– Бить их всех подряд: и большевиков, и меньшевиков, и буржуазию золотобрюхую! Солдат страдал, солдат умирал, солдаты должны забрать всю власть до последней копейки и разделить промежду себя поровну!
Горячо говорил, курвин сын, а, насосавшись чаю, шашку в серебре у терского казака слизнул и скрылся.
– Расея без власти сирота.
– Не горюй, землячок, были бы бока, а палка найдется…
– Дивно.
– Самое дивное еще впереди.
– Где же та голова, что главнее всех голов?
– Всякая голова сама себе главная.
– А Учредительное собранье?
– Крест на учредилку! – смеется из-под черной папахи сибирский стрелок. Выбирает он из обшлага бумагу и подает нам. – Теперь мы сами с усами, язви ее душу. Читай, землячки, читай вслух, я весь тут перед вами со всеми потрохами: Сибирского полка, Каторжного батальона, Обуховой команды…
Бумагу – мандат – выдал ему ротный комитет, каковой ротный комитет в боевом порядке направо и налево предписывал: во-первых, революционного солдата Ивана Савостьянова с турецкого фронта до места родины, Иркутской губернии, перевезти за счет республики самым экстренным поездом; во-вторых, на всех промежуточных станциях этапным комендантам предсказывалось снабжать означенного Ивана всеми видами приварочного и чайного довольствия; в-третьих, как он есть злой охотник, разрешалось ему провезти на родину пять пудов боевых патронов и винтовку; в-четвертых, в-пятых и в-десятых – кругом ему льготы, кругом выгоды!
Мандат – во! – полдня читать надо.
– Где взял? – стали мы его допытывать.
– Где взял, там нет.
– Все-таки?
– Угадайте.
Нам завидно, навалились на сибиряка целой оравой и давай его тормошить: скажи да скажи.
– За трешницу у ротного писаря купил.
– Ну-у?
– Святая икона, – сказал он и засмеялся… Да как, сукин сын, засмеялся… У нас ровно кошки вот тут заскребли.
Выпадет же человеку счастье…
Спрятал Иван Савостьянов мандат в рукав, мешок с патронами на плечи взвалил, гордо так посмотрел на нас и пошел на самый экстренный поезд.
В городе Трапезунде встретил я казака Якова Блинова – станишник и кум, два раза родня. В бывалошное время дружбы горячей мы не важивали, был он природный казак и на меня, мужика, косился, а тут обрадовались друг другу крепко.
– Здорово, Яков Федорович.
– Здорово, служба.
Обнялись, поцеловались.
– Далече?
– До дому.
– Какими судьбами?
– Клянусь Богом, до дому, – говорит.
– Приказ…
– Я сам себе приказ.
– Ври толще?
– Верно говорю.
– Как так?
– Так.
– Да как же оно так?
– Этак, – смеется.
Оружие фронтовое на нем, ковровые чувалы и домашнее – под серебром – чернью травленное седло на горбу.
– Катанем, Максим, на родную Кубань, до скусных вареников, до зеленого степу, до удалых баб наших. Провались война, пропади пропадом, проклятая сатана, надоела.
– Так-то ли, Яша, надоела, сердце кровью заплыло, а как поедешь? Не с печи на полати скакнуть.
– Э-э, сядем да поедем… Все едут, все бегут… И наш четвертый пластунский батальон фронт бросил. Довалились мы сюда, водоход заарестовали, к вечеру погрузимся и – машинист, крути машину, станови на ход!
Вижу, правильно – ветер по морю чубы закручивает, и водоход у пристани Якова ждет.
Расступился в мыслях я – ехать или нет?.. Полчан маленько совестно – меня, как бытного, послали, а я убегу?.. И шпагат, признаться, жалко.
– Нет, Яша, не рука.
– Напрасно.
– Мало ли чего… У нас в роду никто дезертиром не был. Дедушка Никита двадцать пять лет служил, да не бегал.
– О том, кум, что было при царе Косаре, поминать нечего. А со мной не едешь зря, попомни мое слово – зря.
– Поклонись сторонушке родимой… Марфу мою повидай, сродников. Отвали им поклонов беремя. Пускай не убиваются, скоро вернусь. Порадуй мою: боев на фронте больше нет; кто остался жив, тот будет жить. А еще накажи Марфе строго-настрого, чтоб дом блюла и последнего коня не продавала. Вернусь ко дворам, пригодится конь.
Яков меня и слушает и не слушает, ус крутит, усмехается: