– Она сама нас позвала, – возразил Джим.
– А я-то тут при чем? – грубо ответила женщина. – Говорю вам, не может она вас принять.
Мы постояли в нерешительности.
– Вы ей все-таки скажите, что я здесь, – вымолвил наконец Джим.
– Скажите! Да как я ей скажу, когда ее и пушками теперь не разбудишь? Подите сами попробуйте, коли охота.
Она распахнула дверь, и в глубине комнаты, в большом кресле, мы увидели бесформенную фигуру и свесившиеся черные космы. И в уши нам ударил ужасающий храп, точно хрюкало стадо свиней. Мы только взглянули на нее и тут же выскочили за дверь и кинулись домой. Что до меня, я был еще совсем мальчишка и не понимал, смешно это или страшно; но Джим очень побледнел и расстроился.
– Никому ни слова, Родди, – сказал он.
– Только матушке.
– А я не хочу даже дяде говорить. Скажу, что она захворала, бедняжка. Довольно и того, что мы видели ее позор, не хватает еще, чтобы вся округа стала про нее сплетничать. Как подумаю, тошно становится и сердце щемит.
– Она и вчера была такая, Джим.
– Разве? А я и не заметил. Знаю только, что глаза у нее добрые и сердце тоже, я это сразу увидал, когда она на меня поглядела. Может, она дошла до такого потому, что у ней нет друга.
Несколько дней он ходил как в воду опущенный. А я скоро совсем бы все это забыл, если бы не его несчастное лицо. Но это была не последняя наша встреча с женщиной в пунцовой мантилье; не прошло и недели, как Джим снова попросил меня пойти с ним в Энсти-Кросс.
– Она прислала дяде письмо, – сказал он. – Она хочет со мной поговорить, а мне легче, если ты тоже там будешь, Родди.
Я только обрадовался прогулке, но когда мы стали подходить к ее дому, Джим забеспокоился – боялся, как бы опять не вышло чего худого. Но страхи его скоро прошли, потому что, едва мы стукнули калиткой, она тут же выскочила из домика и побежала нам навстречу. Вид у нее был такой чудной – на плечах какая-то фиолетовая накидка, а лицо большое, красное и улыбается; будь я один, я б, наверно, пустился наутек. Джим и тот приостановился, словно не знал, как быть, но она встретила нас так сердечно, что мы скоро совсем освоились.
– Вы молодцы, что навестили старую одинокую женщину, – сказала она. – И мне надо перед вами извиниться, что во вторник вы зря потратили время, но отчасти вы сами тому виной: я подумала, что вы придете, и разволновалась, а стоит мне разволноваться, и у меня начинается нервная лихорадка. Бедные мои нервы! Вот смотрите, какие они у меня!
Она протянула вперед руки, пальцы все время подергивались. Потом взяла Джима под руку и пошла с ним по дорожке.
– Я хочу тебя узнать, узнать хорошенько, – сказала она. – С твоими дядей и тетей мы старые знакомые, и, хотя ты меня, конечно, не помнишь, я не раз держала тебя на руках, когда ты был еще младенцем. Скажи мне, дружок, – обернулась она ко мне, – как ты называешь своего приятеля?
– Малыш Джим, сударыня, – ответил я.
– Тогда я тоже буду звать тебя Малыш Джим, если ты не против. У нас, у людей пожилых, есть свои преимущества. А теперь пойдемте в комнаты и будем все вместе пить чай.
Она ввела нас в уютную комнатку, ту самую, куда мы заглянули в прошлый раз, и там посредине стоял стол, накрытый белой скатертью, и на нем сверкало стекло, мерцал фарфор, на блюде громоздились краснощекие яблоки, а хмурая служанка только что внесла полную тарелку горячих сдобных булочек. Вы и сами понимаете, что мы отдали дань всему угощению, а мисс Хинтон то и дело подливала нам чаю и подкладывала на тарелки то того, то другого. Дважды она вставала из-за стола и шла к буфету в дальнем углу комнаты, и оба раза Джим мрачнел, ибо мы слышали, как стекло тихонько позвякивало о стекло.
– Послушай, дружок, – обратилась она ко мне, когда мы допили чай. – Отчего это ты все озираешься?
– Очень у вас красивые картины развешаны по стенам.
– А какая тебе нравится больше всех?
– Вот эта! – Я показал на картину, висевшую прямо передо мной. На ней была изображена высокая стройная девушка; щечки у нее были такие румяные, глаза такие нежные, и так она красиво была одета, что я в жизни не видел ничего прекраснее. В руке она держала букет цветов, а другой букет лежал у ее ног на деревянных мостках.
– Значит, эта лучше всех, да? – смеясь, переспросила она. – Что ж, подойди поближе и прочти вслух, что под ней написано.
Я подошел и прочитал:
– «Мисс Полли Хинтон в роли Пегги в день своего бенефиса в театре Хеймаркет, 14 сентября, 1782 г.».
– Так это актерка, – сказал я.
– Ах ты, негодник! Ты это сказал так, будто актерка хуже других людей. А ведь совсем недавно герцог Кларенс, который в один прекрасный день может стать английским королем, женился на миссис Джордан, на актерке. А кто, по-вашему, изображен на этом портрете?
Она стояла прямо под картиной, скрестив руки на груди, и переводила взгляд своих огромных черных глаз с меня на Джима.
– Да где ваши глаза? – воскликнула она наконец. – Это я и есть мисс Полли Хинтон из театра Хеймаркет. Неужто вы никогда не слышали этого имени?
Пришлось нам признаться, что не слышали. Мы ведь выросли в провинции, и одного слова «актерка» было достаточно, чтобы привести нас в ужас. Для нас это было особое племя – о нем не принято говорить вслух, и над ним, точно грозовая туча, навис гнев небес. И сейчас, видя, какой была и какой стала эта женщина, мы воочию убедились, как господь карает неугодных ему.
– Ладно, – сказала она, обиженно засмеявшись. – Можете ничего не говорить, и так вижу по вашим лицам, что вас учили обо мне думать. Так вот какое воспитание ты получил, Джим, – тебя учили считать дурным то, чего ты не понимаешь! Хотела бы я, чтобы в тот вечер ты был в театре; в ложах сидели принц Флоризель и четыре герцога – его братья, а все остроумцы и франты, весь партер стоя аплодировал мне. Если бы лорд Эйвон не посадил меня в свою карету, мне бы нипочем не довезти все цветы до моей квартиры на Йорк-стрит в Вестминстере. А теперь двое неотесанных мальчишек смотрят на меня свысока!
Кровь бросилась Джиму в лицо, он был уязвлен: его назвали неотесанным мальчишкой, намекнули, будто ему далеко до лондонской знати.
– Я ни разу не был в театре, – сказал он, – и ничего про них не знаю.
– И я тоже.
– Ладно, – сказала она, – я сегодня не в голосе, и вообще глупо играть в маленькой комнате да всего перед двумя зрителями, но все равно: представьте, что я перуанская королева и призываю своих соотечественников подняться против испанцев, которые их угнетают.
И тут, прямо у нас на глазах, эта неряшливая, распухшая женщина превратилась в королеву – самую величественную, самую надменную королеву на свете; она заговорила пылко и горячо, глаза ее метали молнии, и она так взмахивала белой рукой, что мы сидели как зачарованные. Поначалу голос ее звучал мягко и нежно, она словно убеждала нас в чем-то, потом она заговорила о несправедливостях и свободе, о радости умереть за благородное дело, и он зазвенел громче, громче и, наконец, проник в самое мое сердце, и я уже хотел лишь одного – бежать отсюда, чтобы сейчас же умереть за отечество. И вдруг в одно мгновение все переменилось. Перед нами была несчастная женщина, которая потеряла свое единственное дитя и теперь оплакивает его. В голосе ее слышались слезы, она говорила так искренне, так безыскусственно, что нам обоим казалось, будто мы видим тут, на ковре, перед собой мертвого ребенка, и сердца наши исполнились жалости и печали. Но не успели у нас на глазах высохнуть слезы, как она уже снова стала сама собой.
– Ну что, нравится? – спросила она. – Вот как я играла тогда, и Салли Сиддонс зеленела от злости при одном имени Полли Хинтон. «Пизарро» – хорошая пьеса.
– А кто ее написал, сударыня?
– Кто написал? Понятия не имею. Не все ли равно! Но для хорошей актрисы в этой пьесе есть великолепные строки.
– И вы больше не выступаете, сударыня?
– Нет, Джим, я бросила сцену, когда… когда она мне надоела. Но временами меня снова тянет на подмостки. Что может быть прекраснее запаха горящего масла в светильниках рампы и запаха апельсинов, доносящегося из партера! Но ты что-то совсем загрустил, Джим.
– Просто я все думаю про эту несчастную женщину и ее дитя.
– Полно, не надо! Сейчас я помогу тебе выкинуть ее из головы. Вот озорница Присцилла из «Егозы». Представьте себе, что мать выговаривает дерзкой девчонке, а эта маленькая нахалка ей отвечает.
И она начала играть за обеих, столь точно изображая голос и повадки одной и другой, что нам казалось, будто перед нами в самом деле они обе; строгая старуха мать, которая приставляет к уху ладонь, точно слуховую трубку, и ее непоседа дочь. Несмотря на толщину, мисс Хинтон двигалась поразительно легко и, дерзко отвечая старой, согнутой в три погибели матери, совсем по-девичьи вскидывала голову и надувала губы. Мы с Джимом забыли про наши печали и покатывались со смеху.
– Вот так-то лучше, – сказала она, с улыбкой глядя на нас. – Мне не хотелось, чтобы вы пришли домой унылые, а не то вас, пожалуй, в другой раз ко мне и не пустят.
Она сунулась в буфет, достала оттуда бутылку, стакан и поставила их на стол.
– Вы еще слишком молоды, чтобы пить молочко бешеной коровки, – сказала она, – но от этих представлений пересыхает в горле, так что…
И тут произошло нечто поразительное. Джим встал со стула и прикрыл бутылку рукой.