– Да. Со мной. Больше десяти лет.
– Беременна?
– Нет. Нет-нет. Точно – нет.
Он заерзал на табурете, устраиваясь удобнее, и положил перед собой на стол сцепленные руки. Огромные мосластые конечности, окрашенные въевшейся ржавчиной и машинным маслом. Что-то было с ними не в порядке, с этими конечностями, но приглядываться я не стал. Я положил ручку и спросил:
– Что с нею случилось?
– Точно не знаю, – ответил он звонким голосом, и я понял, что он на грани истерики. – Наверное, подняла что-нибудь тяжелое, не под силу. У нас там в бараках… Да вы вот что, доктор. Отметьте: в шестьдесят пятом у нее был выкидыш на нервной почве, и потом она на учете… Да, и еще у нее резус отрицательный.
– Так. А на каком учете?
– Психиатрическом. Два года в психушке сидела.
Я записал и снова посмотрел на его лапы. Вот оно что… На правой руке не было безымянного пальца. Культяпка, почти под корень.
– Так, – сказал я. – А прежде у нее такие кровотечения были?
Он не успел ответить. Дверь приоткрылась, просунулась дежурная сестра и деловито произнесла:
– Алексей Андреевич, вас срочно.
Я встал.
– Вы здесь посидите, – сказал я. – Подождите минутку.
Я уже знал, в чем дело. За дверью сестра подтвердила шепотом:
– Умерла…
В смотровой уже было пусто, только хирург мылся над раковиной в углу. Когда я вошел, он повернул ко мне виновато-агрессивную физиономию и пробубнил:
– Ничего не получилось. Клиническая.
Я подошел к столу. Она лежала на спине, вытянутая во весь невеликий рост, голая, серовато-голубая, до изумления тощая, так что все ребрышки проступали сквозь кожу, и коленные мослы не давали сомкнуться прямым, как палки, бедрам, и светло-коричневые пятаки плоских сосков казались нарисованными на ребристой поверхности груди. Глаза были закрыты, личико с кулачок было совершенно кукольное, синеватые зубы сухо блестели меж полураскрытыми белыми губами, и роскошные черные волосы, разбросанные по изголовью, были пронизаны седыми прядями…
– Как ее фамилия, Алексей Андреевич, не знаете? – спросил хирург, присев у столика и раскрывая блокнот.
– Кажется, Волошина, – машинально пробормотал я. – У меня там записано…
Я еще не договорил, когда сумасшедшая, но точная догадка озарила меня, и я внезапно понял, чей это труп лежит передо мной и кто дожидается меня в ординаторской. Никогда я не понимал и не пойму, наверное, как работает подсознание. Мало ли Волошиных на свете? И ничто не было столь далеко от меня той январской ночью, как Ким Волошин, и никто не мог меньше напомнить мне о Киме, чем тощий человек в пиджаке с оторванными пуговицами, с черной повязкой через глаз, с изувеченной рукой…
– Что? – спросил я.
Сестра стояла с простыней в руках и вопросительно смотрела на меня. И хирург смотрел на меня с любопытством.
– Да, – произнес я нетвердо. – Конечно. Вывозите.
Сестра накрыла труп, отступила от стола и перекрестилась.
– Алексей Андреевич, – сказал хирург, – а как насчет анамнеза? Говорят, с нею муж приехал, хоть бы с его слов составить…
– Я сам, сам, – проговорил я поспешно. – Это я сам. А ты пока набросай диагноз и прочее, потом впишешь…
Я стиснул зубы и вернулся в ординаторскую. Когда я вошел, он поднял голову и уставился на меня своим единственным глазом. Я глотнул всухую, медленно обошел стол и сел напротив него. Затем проговорил, глядя в сторону:
– Вот, значит, как. Такое, понимаешь, дело, Ким…
Он перебил меня. Голосом чуть ли не деловитым.
– Умерла?
Я кивнул и стал торопливо объяснять, что подробности покажет вскрытие, могло бы помочь переливание крови, она потеряла массу крови, но у нее же резус, ты сам знаешь, а такой крови не то что в Ташлинске – в Ольденбурге, пожалуй, не найти, а то и в самой Москве.
Он слушал, не перебивая, прикрыв глаз тяжелым темным веком, а когда я, запыхавшись, умолк, подождал несколько секунд и сказал:
– Не надо оправдываться, Лешка. Ничто бы ее не спасло. Ни Ольденбург, ни Москва… Не сегодня, так послезавтра бы, все равно. Отмучилась бедняжка.
Я сейчас же полез в тумбочку стола, извлек емкость со спиртом и стакан, налил граммов сто, долил водой из графина и протянул ему.
– Выпей, Ким.
Он усмехнулся деревянно:
– Ну, раз медицина не против…
Он залпом выпил, вытер заслезившийся глаз, а я, суетясь, развернул прихваченные из дома бутерброды.
– Закуси.
Он отломил корочку, понюхал и стал жевать.
– В сущности, – произнес он почти рассудительно, – она была давно уже обречена. Любовь, доброта, великодушие – они жестоко наказываются, Лешка. Жестоко и неизбежно.
Я разозлился. Должно быть, уже пришел в себя.
– Это все философия, Ким. По три копейки за идейку. Но как она дошла до такого состояния? Ты что – голодом ее морил?
Он медленно покачал головой.
– Это история долгая, Леша. А в последнее время Нина почти ничего не ела. Не могла. Ничего в ней не держалось. Пытался наладить ее к медикам. Ни в какую. Там, в бараке, бабы пытались лечить ее насильно. Ворожей каких-то позвали, знахарок… травки, настойки, заговоры… Очень ее любили. Да ничего не вышло, как видишь. Она же психическая была, что ты хочешь…
Он постучал пустым стаканом по емкости со спиртом. Я налил. Он выпил и отколупнул еще одну корочку, стал жевать через силу. Вид у него сделался задумчивый.
– И давно ты здесь? – спросил я.
– В Ташлинске? Да не так уж чтобы… Прошлым летом мы приехали. Слава богу, в бараке сразу комнатушку дали, мыкаться не пришлось.