Вот тоже интересно – прополку сорняков на полях закончили в целом на неделю раньше. Славу богу, прямо гора с плеч.
Елабужские машиностроители взяли обязательство выпустить сверхплановой продукции на сто двадцать тысяч рублей. Какая там у них продукция – выяснить не удалось, потому что рядом с заметкой из газеты был опрятно вырезан прямоугольный кусок. Этой сортирной цензурой занимался Евстигнеев – он забирает из уборной к себе в комнату газеты и ножницами вырезает с первых полос официальные фотографии, чтобы мы не оскверняли эти вдохновенные лица способом, особо унизительным для их достоинства.
Со стоном и рокотом бушевала вода в осклизлых сопливых трубах, черные космы паутины провисли по углам. По стене полз клоп. Тьфу, пропадите вы!
Между уборной и моей комнатой метался обезумевший от горя стукач, он крутился под дверью, как кот, вожделенно и трусливо, его снедали тоска и желание просочиться в комнату через щелку под дверью.
– Алексей Захарыч, а как же теперь… – Он просунулся ко мне, но я отодвинул его несокрушимой рукой – железной десницей, красивой и могучей, как рука миролюбивых народов на плакатах, где она перехватывает хилые алчные грабки мировых империалистов, милитаристов, сионистов и прочих Пиночетов.
– Пошел вон, старик, – сказал я ему застенчиво. – Не светись у моей замочной скважины, не то я тебя ненароком дверью прищемлю…
– Дык… дык… Вить… – закудахтал Евстигнеев, но я уже был в комнате. Вместе с Жовто-блакитной крысой.
Лев Давыдович чинно кушали кофе. И вид у него был абсолютно невозмутимый, будто он каждое утро ненароком забегает ко мне вестишками перекинуться, кофейком побаловаться, о совместной вечерней жизни договориться. Но в его маленьком мозгу, ладно скроенном, хитро скрученном, нашей жизнью зло надроченном – по скользким глухим лабиринтам бесчисленных извилин и перегонным стрелкам нейронов уже мчались незримые электрические сигналы моей беды. И хотел я изо всех сил оттянуть разговор. Да крыса не спешила вцепиться в меня.
– Пей кофе, остынет, – сказал он.
– А у тебя выпить, случайно, не найдется? – спросил я безнадежно.
– Я по утрам не пью.
– Не ври, Лева. Ты и по вечерам не пьешь. Ты бережешь себя для народа.
Он пожал своими замшевыми худыми плечиками, и было в его коротком жесте неизбывное море презрения.
А я стал стягивать с себя все – ношеное, мятое, спаное, жеваное, грязное, и, пока я ходил голый по комнате, доставая из шкафа белье и с вешалки купальный халат, Жовто-блакитный смотрел на меня в упор с ленивым любопытством, и никакой неловкости он не испытывал, и не пришла ни на миг ему мысль, что надлежало бы отвернуться, – он смотрел на меня безразлично, как на животное, и чужая нагота его не смущала.
– Сейчас приду, – буркнул я и отправился в ванную.
В коридоре загрохотал мне навстречу копытами, подранком-кабаном покатился Евстигнеев.
– Я… с… тобой… Алексей… Захарыч… поговорю… в… другом месте…
– Цыц, старик! Не пререкайся! Ты говоришь со старшим по званию!
Я поджег газовую конфорку под колонкой, закурил сигарету и уселся на край ванны. Дым сладко и душно шибанул в голову. Затянулся круто, и голова стала надуваться и расти, как давеча, когда я был счастливым беззаботным зародышем, еще не убитым судьями ФЕМЕ.
Ровно гудело красно-синее пламя горелки, прыгали там огоньки, короткие и жадные, как кошачьи язычки, шумела вода из крана, и огорченно-сердито бубнил под дверью Евстигнеев. Вот, Господи, напасть какая – взяли они меня в клещи: с одной стороны – ватный кабан-стукач, с другой – замшевая злая крыса. Влез под душ, запрокинул голову, и струйки дробно, весело застучали по лицу. Они ласково стегали кожу, крепко гладили, усыпляли, успокаивали, шептали: ду-ш, до-ш, до-ш, до-ж, до-ждь. Но я помнил, что это не дождь, потому что такой мягкий дождь бывает только в мае и пахнет он травой и землей. А сейчас был июль, и пахло мочалками, скверным мылом и потом.
И Евстигнеев заходил под дверью:
– Поговорим… в… другом… месте…
Интересно было бы узнать поточнее этот метафизический адрес «другое место», в котором обычно собираются потолковать рассерженные друг на друга сограждане. Беда в том, что мало кто из них после этих разговоров оттуда возвращался.
Вытерся полотенцем и пошел к себе, за мной трясся рысью Евстигнеев, хрипел, булькал и рычал, и я боялся, что он меня цапнет стертыми резцами за икру. Уселся за стол, пригубил кофе, тут и Лев Давыдович счел увертюру законченной. Он прокашлялся, будто на трибуне, и сказал своим невыносимо культурным голосом:
– А у Антона очень большие неприятности…
Вот те на! Антон – неукротимый удачник, ловкач и мудрец, всегда благополучный, как таблица ЦСУ!
– Что с ним?
– С ним, собственно, ничего, но… – Выжидательно поблескивали желтые алчные бусинки под синеватым отливом модных очков.
– Слушай, Красный, брось мычать – говори по-человечески!
– Дело в том, что Димка трахнул какую-то девку, и…
– Ну и что? – нетерпеливо перебил я. – В его возрасте я это делал регулярно, и моих дядей не будили по такому поводу спозаранку!
– Но ты при этом, наверное, спрашивал у своих девок согласия?
– Лева, женщин не надо отвлекать пустыми разговорами – им надо дать себя в руки.
– Племянник оказался глупее тебя – он сам ее взял в руки и, как любит выражаться твой брат Антон, сделал ей мясной укол…
– А она что?
– А она с папой своим пошла на освидетельствование. Твой племянничек эту идиотку дефлорировал, – мерзким своим культурным голосом объяснял Жовто-блакитный.
И мне казалось, что он получал от всей этой пакости громадное тайное наслаждение. На лице его был пылкий налет озабоченности, всем видом своим он изображал готовность и решимость помогать Антону выпутаться из постыдной истории, в которую тот вляпался благодаря своему похотливому кретину. А я ему верил. В его бесцветном культурном голосе была еле слышная звонкая нотка счастливого злорадства: ну-ка, братцы Епанчины, покажите-ка себя как следует, вы же такие молодцы, красавцы и счастливцы, вы же такие баловни жизни, вы же такие любимцы женщин, вы же наша замечательная элита, наш лучший в мире «истеблишмент»! А в суд не хочите? А с партбилетом в зубах к товарищу Пельше? А вообще, рожей по дерьму? Как? Нравится?!
– Что же делать? – спросил я растерянно. – Они ведь в милицию пойдут?
– Этого нельзя допустить, – отрезал Красный.
– А освидетельствование? Это же официально? – закричал я.
Красный поморщился:
– Не впадай в истерику. Ты человек юридически безграмотный…
– А какая тут нужна грамота?
– Изнасилование относится к делам частного обвинения – оно не может быть возбуждено без жалобы потерпевшей. Пока они не пошли в милицию – еще можно все уладить…
– Как уладить? Зашьем ее… обратно? Что тут можно уладить? Там, небось, вся эта изнасилованная семья по потолку бегает! Они Антона с Димкой в порошок сотрут!
– Не сотрут! – твердо взмахнул узкой острой головой Красный. – Я уже говорил с отцом…
– Да-а? И что?
– Сейчас мы с тобой поедем к ним.
– К кому? – не понял я.
– К потерпевшей. И к ее замечательным родителям. Ее зовут Галя Гнездилова, а его – Петр Семенович.