо даже и назвать-то его составляет оскорбление. «Здесь вы видите, – кричал обманщик, – орла, орла по всем блестящим качествам, по мысли и по речи. Пусть только никто не вздумает сказать противоположное, ибо в таком случае он сделает плохую честь своему уму». – «Ей-богу, – воскликнул один, – я вижу его крылья: о, как они величавы!» – «А я, – сказал другой, – могу пересчитать на них перья: ах, как они прекрасны!» – «Разве вы не видите этого?» – обратился один к своему соседу. «Я не вижу? – вскричал тот. – Конечно вижу, да и как еще ясно!» Но один правдивый и рассудительный человек сказал своему соседу: «Как честный человек, я не вижу, чтобы это был орел и чтобы у него были перья; но вон, бесспорно, четыре хромые ноги и весьма почтенный хвост». – «Тесс!.. Тесс!.. – обратился к нему на это один его приятель. – Не говорите этого, вы себя совсем погубите: они вообразят, будто вы большой… et cetera. Ведь вы слышите, что говорим и делаем мы; ну и следуйте за течением». – «Клянусь всеми святыми, – сказал другой, тоже правдивый человек, – что это не только орел, но даже прямо его антипод: я говорю, что это большой… et cetera». – «Молчи, молчи! – остановил, толкая его локтем, приятель. – Ты хочешь, чтобы тебя все подняли на смех? Ты не должен называть его иначе как орлом, хотя бы ты думал совсем противное: ведь мы все так поступаем». – «Замечаете ли вы, – закричал шарлатан, – ту тонкость ума, какую он перед нами обнаруживает? Кто ее не уловит и не поймет, того должно признать лишенным всякой гениальности». Тотчас выскочил какой-то бакалавр, восклицая: «Какая прелесть! Что за великие мысли! Великолепнее нет ничего на свете! Какие изречения! Дайте мне их записать! Вечно пришлось бы жалеть, если бы из них пропала хоть йота (а после его кончины я издам свои записки)» (lectio spuria, uncis inclusa (слов, помещенных в скобках, нет в оригинале). В эту минуту чудесное животное затянуло свою раздирающую уши песнь, которая может сбить с толку целое собрание магистрата, и сопроводило ее таким потоком непристойностей, что все стояли ошеломленные, смотря друг на друга. «Глядите, глядите, разумные люди (надо писать по-немецки gescheut, а не gescheit; в основе этимологии этого слова лежит мысль, которую очень удачно выразил Шамфор в словах: «L’ecriture a dit que le commencement de la sagesse etait la crainte de Dieu; moi, je crois que c’est la cramte des homines» («В Писании сказано, что началом премудрости был страх Божий, я же думаю, что это страх перед людьми»[18 - А. Шопенгауэр иронически толкует этимологию слова gescheit («разумный», «рассудительный»), уверяя, что оно происходит от слова scheuen («бояться», «страшиться»).]. – фр.)), – поспешно закричал хитрый плут, – глядите и становитесь на цыпочки! Это я называю говорить! Существует ли другой такой Аполлон, как этот? Как полагаете вы о тонкости его мыслей, о красноречии его языка? Есть ли на свете более великий ум?» Окружающие взирали друг на друга, но никто не осмелился заикнуться и высказать, что он думает и в чем именно дело, – из боязни, чтобы его только не сочли за дурака: напротив, все в один голос разразились похвалами и одобрениями. «Ах, – воскликнула смешная болтунья, – этот клюв совсем меня пленил: я готова была бы слушать его целый день». – «А меня пусть возьмет дьявол, – сказал потихоньку один разумник, – если это не осел и таким везде не останется; однако я остерегусь высказать это». – «Честное слово, – сказал другой, – это была, конечно, не речь, а ослиный крик, но горе тому, кто захочет сказать что-либо подобное! Так уж теперь ведется на свете: крот сходит за рысь, лягушка за канарейку, курица за льва, сверчок за щегла, осел за орла. Какая же мне нужда идти наперекор? Свои мысли я храню про себя, говорю же при этом как все, и оставьте меня в покое! В этом вся суть».
Критило пришел в крайнее негодование, будучи свидетелем такой пошлости – с одной, и такого лукавства – с другой стороны. «Неужели глупость может до такой степени овладеть головами?» – думал он. Но наглый фанфарон смеялся над всеми под прикрытием своего большого носа и, обращаясь, как в комедии, в сторону, с торжеством говорил самому себе: «Каково мы их всех дурачим? Мог ли быть такой успех даже у сводни?» И он снова угощал их сотнями несуразностей, опять восклицая: «Пусть только никто не говорит, будто это не так, иначе он выдаст себе патент на дурака». И это только все больше усиливало низко угодливое одобрение публики; уже и Андренио поступал подобно прочим. Но Критило, которому уже стало невмоготу, готов был лопнуть. Он обратился к своему смолкнувшему отрезвителю со словами: «До каких пор этот человек будет злоупотреблять нашим терпением и доколе будешь ты молчать? Ведь бесстыдство и наглость переходят все границы!» Тот возразил: «Имей немножко терпения, дай сказать свое слово времени – оно непременно принесет с собой истину, как это всегда бывает. Подожди только, чтобы чудовище обратилось к нам своей задней частью, и ты услышишь тогда, как его будут проклинать те самые, кто теперь им восхищается». И это как раз случилось, когда обманщик вновь завел свой дифтонг об орле и осле (столь вымышленный относительно первого и столь справедливый относительно второго). В то же мгновение там и сям стали раздаваться откровенные голоса. «Честное слово, – сказал один, – а ведь это был совсем не гений, а осел». – «Что за дураки мы были!» – вскричал другой. И таким образом они взаимно ободряли друг друга, пока не пришли к такому заключению: «Видан ли был когда-либо подобный обман? Ведь на самом деле он не сказал ни одного слова, в котором была бы доля правды, а мы ему рукоплескали. Словом, это был осел, а мы стоим того, чтобы нас навьючили».
Но в это самое время шарлатан выступил снова, обещая другое и пущее чудо. «Теперь вот, – сказал он, – я действительно предложу вам не более и не менее, как знаменитого великана, рядом с которым Энцефал и Тифей[19 - Энцефал и Тифей – титаны, по преданию, побежденные Зевсом.]не смели бы и показаться. Я должен, однако, вместе с тем предупредить, что кто будет звать его «исполин», тот этим создаст свое благополучие, ибо тому он доставит большие почести, осыплет богатствами, снабдит тысячами, даже десятками тысяч пиастров дохода, а сверх того – чинами, должностями и местами. Напротив, горе тому, кто не признает в нем великана: тот не только не получит никаких знаков милости, но его постигнет даже громовая кара. Взирай, весь мир! Вот он идет, вот он показывается – о, как он высок!» Поднялась занавеска, и появился человек, который скрылся бы из глаз, если бы стал на колодезное коромысло, – величиною как от локтя до кисти, ничтожество, пигмей во всех отношениях, по своему существу и манерам. «Но что же вы делаете? Почему вы не кричите? Почему вы не аплодируете? Поднимайте ваш голос, ораторы! Пойте, поэты! Пишите, гении! Да будет вашим кличем: знаменитый, необыкновенный, великий человек!» Все стояли в оцепенении и спрашивали глазами друг друга: «Что же тут исполинского? В чем же тут сказывается герой?» Но уже толпа льстецов начала все громче и громче кричать: «Да, да! Исполин, исполин! Первый человек на свете! Какой великий государь был тот-то! Какой храбрый полководец тот-то! Какой отличный министр тот-то и тот-то!» Тотчас посыпался на них дождь дублонов. Тут-то пошли писать авторы! – и не историю уже, а панегирики. Поэты, даже сам Педро Mameo (он воспел Генриха IV; см.: «Критикон», ч. III, кризис 12, с. 376[20 - Cм. Грасиан Б. Карманный оракул. Критикон. М., 1981.С. 482. Матье Пьер (1563–1621) – французский историограф и поэт, автор «Истории недавних смут во Франции в царствование Генриха II и Генриха IV» (1594).]), стали грызть себе ногти, чтобы не упустить кусок хлеба. И никого там не оказалось, кто бы решился сказать противное. Нет, все наперебой кричали: «Исполин! Великий, величайший из всех исполинов!» Ибо каждый надеялся получить чин, доходное место. Про себя и в глубине души они, конечно, говорили: «Здорово же я лгу! Он еще не успел вырасти, он карлик. Но что же мне делать? Попробуй скажи что думаешь, – тогда и увидишь, что из этого для тебя выйдет. Поступая же как теперь, я имею на что одеться, пить и есть и могу блеснуть, стану великим человеком. Пусть поэтому он будет чем угодно; вопреки всему на свете, пусть будет исполином». Андренио начал следовать за течением и тоже кричал: «Исполин, исполин, огромный исполин!» И в то же мгновение на него посыпались подарки и дублоны. Он воскликнул тогда: «Вот, вот в чем житейская мудрость!» Но Критило стоял готовый прийти в исступление. «Я тресну, если не буду говорить», – сказал он. «Молчи, – возразил отрезвитель, – и не навлекай на себя гибели. Подожди немного, когда этот исполин повернется к нам спиной, и ты увидишь, как обстоит дело». Так и случилось: едва тот сыграл свою роль исполина и удалился в гардероб саванов, как все стали говорить: «Что, однако, за простофили мы были! Ведь это был не исполин, а пигмей, в котором не было ничего и который был совершенное ничто», – и они спрашивали друг друга, как только это могло случиться. Критило же сказал: «Какая, однако, разница, говорят ли о человеке при его жизни или же после его смерти! Как отсутствие изменяет речь! Велико же расстояние между тем, что над нашими головами, и тем, что под нашими ногами!»
Но обманы нашего нового Синона[21 - Синон – царь Эвбеи, подговоривший троянцев втащить в город злополучного деревянного коня.] этим еще не кончились. Теперь он ударился в противоположную сторону и достал выдающихся людей, подлинных исполинов, которых он выдавал за карликов, за людей никуда не годных, ничтожных, даже менее чем ничтожных; и этому все поддакивали, за это тем и пришлось сойти, причем люди, способные к суждению и критике, не смогли и рта разинуть. Он вывел даже феникса, сказав, что это жук. Все согласились, что это правильно: с такой аттестацией феникс и должен был остаться».
Все это – из Грасиана, и все это – насчет «summo philosopho», насаждать почтение к которому Датская академия вполне серьезно считает своею обязанностью: этим она дала мне повод за сделанное поучение отблагодарить ее контрпоучением.
Я должен еще заметить, что предлагаемые два конкурсных сочинения были бы выпущены в свете на полгода ранее, если бы я не пребывал в твердой уверенности, что Королевская датская академия, как это подобает и как поступают все академии, сообщит о результате конкурса в том же самом издании, где она печатает для заграницы предлагаемые ею темы (в данном случае это «Hallesche Literaturzeitung»). Этого она, однако, не делает, так что приходится добывать ее приговор из Копенгагена, а это тем труднее, что в конкурсной теме не указывается даже и срок, когда приговор этот воспоследует. Таким образом, я обратился к этому пути на шесть месяцев позже, чем следовало. (Впрочем, Академия опубликовала все-таки свой приговор впоследствии, т. е. после появления предлагаемой этики и этой моей отповеди. А именно: она поместила его в объявлениях «Halleschen Literaturzeitung» (ноябрь 1840, № 59), а также в объявлениях «Jenaischen Literaturzeitung» за тот же месяц; таким образом, в ноябре опубликовано было то, что решили в январе.)
Франкфурт-на-М., сентябрь 1840 г.
Предисловие ко второму изданию
В оба конкурсных сочинения внесены в этом втором издании довольно значительные добавления, которые по большей части невелики по объему, но вставлены во многих местах и должны способствовать основательному уразумению целого. О них нельзя судить по числу страниц – благодаря большему формату настоящего издания. Кроме того, они были бы еще многочисленнее, если бы неизвестность, доживу ли я до этого второго издания, не вынудила меня за это время пока что последовательно вставлять относящиеся сюда мысли где только я мог, именно: частью – во втором томе моего главного произведения, гл. 47, а частью – в «Парергах и паралипоменах», т. 2, гл. 8.
Итак, отвергнутый Датской академией и удостоенный лишь публичного выговора трактат об основе морали появляется здесь, спустя двадцать лет, во втором издании. Нужные разъяснения относительно приговора Академии даны мною уже в первом предисловии, где прежде всего доказано, что в приговоре этом Академия отрицает, будто она спрашивала то, что она спрашивала действительно, и, напротив, утверждает, будто она спрашивала то, чего она совсем не спрашивала, – и это разобрано мною настолько ясно, подробно и основательно, что ее не сможет обелить никакой крючкотворец на свете. Относительно же значения этого факта мне уже нет нужды здесь говорить. По поводу поведения Академии вообще я могу теперь, имея двадцатилетний период времени для самого хладнокровного обсуждения, добавить еще следующее.
Если бы целью академий было по возможности подавлять истину, посильно душить ум и талант и рьяно поддерживать славу пустозвонов и шарлатанов, то наша Датская академия на сей раз превосходно оправдала бы такое назначение. А так как я не могу предложить к ее услугам требуемого от меня почтения перед пустозвонами и шарлатанами, которые подкупленными панегиристами и одураченными простаками провозглашены за великих мыслителей, то я дам взамен господам членам Датской академии один полезный совет. Если господа эти хотят предлагать конкурсные темы, они должны сначала запастись способностью суждения, насколько, по крайней мере, она нужна в домашнем хозяйстве, хоть бы для того только, чтобы в случае нужды все-таки уметь отличить овес от мякины. Ибо, кроме того, что отсутствие такого умения совсем скверно аттестовано в secunda Petri («Dialectices Petri Rami» pars secunda, quae est «De judicio» (во второй части «Диалектики» Петра Рамуса под названием «О суждении»[22 - Рамус Петр (Пьер де ля Раме) (1515–1572) – французский философ, логик и математик. В сочинениях «Подразделения диалектики», «Порицание Аристотеля», «Диалектика» и др. критиковал Аристотеля и схоластическую систему образования. Погиб от рук наемных убийц в Варфоломеевскую ночь.]), можно попасть впросак. А именно: за судом Мидаса следует участь Мидаса, притом неизбежно. Ничто не может спасти от нее – не помогут никакие глубокомысленные лица и важные мины. И все выйдет на свет божий. Какие густые парики ни надевайте, все же отыщутся нескромные брадобреи и болтливый тростник – в наше время даже не дают себе труда предварительно вырыть для этого ямку в земле. А ко всему этому присоединяется еще детская самоуверенность, с какой мне делают публичный выговор и печатают его в немецких литературных изданиях, выговор за то, что я не был настолько простофилей, чтобы развесить уши перед затянутым преданными министерскими креатурами и долго распевавшимся безмозглою литературною чернью хвалебным гимном и под его влиянием вместе с Датской академией считать за summi philosophi простых фигляров, которые никогда не искали истины, а всегда заботились лишь о собственной выгоде. Неужели же этим академикам не пришло даже в голову задать себе сначала вопрос, имеют ли они хотя бы только тень права делать мне публичные выговоры за мои воззрения? Разве они совершенно оставлены всеми богами, что им не пришла на ум подобная мысль? Теперь обнаруживаются последствия: явилась Немезида, шумит уже тростник! Вопреки многолетнему совокупному противодействию всех профессоров философии, я проложил наконец себе дорогу, и у ученой публики все больше открываются глаза на summi philosophi наших академиков: если их и поддерживают еще чуточку своими слабыми силами жалкие профессора философии, которые давно скомпрометированы связью с ними и к тому же нуждаются в них как в материале для лекций, они все-таки очень сильно пали в общественном мнении, а особенно Гегель быстрыми шагами идет навстречу презрению, ожидающему его у потомства. Мнение о нем за эти двадцать лет уже на три четверти приблизилось к тому исходу, каким заканчивается сообщенная в первом предисловии аллегория Грасиана, и в несколько лет совершенно его достигнет, чтобы всецело совпасть с суждением, которое двадцать лет назад причинило Датской академии «tarn justam et gravem cffensionem» («справедливое и сильное негодование». – лam.). Поэтому, чтобы не остаться в долгу за ее выговор, я посвящаю в альбом Датской академии гётевское стихотворение:
«Das Schlechte kannst du immer loben, Du hast dafiir sogleich den Lohn! – In deinem Pfuhle schwimmst du oben Und hist tier Pfuscher Schulzpafron Das Gute schelten? Magst’s probieren! Es geht, wenn du dich frech erkiihnst: Doch treten, wenn’s die Menschen spiiren, Sie dich in Quark, wie du’s verdicnst» («Плохое ты можешь всегда хвалить, ты тотчас получишь за это награду! В своей луже ты плаваешь сверху и состоишь патроном пачкунов. Хорошее бранить? Попробуй! Это удастся, если ты обнаружишь достаточную наглость; но если люди разгадают, в чем дело, они втопчут тебя в грязь, как ты того заслуживаешь»[23 - Goethe J. W. Zahme Xenien, 5, 1315–1322.]. — нем.).
То, что наши немецкие профессора философии не сочли содержание предлагаемых конкурсных этических сочинений достойным внимания, не говоря уже о признании, это уже получило себе надлежащую оценку в моем трактате о законе основания, с. 47–49 второго издания, да и, помимо того, само собою понятно. С какой стати высокие умы этого рода станут прислушиваться к тому, что говорят людишки, подобные мне? – Людишки, на которых они в своих сочинениях – самое большее, мимоходом и сверху вниз – бросают взор пренебрежения и порицания. Нет, то, что мною написано, их не касается: они остаются при своей свободе воли и своем нравственном законе, – хотя бы доводы против этого были столь же многочисленны, как ягоды ежевики. Ибо все это относится к обязательному символу веры, и им известно, для чего они существуют: они существуют «in majorem Dei gloriam» («в великую хвалу Богу». – лат.) и все заслуживают стать членами Королевской датской академии.
Франкфурт-на-М., август 1860 г.
Конкурсное сочинение на тему
О свободе воли,
увенчанное Норвежской королевской академией наук в Дронтенгейме 26 января 1839 г.
Девиз:
La libertе est un myst?re.
(Свобода есть тайна[24 - Цит. по: Гельвеций К. А. Об уме // Соч.: В 2 т. Т. 1. С. 175. – Слова из сочинения Н. Мальбранша «Источник физического движения».])
Предложенная Королевской академией тема гласит: «Num liberum hominum arbitrium e sui ipsius conscientia demonstrari potest?»
В переводе: «Можно ли свободу человеческой воли доказать из самосознания?»
I. Определение понятий
По отношению к столь важному, серьезному и трудному вопросу, совпадающему в своих существенных чертах с главною проблемой всей философии среднего и нового времени, уместна, конечно, большая точность, и потому мы начнем с анализа содержащихся в теме главных понятий.
1) Что называется свободою?
Понятие «свобода» при ближайшем рассмотрении отрицательно. Мы мыслим под ним лишь отсутствие всяких преград и помех; эти последние, напротив, выражая силу, должны представлять собою нечто положительное. Соответственно возможным свойствам помех, понятие это имеет три весьма различных подвида: свобода физическая, интеллектуальная и моральная.
а) Физическая свобода есть отсутствие всякого рода материальных препятствий. Вот почему мы говорим: свободное небо, свободный вид, вольный воздух, свободное поле, свободное место, свободная (не связанная химически) теплота, свободное электричество, свободный бег реки, когда ее не сдерживают более горы или шлюзы и т. д. Даже выражения «свободная квартира», «свободный стол», «свободная пресса», «свободное от почтовых расходов письмо» обозначают отсутствие обременительных условий, с какими обычно сопряжено пользование перечисленными вещами. Всего же чаще в нашем мышлении понятие свободы служит предикатом животных существ, особенность которых – то, что движения их исходят от их воли, произвольны и потому именуются свободными –