
Хочешь, я тебе Москву покажу?..
Дядя Миша на мои потуги казаться взрослым смотрел снисходительно. В те времена курево было неотъемлемой частью мужского бытования. «На, кури! Накуривай шею до мосла!» – говорили в таких случаях щедрые на табачок мужики.
Вечер в лесу ложится быстро. Вот уже потянуло по подолу трав сыростью, притих птичий гомон, только иногда где-то далеко-далеко всполошённо закричит дурная птица, опомнившись, что пора лететь домой, в гнездовье, пора собирать под крыло зевластых желторотых птенцов.
Вот и нам тоже пора под крыло гостеприимного дома.
…Лёшка Леший сидел на скамье за столом с врытыми в землю ножками.
И скамья, и стол сбиты из тяжёлых необструганных досок, потемневших от времени и непогоды, и сам хозяин сидел тоже крепко, положив тяжёлые узловатые ладони перед собой. На лешего он совсем не похож, только белёсые выгоревшие волосы, да такого же цвета усы на почерневшем от солнца лице говорили о постоянном пребывании на природе, на воздухе, под открытым небом.
Перед Лёшкой Лешим стояла большая глиняная чашка отварной картошки и рядом широкая сковорода густо дымящихся жареных грибов. Отдельно, в сторонке, стоял гранёный с высокой стеклянной пробкой графин: то ли с водой, то ли с водкой, а может, с самогоном. Скорее всего, с самогоном, потому как воду сельские жители в графинах не держат, а водка – не с руки, за ней надо ехать да ехать. Зачем пить казёнку, когда свой самогон – вот он!
– Ну и нюх! – радостно потирая руки, встретил нас хозяин. – Прямо к ужину подоспели! А я всё ждал, думал: картошка остынет, какой тогда ужин? А они – вот они! Давай к столу!
– Щас, руки всполоснём! – вставил я на правах равного среди равных.
Хозяин засмеялся:
– Видал? Прицеп, а тоже порядок знает! Кто же это с тобой такой самостоятельный?
– Да есть один… – и дядя Миша пошёл в избу мыть руки.
Я за ним.
– Лада, девочка, – пропела в сенцах хозяйка. – Иди ребятам воды полей! – и уже к нам: – Вернулись, труженики?
– Почин сделали. Завтра пораньше начнём да попозже кончим, глядишь, и дело пойдёт! А сегодня – так, разминка, – дядя Миша снял рубаху и, поигрывая мышцами, встал перед хозяйкой кочет кочетом. – Полей на руки сама!
– Ох, Михаил, Михаил! Лёшка тебе так промеж глаз польёт, что от брызг не сумеешь утереться.
– Шучу, шучу! Лада, девочка, – передразнил он хозяйку, – полей ребятам на руки!
В коротеньком шёлковом халатике, стянутым только поясочком, появилась в дверях крестница хозяйки. По ленивым припухшим глазам видно, что она только что проснулась.
Постояла, сладко потянулась, да так, что в узком запахе халатика сверкнули не успевшие загореть на летнем солнце полные белые наливы.
Такое видеть мне ещё не приходилось. Мои ровесницы, худосочные, костлявые, даже раздетые, на речке, не вызывали никаких чувств. Лахудры бледнотелые! А здесь – сливочное масло на сдобной булочке! Я даже вдруг набежавшую слюну сразу не смог проглотить. Так и стоял, пялясь, пока дядя Миша не подтолкнул меня к ведру:
– Давай первый!
Снимать рубаху я постеснялся. Перед дядей Мишей я бы выглядел слишком незащищённым.
Наставник решительно стянул с меня рубаху и сунул меня под щедрую струю воды.
Нагнувшись, я подставил ковшиком ладошки, непроизвольно косясь на близкие, и, казалось, доступные колени.
Вода ледяная, только что из колодца, сразу смахнула все мои видения. По рукам, по спине, по лицу – словно кипятком полоснули.
– Ух, ты! Ещё! Ещё!
Умытые и степенные, мы уселись к хозяину за дощатый стол.
– С почином тебя, Михаил! – Лёшка Леший поднял гранёный стаканчик, показывая на другой, стоящий перед моим опекуном. – Давай!
Дядя Миша смущённо кашлянул в ладонь:
– Больно крутой у тебя самогон! Может, твоя Марья вишнёвой настойки принесёт? Ум один, а не настойка! В голове пошумливает, а ногам легко, как в танце.
– Ну, вот! Видишь? Я тебе говорил: женись! А ты – потом да потом! Марья! – кричит он жене. – Гони на стол вишнёвку! Михаил набаловался своей кислятиной, теперь моего самодёра пить брезгует. Мужик тоже… – Лёшка Леший щепотью кинул в рот стаканчик и, не закусывая, поставил на стол и снова наполнил. – Ну, ты как, освоился с вырубкой? А то меня клиенты подгоняют, говорят: «Давай лесу, лето пока, стройка не ждёт!»
Дядя Миша блаженно потянулся так, что хрустнуло в плечах, и уронил жёсткие кулаки на стол:
– Через недельку пусть подъезжают. Подготовлю брёвна к погрузке и – давай!
Тем временем с крыльца соскользнула племянница хозяйки и, раскидывая нетерпеливыми коленями полы халатика, спешно поставила на стол трёхлитровую банку, запечатанную металлической крышкой, и сама села рядом со мной.
– Вот это – дело! – дядя Миша повертел банку в руках, оценивая содержимое.
Хозяйка принесла большие, похожие на стеклянные пузыри, рюмки-фужеры, консервный нож-открывалку, и тоже присела к Лёшке Лешему, мужу своему, напротив нас.
Подала открывалку моему наставнику:
– Распечатывай, ты вроде ловкий на это дело! Прошлогодняя ещё. Вишни было… Уйма!
Настойка, густая до черноты, разлилась по фужерам.
Крестница тётки Марьи, потянувшись к посуде, краешком локотка задела мою руку.
Я судорожно схватился ладонями за краешек скамейки. Очень близко, совсем рядом, вдруг почувствовался удивительный, ещё не известный мне запах молодой женской плоти. В душном вечереющем воздухе этот запах пота и духов задел моё воображение так, что я замер, опасаясь неловким движением вспугнуть эту чудесную порхающую бабочку.
Бабочка протянула один наполненный фужер мне:
– Отпусти скамейку, не убежит! Возьми вот! Это тебе можно, мамки тут нет.
– Ой, девка, не спаивай мальца! Вино хоть и сладкое, а всё-таки вино, – тётка Марья укоризненно посмотрела на племянницу.
Мне стало так стыдно за свой возраст, что я, отпустив скамейку, двумя руками ухватился за тонкую стеклянную ножку фужера.
Девушка засмеялась:
– Не бойся, не отнимут!
Меня поддержал повеселевший дядя Миша:
– Он мой напарник! Прошу не обижать!
Лада, как звала её хозяйка, прислонила краешек фужера к моему:
– Ну, тогда пей!
Домашнее вино было вовсе и не густым, как сперва показалось, но достаточно резким, и слегка отдающим миндалём дроблёных вишнёвых косточек. Рука сама потянулась к вилке. Маленький упругий грибок, прыгнув в рот, восстановил вкусовое равновесие. Хорошо! Только жарко очень.
Лёшка Леший, махнув рукой, налил себе полный фужер самогонки и поднял руку над столом:
– Завтра на совещание ехать! Там трезвому леснику не поверят. Давай! – было видно, что он уже порядком захмелел, и теперь его душа жаждет повторения пройденного.
Выпили ещё, и – воспарили! Заработали, засновали руки. Картошка в сливочном масле и грибы сами просили – добавить.
Вишнёвая настойка заметно поубавилась. Хозяйка, молодо раскрасневшись, всё пыталась и пыталась отстранить прядь волос, которая снова опускалась к подбородку, заслоняя лицо.
– Может, споём чего-нибудь? – тётка Марья, весело посмотрела на дядю Мишу и, вызывающе прислонившись к мужу, затянула пронзительным голосом, который, вспугнув наступившие сумерки, улетал далеко-далеко:
– Вот кто-то с горочки спустился.Наверно, милый мой идёт.На нём защитна гимнастёрка,Она с ума меня сведёт.За женой, покачивая опущенной головой, подхватил и Лёшка-Леший:
– На нём погоны золотыеИ яркий орден на груди.Зачем, зачем я повстречалаЕго на жизненном пути!Лада, коротко хихикнув, положила руку мне на плечо и, повернувшись, заглядывая в глаза, продолжила высоко и чисто, как тётка Марья, но, заметно, без её душевности:
– Зачем, когда проходит мимо,С улыбкой машет мне рукой,Зачем он в наш колхоз приехал,Зачем встревожил мой покой!И уже совсем, куражась:
Его увижу – сердце сразуВ моей волнуется груди…Зачем, зачем я повстречалаЕго на жизненном пути!Эту протяжную песню послевоенных лет я часто слышал от родственников на небогатых сельских застольях, и она почему-то всегда вызывала во мне печальный образ наших деревенских вдов, оставшихся сиротеть на русских просторах: «Вот кто-то с горочки спустился. Наверно, милый мой идёт. На нем защитна гимнастёрка, Она с ума меня сведёт…»
Теперь опять защемило сердце, в глазах защипало, стало горько за чью-то безответную любовь: «Вот кто-то с горочки спустился…»
Лада (вот древнее имя!) стала притворно вытирать мне лицо своим душистым до умопомрачения платочком, тихо уговаривая:
– Ну, не надо, маленький! Не плачь! Я тебе потом обязательно дам!
Её такая забота вдруг разозлила меня:
– Я сам! Сам! И я – не маленький! Мне ничего не надо! – и вырвавшись из мягких девичьих рук, убежал на свой чердак, так и не спросив, когда и что она мне даст.
На чердаке, нырнув под одеяло, я ещё долго плакал неизвестно от чего, и злился: на себя, на вечер, на это застолье, на неизвестную, но такую красивую и, как мне казалось, доступную столичную гостью. «Подумаешь, артистка, – твердил я, проглатывая обиду, – все они такие!»
Хотя, какие – «такие», я и не представлял. Знания в этом вопросе пока ещё не было у меня, недоросля деревенского! Но опыт – дело наживное.
Проснулся от тихих смешков и потаённых всхлипов. Несколько раз скрипнула сенечная дверь и вот уже, застилая предутренний свет в проёме чердака, появился дядя Миша, что-то пробормотал и, густо ухнув, повалился рядом на постель, и тут же захрапел. Было видно, что он только что выполнил какую-то тяжёлую важную работу, и устал неимоверно.
Разбудил меня жаркий солнечный луч, который, судя по всему, давно ощупью хозяйничал на чердаке. Дядя Миша, отрешённо закинув голову, дышал редко и глубоко. Было видно, что его будить не надо. Пусть отсыпается! И я стал спускаться по лестнице.
Тётка Марья хлопотала во дворе: что-то переставляла с места на место, что-то относила в дом. По её рассеянному виду можно было понять, что она только что потеряла какую-то вещь и не может никак найти.
– Поздновато, работнички просыпаетесь! Зови своего! – так в сердцах и сказала – «своего». – Завтрак второй раз разогревать не буду. Сони! – и ушла, сердясь на кого-то, в дом.
Я снова полез на чердак.
– Слышал, слышал! Встаю! – дядя Миша, застёгивая на ходу брюки, уже показался в чердачном проёме. – Завтрак – это хорошо! Это мы – враз!
В открытых окнах лёгкий ветерок лениво шевелил цветистые занавески. От одной мысли о том, что там, за занавесками, в тёплой постели лежит моя вчерашняя обидчица, сладко защемило в груди.
– Дядь Миша, пошли, а то всё остынет! – подгонял я старшего товарища, когда тот, что-то вспомнив, полез в машину и стал там долго копаться.
– Придётся нам с тобой сегодня здесь на поляне остаться. Завтра шаландой будем брёвна таскать. Клапана почищу, масло сменю, лебёдку проверю, чтоб не подвела, – он, спрыгнув с подножки кабины, вытер ладони ветошью, и мы пошли к столу.
Теперь завтракали на улице.
Остывающая яичница с кусочками сала издавала умопомрачительный аромат на свежем лесном воздухе, оттеняя своим присутствием все остальные запахи, которые обычно присутствуют в утреннем лесу.
Тётка Марья молча поставила на стол запотевшую махотку с молоком, и повернулась было уходить.
– Мария, – мой напарник посмотрел на меня, зачем-то подмигнул, и громко, чтобы слышали в доме, спросил: – Мария, Алексей что, уже уехал?
И «Мария», и «Алексей» – вместо обычных: «Марьи» и «Лёшки» звучали как-то казённо, фальшиво. Я, фыркнув, уткнулся в яичницу.
– Уехал! Чуть свет уехал, и меня не разбудил. Теперь всю неделю с дружками-лесниками пить в городе будут. У них так заведено: как совещание, так – пьянка. Отстегнут начальству каждый со своего участка денежку – и в загул. А что делать? Лето! Зимой дома насидится. Иной раз по неделям наружу не выходит. Покормит скотину, и снова на бок. Погулять всякому охота. Вот хоть тебя взять… – тётка Марья хотела что-то сказать, но, вспомнив, что разговорилась не по делу, махнула рукой и ушла в дом.
Мы с дядей Мишей, понятливо переглянувшись, споро заработали вилками.
От щедрот нашей хозяйки осталось только молоко на донышке махотки да несколько кусочков домашнего хлеба, которого мне так и не удалось доесть, хотя белый хлеб у нас в Бондарях был только по праздникам.
Ничего, жить можно! Что бы я сегодня делал дома? Огород полол, или воду таскал для поливки, или ещё хуже – помогал бы отцу кизяки делать.
Кизяки – это что-то вроде хлебных буханок – голландку зимой кормить. Зимой печь всегда голодная. А летом замесишь на воде ногами навоз с остатками соломы, промешаешь как следует – и в формы трамбовать. Из форм – на солнце – вот и все дела! Кизяк потом сухой делается, аж звенит! Ешь – не хочу! Придёшь со школы, телогрейку с плеча закинешь на полати, и – к печке!
Что такое полати? Ну, это совсем просто! Самое уютное место в доме. Лавка из досок, или лучше – лежанка между печью и стеной дома. Там, как у Христа за пазухой! Подкинешь в топку пару-тройку буханок, печь от кизяка горячо задышит, раздобреет до того, что ладони не прислонишь. В доме тепло, уютно, кот возле ног трётся…
Вспомнив про дом, я слегка загрустил. Вроде вчера только уехал, а кажется, прошла целая вечность.
– Что затужил, атаман! Пойдём, покурим в холодок – и я машиной займусь! А ты отдыхай! Сил набирайся! Завтра у нас работа потуже вчерашней будет.
За сараями трава – по пояс. Присядешь на корточки – никого не увидишь. Хорошо. Тихо.
Невдалеке, погромыхивая цепью, пасётся хозяйская корова. Бока у неё, как бубны. Кажется, только прикоснись, и они загудят торжественную музыку лету, солнцу, обилию пищи…
Корова выщипала вокруг себя небольшую поляну, и теперь, подогнув передние ноги, умащивается завалиться набок, но запутавшаяся в ногах цепь к которой она привязана, не даёт ей полную свободу. Я подошёл, перекинул на другую сторону привязь, и корова, благодарно мыкнув, улеглась на свою тень, как на подстилку. Она тяжело, по-бабьи вздохнув, обмахнулась мочалистым хвостом и прикрыла белёсые выгоревшие на солнце ресницы. Отдыхай, родимая!
– Дядь Миш, а почему нашего лесника Лешим зовут? Он совсем не похож…
– А ты что, лешего видел?
– Не-е. Но всё же…
– А не видел – не говори! В партизанах Лёшка был. Я сначала, как меня сбили, к ним в отряд попал. Потом особисты меня оттуда вытащили. А Лёшка – белорус. Леший. Кличка у него такая. Он ведь лес, как свои пять пальцев знал, вот товарищи и прозвали его Лешим. Заманивал немцев в болота со всей техникой, а там их партизаны и колошматили. Отчаянный мужик. И Марья с ним партизанила. Ты не смотри, что он такой тихий. В тихом озере самые черти водятся.
Из-за угла сарая выпорхнула заспанная девушка со старинным славянским именем – Лада. Глаза припухшие, причёска смята на одну сторону, распах халатика небрежно придерживается рукой, да так, что краешек голубых трусиков предательски выглядывает из-под ладони. Увидев нас с дядей Мишей, тут же повернула обратно.
– Ты особо-то не засматривайся! Не по Сеньке шапка. Ей король-олень нужен! А ты губы расслюнявил. Все они одной породы! «Кака барыня ни будь, всё равно её е…ть!» – философски определил дядя Миша. – Представь себе, как она в туалет ходит, и вся твоя любовь, как дым испарится. Артистка! Ох, артистка! – то ли с восхищением, то ли с укоризной вздохнул мой циничный наставник.
От его слов мне сразу стало как-то нехорошо и скучно. Ну, что за человек! Всю песню испортил!
Не зная, чем заняться, я пошёл к дому, где тётка Марья, простирая над головой полные мокрые руки, вешала сушиться бельё, которое горкой лежало у ног в большом обливном тазу. Одна рука придерживала простынку, а другой пыталась прищепкой прицепить её к бельевой верёвке.
– Может, я помогу?.. – неуверенно подошёл я к хозяйке.
– Ах, помошничек! Вот спасибо! На-ка, цепляй, а я бельё вешать буду! – она сунула мне в руки горсть прищепок. – Вот какой жених моей крестнице нужен, а не эти городские!
Какие такие «городские», она распространяться не стала, и мы с ней очень быстро расправились с бельём, которое, слегка обвиснув, вольно заколыхалось на ветерке.
– Тётя Маша, а зачем вы корову на цепи держите? В лес бы её отпустили. Там травы – море! – я показал рукой, сколько в лесу травы.
– Её там волки зарежут! Зимой у нас собаку порвали. Хороший пёс был…
Подошёл дядя Миша. Постоял. Поднял опустевший таз. Посмотрел куда-то поверх сосен, и спросил мимоходом:
– Ветошки бы мне! Свою шаланду подремонтировать надо. Масло сменить. Фильтры почистить.
От недавнего озабоченного вида тётки Марьи и следа не осталось. Она нырнула в сени и вышла оттуда с ворохом разного тряпья:
– Вот! Выбирай, что взглянется!
Отобрав несколько ветошек, дядя Миша пошёл к машине, поднял капот, нырнул головой в его чрево и загремел там ключами.
Вышла из дома сама Лада. Действительно – «Лада». Ладная, стройная, изящная до невозможности! В руках она держала маленькую лёгкую корзиночку, сплетённую из гибких ивовых прутьев. Теперь причёсанная, умытая, свежая, как росинка, девушка стояла передо мной, насмешливо пританцовывая точёной ножкой:
– Видела, видела, как ты бельё вешал! Женишок! На деревне все девки твои будут! Ну, не дуй губы! Пойдём со мной чернику собирать! Ага? Я тут одну поляну знаю. Ковром ягода!
Всю мерзость дяди Мишиных слов как ветром сдуло! Чистенькая, нарядная, красивая, в платьице с белыми кружевчиками, она и впрямь походила на старинную фарфоровую куклу, которая с незапамятных времён стояла у нас дома возле зеркала.
Как не пойти? Пойду! В лес! В самую чащобу! На волчьи зубы, на медвежьи объятья!
Я уже представил себя в роли удачливого Ивана-Царевича. Рисовал в своём воображении – как буду спасать это чудесное создание от всей чертовщины, которая, возможно, до сих пор обитает в гуще леса, в самых его непроходимых дебрях.
– Дядь Миш, ну, я пойду?
– Ну, иди! Иди! – с каким-то предупреждением, не поднимая головы, обронил мой старший товарищ, вытирая ветошкой мазутную деталь.
В лесу дорог нет. Куда глаза глянут – там и зелёное царство Берендея. Языческие капища лесных духов.
Душа леса – в дереве. А в любом дереве – скрипка. Как писал русский забубённый поэт Павел Васильев:
«Смелее, ветер, песни начинай,перебирая струны сосен!»Это потом у меня созрело такое отношение к лесу, а тогда что? Лес как лес, деревьев только многовато. Обернёшься, а там опять деревья! Заблудишься в два счёта. Впереди мелькает платьице, как заманка волшебная. Не потерять бы…
Девушка идёт быстро. Места ей знакомые. Было видно, что ходила сюда не раз и не два. Показать хочет, что ей тут всё нипочём. Догоняю. Путаюсь в траве. Разбил о пенёк большой палец на ноге. Хромаю.
– Лада, подожди!
– Ты меня больше Ладой не называй, противный мальчишка! – она остановилась и строго посмотрела на меня. – Я – Маргарита! – она задрала вверх хорошенькую головку. – Королева Марго! Знаешь морскую песенку:
«…Девушку там звали Маргарита,чёртовски красивая была.За неё лихие капитанывыпивали не один бокал».– Знаю, знаю! – я подхватил вслед за ней:
«Маргариту многие любили,Но она любила всех шутя.За любовь ей дорого платили.За красу дарили жемчуга…»Ладно, я тебя всегда буду звать Маргаритой. Совсем как в песне о девушке, которой платили за любовь.
– Ах ты, распутник, циник какой! Ну, пусть будет так: «За любовь ей дорого платили. За красу дарили жемчуга!»
Она опять, пританцовывая, пропела это так задорно, что мне тоже захотелось выпить за неё, за девушку Ладу, за Маргариту и за тех моряков, которые:
«Идут, сутулятся,вливаясь в улицы.И клёши новые полуметровые,и ленты чёрные полощет бриз.Ха-ха-хаха-хаха!»Такие песни мы с ребятами особенно любили распевать, продирая горло табачным дымом на бондарских ночных улицах. Дурачились, как могли.
Я и не предполагал, что эта незабудка, фея, ландыш весенний, ромашка полевая, тоже любит романтику кабацких портовых драк:
«И кортики достав,забыв морской устав,они дрались, как тысяча чертей…»– Маргарита, – я подержал её за руку, – а ты правда артисткой будешь?
– Вот что значит колхозное воспитание! Не артисткой я буду, а ак-три-сой! – произнесла она по слогам. – Слышишь разницу? Ак-три-са! У нас в московской «Щуке» на артисток не учат. У нас все – актрисы!
Это слово меня так заворожило, что я с нескрываемым восхищением посмотрел на неё. Надо же – актриса! Что-то высокое, недосягаемое, из языка небожителей в этом звуке. Актриса Уланова, актриса Русланова, актриса Орлова, Целиковская…
А тут, вот рядом со мной, тоже будущая актриса Лада, Маргарита, королева Марго.
«Маргарита», московская «Щука», «Актриса» – слова-то какие завораживающее! Рядом с ней я и сам себя зауважал неимоверно.
В лесу всё открывается неожиданно.
Неожиданно перед нами открылась полянка, небольшая, но вся покрытая сизыми с дымчатым налётом круглыми ягодками на стелющихся кустиках с резными листочками.
– Это черника! Видишь, сколько? – Она опустилась на корточки. – Давай собирать!
– Давай! – говорю я, и тоже присел, напротив, с другого конца полянки.
Переступая по-гусиному, мы, пачкая чернилами руки, стали собирать эту чудесную лесную ягоду – одну в корзиночку, две в рот. Сладко ка-ак! Невозможно!
Подол летнего платья на коленях у Маргариты взбился, показав моим лукавым глазам всё, что должна прятать любая разумная девушка.
Женская близость невозможного, открытость её слегка раздвинутых бёдер, обеспокоили меня невероятно. Я, поглядывая на эту роскошь, тут же забыл и про ягоду, и про свой незадачливый возраст, и про то, что меня ждёт нелёгкая завтрашняя работа с дядей Мишей. Кажется, я забыл и самого себя.
Заметив мой жадный взор, Маргарита, повернув ко мне голову, погрозила пальчиком:
– Чернику пропускаешь! Смотри, сколько ногами перемял! – потом, поднявшись, отряхнула подол. – Сладкая ягодка-то?
Я ничего не смог ответить пересохшим ртом, только отвёл глаза в сторону и машинально зашарил руками по черничной поросли. Стало невыносимо жарко и тяжело дышать, словно я без передышки шёл и шёл в гору.
– Ах-га! – насилу выдавил я, и тоже встал на ноги.
– Пошли! Чем дальше в лес, тем больше ягод!
– Может, дров? – осторожно поправил я её.
– Не дров, а палок! – она подняла сучковатую ветку, оборвала на ней листья и, зацепив свою корзиночку с ягодами, подняла на плечо, потом весело посмотрела на меня, сделала на лице робкую детскую улыбку – и сразу стала похожа на Машеньку из русской сказки о трёх медведях.
Солнце, от сосны к сосне, потихоньку-полегоньку, по колючим кронам вскарабкалось на самый верх, и теперь, рассвирепев, палило оттуда неимоверно. Казалось, в просветах между плавно плывущими вершинами оно проворной белкой перескакивало туда-сюда, но, приглядевшись, я понял, что солнце остановило свой бег и стояло на том же самом месте, почти в зените.
Может, от того, что я долго рассматривал вершины сосен, а может, от горячего смолистого запаха, которым наполнен лес, стала кружиться голова, и мне страстно захотелось упасть на землю и лежать так до той поры, пока зной не уляжется в травы.
Маргарита потянула меня за рукав:
– Пойдём к роднику! Он здесь недалеко.
Что оставалось делать?
– Пойдём…
Да, действительно, впереди нас ждала большая поляна с россыпью такого обилия земляники, что мои минутные слабости сразу испарились, и я, опустившись на колени, стал собирать горстями сладкие рубины и отправлять их в рот, утоляя распалявшую меня жажду. Маргарита тоже последовала моему примеру. Вдвоём мы быстро наполнили и её корзиночку, и я, пересыпав туда ещё пару горстей, поднялся, оглядываясь вокруг себя.
Поляна плавно спускалась к логу, на дне которого, продираясь сквозь заросли лозняка, струился маленький ручеёк; прохлада его явственно ощущалась и здесь, на этом склоне.
Скатившись вниз, я увидел, как из-под склона, где я только что наслаждался ягодой, из врытой стальной трубы, по-кошачьи журча и мурлыча, истекала тонкая струйка воды, размывая под собой песчаник.
Подставив ладони, я сладострастно пил и пил ледяную до ломоты в зубах воду и никак не мог напиться.
Осторожно ступая маленькими ножками по скользкой траве, в лощину царственно спустилась и Маргарита, присела рядом на корточки, и тоже собирая в изящные ладошки воду, стала с наслаждением пить.
Вода неисчислимо струилась между её пальцами, обливала подол платья, струилась по плотным в маленьких белёсых волосках икрам ног и скатывалась в траву.
Набрав полную горсть воды, она, смеясь, плеснула мне в лицо, набрала ещё и ещё плеснула. У меня сладко-сладко заныло в груди, страстно захотелось окунуться в её влажные ладони и утонуть там.
Но для этого у меня не было ни смелости, ни выучки.
Я только весело фыркал, подставляя лицо под радужные брызги, и радовался мгновению, соединившему нас в детской забаве.