
КАЭЛ
Он поднял глаза к небу, затем медленно опустил их, осенил себя крестом, и добавил:
– Кто из вас первым скажет правду… Кто затеял это – тот получит прощение. Моё. И Господне.
Я стоял с опущенной головой, глядя на сеньора Алвиса исподлобья. Его слова звучали, как яд, завернутый в мед. Он предлагал прощение. Он предлагал… выдать другого – ради спасения собственной шкуры?
Я не сразу поверил. Мысли текли вяло, ломко. Неужели всё сводится к этому? Назови имя – и будешь чист? Получишь благословение и поцелуй на лоб, как будто ничего не было?
Я переваривал это. Пытался оттолкнуть страх, сдержать вонзающееся в грудь унижение, пока не услышал голос.
Тихий. Неуверенный. Но до боли знакомый.
Он раздался из-за пня. Тонкий, дрожащий. Но с каждым словом становился громче. И одновременно – всё писклявее, отчаяннее.
– Каэл всё затеял… это он, ОН! – голос сорвался, надломился. – Я пытался отговорить его. Я тянул его назад, честно! Но он не слушал! Он сказал, что сдаст меня Хорхе, если я не пойду с ним! Это всё он! Он! ОН!
Мир вокруг затих. Я не сразу осознал, что это говорит Пауль.
Пауль, которого я считал единственным другом.
Его голос – надтреснутый, полузадушенный – всё ещё звучал, отскакивая от каменных стен храма. Он не смотрел на меня. Только кричал, словно пытаясь утопить сам страх, который разрывал его изнутри.
Толпа молчала. Только где-то с краю прошёл смешок, кто-то выдохнул с облегчением. А я стоял, глядя в землю, и внутри меня не осталось ничего. Ни боли. Ни гнева.
Только тишина.
Я стоял и смотрел на Пауля.
Он говорил. Он всё ещё говорил.
Но не смотрел на меня. Ни разу. Его взгляд блуждал где-то в стороне, как у человека, пытающегося спрятаться внутри собственной головы. Голос дрожал, срывался, но слова звучали отчётливо. Чётко. До каждого обвинительного "он".
Мои глаза были широко раскрыты, как у животного, увидевшего пламя. Сердце… казалось, перестало биться. Просто исчезло из груди, оставив внутри пустую ледяную дыру. Всё тело стало ватным, как будто я больше не существовал в этом месте – только оболочка стояла там, у пня, и смотрела, как рушится всё, что казалось хоть каплей настоящего.
За такое короткое время я пережил эмоции, которые раньше считал невозможными. Гнев, смешанный со страхом. Унижение, отравленное доверием. Боль, которую не кричат – она тише, она сворачивается внутри, как змей.
Он был моим другом. Или я думал, что он был. Пауль. Единственный, кому я доверился. Единственный, кто сказал мне: "Ты не один". И вот он – стоит перед всеми, перед сестрой Майей, перед детьми, перед солнцем, перед самым жирным и блестящим лицом сеньора Алвиса – и лжёт. Хладнокровно. Громко. Внятно.
А Алвис… тот кивал. Медленно, с ленивой благосклонностью. Будто слушал не в первый раз. Будто уже знал, что скажет Пауль. Будто сверял текст – всё ли выучено правильно, всё ли по порядку, по строкам.
На глаза навалились слёзы, и боль в груди стала почти невыносимой – такая, что будто не воздух, а осколки стекла наполняли лёгкие. Я никогда не чувствовал ничего подобного. Никогда не верил, что можно упасть в такое… не с обрыва, а внутрь самого себя. Предательство сожгло всё, даже страх. Даже стыд.
То, что меня поймали, уже перестало иметь значение. Исчезло. Стёрлось.
Я стоял, не двигаясь, глядя на Пауля, который всё говорил и говорил, будто по кругу, всё те же слова, та же ложь. Он даже не пытался притвориться. Просто повторял – обвиняя, умывая руки, стирая нашу дружбу, как мел с доски.
Я плакал. Бесшумно. Слёзы сами катились по лицу, не спрашивая разрешения. Подбородок дёргался, тело мелко дрожало, и внутри всё разваливалось. Беззвучно. Без права на восстановление.
У меня никогда никого не было. Ни матери, ни отца. Никого, кто бы держал за руку, когда было страшно. Всю мою жалкую жизнь я был один. Сам по себе. И когда наконец появилась надежда – маленькая, хрупкая, в виде дрожащего голоса, протянутой руки, – этот мир, это чёртово солнце, эта площадь решили, что я недостоин. Или, вернее, он решил.
Пауль.
Он предал нашу дружбу. Хладнокровно. Осторожно. Со спущенной головой и правильными словами.
Теперь я снова был один.
Один – в этом гниющем, лживом, пыльном мире, который не прощает и не жалеет.
Сеньор Алвис поднял руку – жестом, плавным, но железным – и Пауль наконец умолк. Его писклявый монолог затих, словно кто-то резко перекрыл вентиль, и только эхо ещё прокатывалось по внутренним стенам храма.
Наступила тяжёлая тишина.
Алвис выждал. Что-то обдумывая, склонил голову набок, насколько позволяла его массивная шея, сложенная из жира и пота. Затем, словно приняв окончательное решение, он медленно сложил ладони на своей массивной груди, нависшей над круглым, туго натянутым животом. Глухо, лениво. Его голос зазвучал снова – но теперь он обращался только ко мне.
– Сын мой… – протянул он с особым нажимом, как будто это слово было костью, которую он не хотел глотать. – Ты поступил подло и грешно. Ты захотел лишить нас… и всех этих детей – Он повернулся, окинул толпу широким жестом, раскинув руки, как пророк, собирающий паству:
– …всего. Уюта. Защиты. Мира. Храма. Святой опеки.
Он замолчал, провёл языком по треснувшим губам, облизнул их тяжело, жадно. Его маленькие глаза бегали по толпе, как будто он ждал реакции – грома, молнии, страха. Он наслаждался этим моментом. Смаковал его.
Он сделал шаг вперёд, и его сандалии захрустели по гравию.
– Есть древняя притча… – продолжил он, глядя поверх толпы. – Один человек имел две руки: одну он протягивал, чтобы делиться, другую – чтобы брать. Он кормил сирот, утешал вдов… но по ночам воровал из сундуков, обкрадывал тех, кого днём утешал.
Он остановился и поднял указательный палец.
– Тогда мудрец сказал ему: "Ты не можешь служить двум господам. У тебя не может быть руки берущего и руки дающего. Потому что та, что берёт – уже не твоя. Она принадлежит греху".
Он снова замолчал. Молча вытер лоб платком, выдохнул, медленно осенил себя крестом.
– И потому, как сказано в Писании, – его голос стал ледяным, – мы должны отсечь эту руку. Чтобы стало ясно всем – детям, свидетелям, и тебе самому, – что грех не остаётся без следа. И чтобы впредь никто не дерзнул протянуть руку туда, где живёт Господь.
Толпа замерла.
А я стоял, будто вырезанный из дерева. Тело онемело, растворилось, как и слова, льющиеся с губ сеньора Алвиса – они проходили сквозь меня, как сквозняк через щели. Я почти не слышал их. Только глядел в сторону Пауля. Он всё так же стоял с опущенной головой, будто под грузом, который сам себе накинул на шею.
– Да будет так! – раскатисто возгласил сеньор Алвис, подняв руки к небу.
Он шагнул назад, к сестре Майе. Та сжалась ещё сильнее, словно хотела исчезнуть внутри собственной рясы. Её побелевшие пальцы судорожно сжимали чётки, губы шептали слова – теперь уже слышно: в её молитве было моё имя. Я уловил его, как укол в сердце. Её голос был слаб, но отчаянно цеплялся за небо, будто мог переубедить Бога.
Мой надзиратель – тот самый, что держал мою верёвку, – выступил вперёд. Обошёл пень и встал в центр круга, под палящим солнцем, где земля растрескалась от жары. Он резко дёрнул меня, и я споткнулся, ударившись лбом о грубую, потемневшую от времени древесину.
Я попытался встать, пошатнулся… но тут же почувствовал чужие руки. Жёсткие. Холодные. Они схватили меня за запястья, разжали пальцы, развели руки – и уже ничто не принадлежало мне.
Дальше всё словно провалилось. Пыль слепила глаза, липла к лицу, смешиваясь со слезами, превращаясь в грязную, вязкую маску. Я почти не видел, что происходит, но слышал всё – громкие, раскатистые выкрики толпы, чьи-то крики, чей-то смех.
Я чувствовал, как мою левую руку грубо уложили на пень – ладонью вниз. Коленом прижали к раскалённой земле, камни впивались в колени, и дыхание стало обрывочным, рваным. Я услышал шаги – кто-то вышел из толпы, ступал медленно, размеренно.
Доносился слабый, упрямый шёпот сестры Майи. Молитва. Мой голос звучал в ней, как будто она звала меня не к прощению, а к последней исповеди. Я слышал, но не видел. Только грязный пол, пыль и над всем этим – гулкое напряжение.
А потом пришла боль.
Резкая. Чёрная. Как будто раскалённый стальной прут вогнали мне в кость. Я выгнулся от ужаса, от боли, но меня тут же вжали обратно, придавили, не давая даже вдохнуть. Кто-то держал меня за плечи, кто-то сдавливал запястья, кто-то хрипло приговаривал: не дёргайся.
Я закричал.
И толпа взревела в ответ – восторженно, жадно. Это был не гул сострадания, нет – ликование, настоящее, грязное. Я бился, как мог, рвался, но руки держали мёртвой хваткой. Я кричал, выворачивался, тело само искало путь наружу из этой боли – но не было выхода.
Потом – странный шипящий звук. Металл. Дым. И боль вдруг сменилась чем-то другим – пустотой. В глазах помутнело, но сознание не уходило. Как назло. Мой организм, будто злорадствуя, не позволял мне отключиться. Он держал меня здесь. Заставлял чувствовать. Всё. Каждую секунду.
Это была пытка. Холодная. Точная. Торжественная. Как будто сам мир хотел, чтобы я испытал всё, до последнего вздоха.
Наконец меня отпустили.
Но лишь на миг – короткий, словно пощада, которой не будет. Меня подняли, развернули, чтобы я стоял лицом к сеньору Алвису. Рядом с ним возвышался другой мужчина – старый, плотный, с телосложением мясника. Он был облачён в тёмно-красную рясу, обтянутую по швам, а в опоясанной кожаным ремнём руке держал тесак. Лезвие тупо поблёскивало, с него медленно, почти лениво, стекали багровые капли.
Он даже не смотрел на меня. Для него я был просто очередным – задачей, телом, инструментом наказания.
Я не мог стоять. Ноги подкашивались, дыхание рвалось, грудь будто была сдавлена каменной плитой. Боль поглотила всё, стала единственным, что я чувствовал. Но я всё равно поднял голову. Посмотрел на них – прямо, не отводя взгляда.
И в этот момент внутри меня что-то изменилось.
Страх ушёл. Как умирает зверь – тихо, без слов. Вместо него пришло другое: холодное, тяжёлое, выжигающее изнутри. Презрение. К ним. К нему – жирному, расплывшемуся Алвису, и ко всем, кто стоял рядом, кто молчал, кто смотрел и не отворачивался.
Я перестал бояться. Перестал стыдиться. Впервые за всё время – почувствовал, что вижу их настоящими. Не как богов в храме, а как людей. Жалких. Грязных. Гниющих под маской святости.
И в этом презрении родилась сила.
Не та, что могла спасти меня. А та, что позволяла выжить. Смотреть в глаза боли. Стискивать зубы. Не упасть. Не дать им победы.
– Так же, – продолжил Алвис, как будто ничего не произошло. Голос его был ровным, спокойным, словно всё, что случилось минуту назад, – крики, кровь, боль – не имело значения. – Ты будешь отправлен на ночь в джунгли. Там, в одиночестве, ты будешь молиться о прощении. И если Господь смилостивится над тобой, утром мы вернём тебя обратно. Тогда, и только тогда, ты сможешь начать искупление своих грехов правильными поступками.
Он на мгновение задержал на мне взгляд – тяжёлый, изучающий. Потом обвёл глазами толпу и бросил через плечо тому, кто держал меня за верёвку:
– Уведите его в место покаяния.
С этими словами он развернулся и зашагал прочь, по раскалённой пыльной земле, не торопясь. Что-то бросил мяснику в красной робе – короткую фразу, неразборчивую. Тот лишь хмыкнул, усмехнулся перекошенной улыбкой и последовал за ним следом.
Сестра Майя, всё это время стоявшая в стороне, наконец подняла голову. В её глазах блестели сдержанные слёзы. Но взгляд, который она бросила в мою сторону, был коротким, тихим, почти равнодушным. Потом она тоже развернулась и ушла, ступая, как призрак.
Меня потащили – не спеша, словно тащили не живого мальчика, а мешок с отходами. Потом с размаху бросили на скрипучую деревянную тележку. Я не успел сгруппироваться, не успел ни закричать, ни отвернуться – лоб со звоном ударился о жёсткий бортик.
Мир накренился.
И, наконец, пришло спасительное забвение – как тёмная вода, затопившая всё, что болело. Всё, что ещё жило.
Глава 3
Проснулся я от боли.
От жуткой, выматывающей боли, сконцентрированной в правой руке. Она ползла вверх, как раскалённая нить, тянулась через запястье, сжигала плечо и проникала прямо в сердце – горячим, живым гвоздём. От неё хотелось кричать, рвать зубами воздух, биться головой о землю. Эта боль вырывала меня из забвения, заставляя стонать сквозь стиснутые зубы.
Сначала я не понял, где нахожусь. Не сразу осознал, что вокруг – темно. Глаза мои были закрыты, я весь скрючился от боли, тело дергалось в судорогах, и лежал я на чём-то мягком… и мокром. Влажность прилипала к коже, словно чьи-то грязные ладони.
Я… упал?
Почему?
Было странное, ломающее ощущение: мир шевелился, но я не мог понять – сплю ли я, умер ли, или это всё ещё продолжается. Липкая тяжесть стягивала тело, в ушах звенело.
Наконец я открыл глаза.
Сумрак. Влажный, тропический, тёплый, но зловещий. Всё вокруг дышало гнилью. Я лежал среди мокрых листьев и опавших веток, запах плесени и сырости щекотал ноздри. Где-то вдалеке что шуршало и двигалось, и в этих звуках не было ничего мирного – только тревога.
Я был в джунглях. Один. Живой – вроде бы. Но внутри всё было сломано. Как будто меня собрали неправильно и забыли что-то важное.
Наконец я открыл глаза.
Сумрак пробивался сквозь плотные заросли, но света было так мало, что казалось – ночь ещё не кончилась. Листья и ветви щекотали лицо даже в лежачем положении, их было столько, будто я провалился в самое сердце джунглей. Влажные, тяжёлые, они шептались между собой, как заговорщики.
Сеньор Алвис сдержал своё обещание – вывез меня на «покаяние». В это место. В эту дикую глушь.
Боль снова напомнила о себе. Она вспыхнула в руке, будто костёр, и я, задыхаясь, попытался повернуться на левую сторону. Когда удалось приподняться, я оглядел себя. Я был привязан. Вернее – раньше был. Не сразу до меня это дошло. Верёвка – плотная, шершавая – раньше стягивала запястья, тянулась через живот и ноги. Но теперь она просто свисала вниз, лежала на моих коленях, как обрывок тряпки. Без натяжки. Без силы. Как будто кто-то специально оставил её слабо затянутой.
Ниже, у колен, я заметил: узел соскользнул. Верёвка ослабла. Меня не привязали как следует. Или… нарочно оставили слабину?
Не похоже, чтобы старшие допустили такую ошибку. Я уже понял, как они работают – чётко, хладнокровно. Это было не похоже на случайность.
Я начал перебирать верёвку, откладываяеё в сторону. Пальцы дрожали, движения были рваными, но моток начинал разматываться. Ленты стали чуть рыхлее – кто-то и правда позаботился, чтобы я смог выбраться. Кто-то… Но кто?
Мне было всё равно. Мысли врывались в голову, как рой шершней, сбивая дыхание и забивая разум. Я не хотел думать о них. Ни о ком. Старался гнать прочь – особенно ту, одну, главную. Она была горькой, как рвота после отравы. Предательство снова всплывало, снова нависало надо мной, снова било в висок. Я мотнул головой, сжав зубы, будто мог вытряхнуть её вместе с болью.
Мне просто нужно было встать. Отвязаться.
Я потянулся к дереву, к тому самому, к которому был привязан, и, опершись на него спиной, медленно поднялся. Тело взвыло от напряжения, каждая мышца дрожала, как натянутая верёвка, готовая лопнуть. Казалось, внутри меня ничего живого не осталось – только серая пустота, тянущая вниз.
Сил почти не было. Ни в руках, ни в ногах. Я чувствовал себя выжатым, как старая тряпка. Голова кружилась, губы потрескались, и горло сжало жаждой – такой, что я готов был пить даже грязную воду из лужи. Но даже это было не самое страшное.
Страшнее всего была боль. Она пульсировала в руке – острая, хищная, цепляясь за плечо и отдаваясь ударами в грудь, точно в самое сердце. Пока она была только отрывочной, почти терпимой, но я чувствовал, что это – тишина перед бурей. Что скоро она может стать другой. Всепоглощающей. Такой, что я просто не выдержу.
И тогда уже будет неважно, помог ли мне кто-то развязаться. Неважно, кто оставил мне шанс.
Истории про «дерево покаяния» я слышал только в ночных шепотках – те самые, что парни перешёптывали друг другу под одеялами, как страшилки перед сном. Говорили вполголоса, торопливо, будто каждое слово могло кого-то разбудить. Особенно боялись, что услышит Хорхе или кто-то из старших – те не любили, когда младшие шепчутся, особенно про такие вещи.
Они рассказывали, что где-то в джунглях стоит "дерево покаяния". Старое, чёрное, мёртвое. К нему по ночам приходит Эшу – дух, злой и голодный. Он не говорит, не кричит, только смотрит и… ждёт. А потом выклёвывает тебе внутренности. Голову Эшу мальчишки описывали как у воронa, огромную, блестящую, с острым клювом, а тело – как у человека, из чёрной кожи и костей.
Раньше я не верил в это. Пугалки, сказки, чтобы заставить нас вести себя тише, слушаться. Но теперь… теперь это дерево – моё дерево – стало не вымыслом, а реальностью. Оно стояло передо мной. Сухое, кривое, с чёрной корой, которую не брала даже влага джунглей. Место покаяния.
Я вздрогнул, когда над головой раздался хриплый крик. Что-то каркнуло, срываясь на сдавленное бульканье, как будто кто-то задыхался от злобы. Я резко поднял голову, чтобы разглядеть верхушку дерева. В ветвях что-то шевельнулось. Листья колыхнулись, будто от чужого дыхания. Мне показалось – или там, среди сучьев, мелькнула тень?
Я вглядывался, моргая от пота и слёз. Полусумрак джунглей сгущался. Было почти ничего не видно. И всё же… на долю секунды я увидел это. Фигура. Нет, силуэт. Согнутая спина, длинная шея, чёрный изгиб клюва. Или мне только показалось?
Похоже, страх взял своё – и мне начало чудиться то, чего, может, и не было вовсе. Но легче от этого не стало. Ни капли.
Мне стало страшно. По-настоящему. До дрожи в коленях, до подступающей тошноты. Внутри всё закачалось, будто земля подо мной больше не держала. И от этого стало особенно мерзко… зыбко. А потом – больно. Но не из-за руки, не из-за тела. Больно внутри, где-то в самом центре, где раньше что-то ещё теплилось.
И вдруг навалилось – жалость к себе. Такая сильная, что на глаза набежали слёзы. Я их не стеснялся. Просто стоял, и они текли сами, потому что остановить их было невозможно. Я не помнил, чтобы когда-то так себя жалел. Может, только в самом детстве, когда меня все оставили, и казалось, что в этом мире больше нет никого, кто бы вообще замечал, что я есть.
Тогда только сестра Майя… Она прижимала меня к себе, отгоняла старших мальчишек, шептала что-то тихое, мягкое, как шелест простыни. Её руки были тёплые, запах – как у солнца и мыла. Тогда я верил ей. Верил, что всё будет хорошо, если она рядом.
Сестра Майя…
Но она тоже предала. Стояла на той площади, молилась, не поднимая глаз, не произнеся ни слова в мою защиту. Молчала. Как и все остальные.
Они все меня предали.
Эти мысли – про предательство, про сестру Майю, про то, как все отвернулись – вырвали жалость из сердца. Слёзы ещё не высохли, но вместе с ними ушла и слабость. Осталась только злость. Та самая, что вспыхнула тогда, на площади, когда я смотрел на лица тех, кто осудил меня без слов.
Я стоял, опершись спиной о дерево – тяжело, как раненый зверь, пытающийся удержаться на лапах. Дышал часто, рвано, сквозь сжатые зубы. Левую руку прижимал к груди, защищая правую – она всё ещё пульсировала тупой, глубокой болью, но теперь казалась онемевшей, словно закованной в ледяную броню.
Собравшись с силами, я медленно поднял голову и начал осматриваться.
Вокруг – джунгли. Тёмные, плотные, будто дышащие собственной жизнью. Влажный воздух лип к коже, пропитанный гнилью, пыльцой и чем-то ещё – тяжёлым, хищным. Деревья уходили вверх, заслоняя небо, а корни переплетались под ногами, как кости древних существ.
Я стоял в центре небольшого пятна – участок земли, утоптанный, выжженный, словно метра полтора вокруг дерева были вырваны из живого леса. Там стояло оно – дерево покаяния. Высокое, мёртвое, будто вырезанное из тьмы. Его ветви тянулись, как пальцы, а кора была покрыта зарубками, похожими на старые шрамы.
Вот моё пространство для существования. Мой кусок мира.
Вот – моя новая жизнь.
Оставаться здесь я не собирался.
Желание покинуть это проклятое «место покаяния» появилось во мне как-то сразу, само собой, будто всегда жило глубоко внутри – просто спало, дожидаясь своего часа. И вот теперь оно проснулось. Я даже не спорил с ним, не сомневался. Просто принял, как принимают удары: молча и стиснув зубы.
Будто ждал этого всю жизнь. Всю свою короткую, нищую, вытертую до дыр жизнь в этом гниющем приюте, где не было ничего настоящего. Ничего, за что стоило бы держаться. Ни одного лица, которое хотелось бы вспомнить. Ни одного уголка, куда хотелось бы вернуться.
Я не знал, куда идти. Не знал, сколько продержусь. Но одно я знал точно – я ухожу. Сюда я больше не вернусь. Пусть эти джунгли сожрут меня, пусть ночь станет моей последней. Но я выбрал путь. И никто меня больше не сломает.
Я уже сделал первый шаг в неведомую тьму зарослей, но тут же запнулся – верёвка всё ещё обвивала мои лодыжки. С тихим раздражением я опустился на одно колено, начал разматывать её, отбрасывая в сторону. Узел был тугой, но поддался. В джунглях она может пригодиться. Сейчас это было единственное, что у меня осталось из хоть сколько-нибудь полезных вещей.
Но главное – мне нужна была вода.
Горло пересохло так, будто я провёл в этих джунглях неделю, а не ночь. Я знал, где искать – мы, воспитанники приюта, не раз бывали в джунглях, пусть и под присмотром. Иногда нас водили сюда собирать лекарственные растения, якобы для общего дела. На деле – просто чтобы мы не сидели без дела.
Я вспомнил, как однажды, умирая от жажды, мы нашли зелёные стебли, внутри которых хранилась влага. Мы отрывали их у основания, слушая хруст и характерный хлопающий звук, а потом пили, наклоняя стебель к губам. Вода внутри была мутноватой, с лёгким сладковатым привкусом и терпкой горчинкой – но спасала от жажды очень хорошо.
Теперь мне предстояло найти их самому.
Пусть сейчас и темно, пусть глаза ещё толком не привыкли к сумраку – я всё равно найду воду. Я должен. От этого зависит моя жизнь, как бы пафосно это ни звучало. Это не просто страх – это инстинкт. Жажда сжигала горло, и я чувствовал, как с каждой минутой тело становится всё легче, но не в хорошем смысле – будто уходит не вес, а силы.
Я наклонился, стиснув зубы от боли, и по привычке начал собирать верёвку в руки, готовясь повесить ее себе на плечо. Автоматически протянул правую… и замер.
Мгновенно, как будто коснулся чего-то мерзкого, нечеловеческого. В тот же миг отшатнулся, ударился спиной о дерево, шершавую кору, впился в неё лопатками, будто хотел спрятаться.
Сердце застучало в ушах, я смотрел на культю – обмотанную грязной, алой тряпкой, из которой всё ещё поднимался пар в прохладном воздухе. Казалось, будто сам воздух отступает от этого места, будто оно отравлено.
Меня затошнило. От боли. От страха. От самого себя.
Как я мог забыть?
Но я забыл. Хоть на секунду.
Я попытался успокоиться. Злость вновь взяла своё, накрыв, как мокрая тряпка, и заглушила панику. Дышать стало чуть легче. Я опустил взгляд и начал рассматривать культю.
Плотная тряпка, которой была обмотана рана, уже напиталась кровью. На её краях проступили тёмные пятна, а там, где ткань сдвинулась, виднелась живая плоть – серая, блестящая, будто влажная, изрезанная и вздутая. Кожа вокруг стала багрово-синей, отёчной, и в темноте на ней поблёскивали капли – не то гноя, не то сукровицы. Оттуда шёл запах – тяжёлый, солоноватый, с примесью чего-то тёплого, почти мясного.
Я не знал, зачем вообще потянул к себе руку. Всё было инстинктивно – тело само сделало то, чего не успел осознать разум. И, будто в ответ, накатила тошнота. Резкая, кромешная, как судорога. Меня скрутило.
Я согнулся пополам, уткнувшись лбом в кору дерева, вцепившись левой рукой в ствол, будто пытался не провалиться внутрь земли. Рот наполнился горечью, и я вырвал – тяжело, судорожно, выплёвывая остатки пустоты, потому что в животе уже давно ничего не было.
Только желчь. Горькая, обжигающая. Как всё, что осталось от моей жизни.
Рука выглядела паршиво. Даже в темноте было видно – ничего хорошего там нет. Ткань напиталась кровью, рана явно начала воспаляться, и запах становился всё сильнее. Но, к моему удивлению, боль была не такой, как раньше. Всё ещё жгло, да, всё ещё пульсировало – но уже не резала вглубь, а больше напоминала тупую, тянущую тяжесть. Терпимую. По крайней мере пока.
Может, не всё так плохо, как выглядело. Или я просто начинал привыкать к боли.
Но ясно было одно: рано или поздно с этим придётся что-то делать. Иначе рана убьёт меня медленно, но точно.