Такие знатоки уголовной этики как Серёга Ухов и Николай Яблочкин, определили бы его масть, как теперь говорят – имидж, – «один на льдине».
Звание «один на льдине» давало Федуле некоторые преимущества: например, если кто брал у него в долг, то отдавал непременно под страхом нарушить уголовные понятия. Одежда и всё его имущество было неприкосновенно, и не потому, что его боялись, а просто из чувства справедливости.
Хотя среди жильцов были совсем другие взаимоотношения. Например, новые туфли Кирилла, которые купила ему мать по случаю окончания школы в первый же день ушли – Сергей Ухов, когда все деньги были пропиты и кормиться стало не на что, не спрашивая новенького жильца, загнал «корочки» тут же Федуле, которому они пришлись в самую пору, хотя немного жали.
Федула за эту обувку кормил всю комнату целую неделю до самой получки.
Попробовал бы тогда Кирилл Назаров утаить от жильцов деньги! В толчок его бы окунули – это точно. Если плывёшь в одной лодке, то греби, как все.
И недавний выпускник средней школы села Бондари грёб, как все…
Брали друг у друга и носили всё, что подходило по размеру, не считаясь с чужой собственностью.
Правда, деньги брать никто не решался, а если и брали взаймы, то редко когда отдавали. Водка решала долговые проблемы.
По сравнению с расхристанной, безалаберной жизнью юного Кирилла Назарова, судьба «старика» Федулы складывалась вполне благополучно.
Выпроставшись из навозной жижи, в которой он барахтался с детства, работая на скотном дворе в захудалом колхозе «Красный Хомут», Федула за большие магарычи, время было такое, выправил себе в сельсовете паспорт, иначе никуда не тронешься, – советское крепостное право не разрешало колхозникам самовольно покидать место жительства.
Во, как было! Не поверишь!
Так вот, получив паспорт и вытерев пучком соломы кирзовые сапоги, он подался в Тамбов, без особого угрызения совести оставив в деревне Красивка одинокую старую мать.
В то время было не так-то просто устроиться на работу, да ещё без прописки.
Потолкавшись по заводским и фабричным отделам кадров он, по совету одного доброго чиновника, пришёл в монтажное управление, где его тут же определили молотобойцем в кузнечное отделение мастерских монтажных заготовок.
Позже, по стечению обстоятельств, к этому берегу прибило и молодого, но довольно разбитного Кирилла Назарова, который, спасаясь от милицейского надзора, устроился учеником слесаря-монтажника по совету юного блатняка Яблона, в миру Коли Яблочкина, кажется ставшего потом киллером по досадному недосмотру его ангела хранителя.
У «старика» Федулы водилась копейка, несмотря на то, что часть своих денег он исправно отсылал матери. На баб и на вино он не тратился, а на еду ему хватало с лихвой, тем более что в рабочей столовой обеды были дешёвые и сытные.
Конечно, и по возрасту и по отношению к жизни среди жильцов рабочего общежития он был белой вороной, но ребята его за это не клевали – опасно было, да и Серёга Ухов говорил: «Пусть живёт!»
С такими качествами характера Федуле у любой русской бабы цены бы не было, а он всё прозябал один на жёсткой солдатской железной койке.
На женщин, баб этих, он был не завистливый, и они, каким-то своим шестым чувством мужика в нём не признавали, сторонились. Выстаивались обочь, шеренгой, поджидая пьяницу и дебошира, который на другой день после свадьбы расквасит в морковь шаловливый носик, что до свадьбы много кое-чего о мужчинах вызнал и вынюхал.
Правда, та лихая шофёрша, что нечаянно зарулила в их барак, приплясывая на спине, звала его покататься, но он, закрыв голову руками, отвернулся к стене, тихо постанывая.
Кирилл видел, как дёргались его, высунувшиеся из-под одеяла жёлтые пятки в мелких трещинках.
– Федула? А, Федула? – щерился на другой день вечный насмешник Серёга. – Чего же ты лепёшки испугался? Она ведь у баб без зубов. Не кусается!
Федула сидел на кровати и, пыхтя, натягивал на себя голубенькие простиранные кальсоны, которые так же являлись предметом насмешек молодых жильцов.
Носить кальсоны даже в сильные морозы молодёжь считала величайшим позором. Предпочитали лучше отморозить себе яйца, чем натягивать эти голубые сопли.
Федула на шутки в свой адрес никогда не обижался, а может, только делал вид, что не обижается.
Он тогда громко сопел, надувая розовые щёки, и часто-часто при этом моргал.
Ребята были безжалостны, и безжалостен был мир, который их окружал, растворяя индивидуальность в общем котле.
Ничего нет страшнее одиночества, его бремя невыносимо, особенно, когда ты молод и неискушён в жизни. Держись за стаю, растворись в стае, исчезни. Ты потеряешь личность, индивидуум, подаренный тебе Богом, но обретёшь защиту стаи.
Кирилл Назаров рано подчинился этому нехитрому правилу, и ему было хорошо. Если случалось – били, и не всегда несправедливо, ему не было страшно, он знал, что назавтра побьют его обидчиков, и так будет всегда.
Федула грёб по жизни один и часто, где-то сбоку течения, что было непонятно стае.
Его не трогали не только потому, что это было сделать не совсем просто, а потому, что он был покладист и простоват. Поэтому Федуле жилось спокойно в этом «логове жутком» – он никому и ничем не был обязан.
Где-то в глубине души Кирилл завидовал ему, его возрасту, бесхитростности и, как казалось тогда Кириллу, его растительной жизни.
Федула пришёл в мир играть самого себя, а Кириллу приходилось всегда разучивать чужие роли: быть наглым и циничным там, где требовались совестливость и милосердие, разыгрывать хвата и оторву, а самому бояться до дрожи в пальцах. Особенно страшно бывало перед дракой и женщиной.
Но он подминал под себя хлюпика, как ему казалось, и труса, и тогда мог, нагло ухмыляясь, идти на кулак или в постель со стареющей нимфеткой. От того и другого его потом тошнило и трясло, но он не мог себе позволить, чтобы кто-то об этом узнал. Потому он даже себе не мог признаться, что втайне завидует Федуле.
Федула был по-настоящему свободным человеком, а Кирилл рабом обстоятельств.
Теперь, спустя много лет, воспоминания не хотят отпускать его и часто вламываются в сон по-бандитски, полуночным кошмаром, и тогда Назаров вскакивает, вопя, с набитым ватным воздухом ртом в тщетной попытке первым успеть ухватить призрак за горло, пока он не повалил тебя. Но в судорожном кулаке только ночь, и ничего больше! И он сидит, ошалело, выкатив глаза, с трудом соображая, что это лишь тяжёлый сон, и в жизни всё невозвратно.
Но это будет потом, а теперь Федула, большой, с тяжёлыми плечами, в голубой линялой майке, предстал перед влюбленной парочкой за странным для мужчины занятием: аккуратно, строчка к строчке, держа щепотью иголку, он зашивал фланелевую рубаху, не потому, что ему нечего было надеть, а потому, что был бережлив и любил во всём порядок.
То ли от неожиданного вторжения гостей, то ли от прелестей подруги своего соседа, он, растерявшись, вонзил иглу в строчку так скоропалительно, что уколол себе палец, и вот он стоял, обалдело обсасывая ужаленный кукиш.
Потом, опомнившись, вдруг засуетился, пододвинул гостье стул, приглашая её к столу.
Кирилл с удивлением взирал на него, так непохож он был на обычного «Федулу».
Дина, нерешительно постояв в дверном проёме, оглядела это неухоженное жилище, коротко вздохнула и стала расстёгивать шубу.
И здесь Федула удивил своего товарища: услужливо взяв из её рук одежду, бережно провёл несколько раз по пушистому меху ладонью, как бы разглаживая несуществующие складки, и осторожно повесил шубу на вбитый в дверной косяк гвоздь.
Гостья присела на стул и молча опустила ладони на сомкнутые колени. Было видно, что её расстроило такое грустное продолжение такого счастливого вечера.
Федула кинулся с прокопченным алюминиевым чайником в коридор, где была общая кухня для всех жильцов.
– Как тебе берлога, а? – смущённо спросил Кирилл.
Она неопределённо пожала плечами, осматривая помещение.
Маленькая, слепящая глаза лампочка свисала на почерневшем от времени электрическом шнуре почти над самым столом, освещая его нищенскую скудность: кусок чёрствого хлеба, несколько гранёных стаканов с характерным, никогда не выветриваемым алкогольным духом, разорванную пачку кускового сахара да мятую консервную банку, седую от табачного пепла, набитую окурками.
По вздёрнутым плечам и красным от холода кистям рук было видно, что девушка основательно продрогла, пока они добирались пешком на эту – как её? – фабрично-заводскую окраину, где сгинула в метельном пьяном чаду ни одна молодость.
…И я там был, и ел, и пил, и по усам стекало…
Но это так, лирическое отступление, вспомнилось, да взгрустнулось…