– Быть не может?!!
– Чтоб мне детей своих не увидеть!
Поднялись кверху дрожащие руки редактора, и возведенный горе взор его засветился неземной радостью:
– Свершилось! Кончился великий мученический путь многострадальной русской печати, и воссияет отныне она подобно яркой золотой звезде на синем бархатном небе. Кончены бури и вихри, и вот уже вдали виден тихий лазурный залив, омывающий тихо и ласково теплый, пышно-лиственный берег… Спустим же изодранные вихрем паруса, отдохнем, почистимся и понежим свои измученные члены на теплом, мягком песочке… Строк двести выйдет беседа или больше?
– И в триста не уберу.
– И верно! Такое событие – подумать только? Его превосходительство благожелательно относится к печати!..
– Вы знаете, когда я услышал это – у меня, честное слово (не стыжусь в этом признаться), одну минуту было желание поцеловать его руку…
– И поцеловали бы! Разве это иудин поцелуй или продажное какое лобзание? Нет! Святой это был бы поцелуй благодарности за всю огромную счастливую ныне русскую печать!..
Влетел, как вихрь, секретарь редакции.
– Что я слышал? Правда ли это?
– Да. Сущая правда.
– Какое счастье, что от радости не умирают. А то бы я моментально протянул ноги. Слушайте же, знаете, что? Хорошо бы образовать фонд его имени… Как вы думаете, а?
– Это мысль! Распорядитесь, Иван Сергеич.
Долго радостные крики перекидывались из одной редакционной комнаты в другую.
Потом ликование вылилось на улицу. Собралась огромная толпа читателей газеты. «Грянуло могучее тысячеголосое медное ура»! Замелькали флаги… Тысячи шапок взлетели на воздух… Подошел городовой.
– В чем дело? По какой причине толпа?
– Его превосходительство в пять часов двадцать две минуты вечера заявил, что любит печать и относится к ней благожелательно.
Серая, простая слеза поползла по огрубевшему, загорелому лицу старого служаки и застряла где-то у сивого уса… Снял шапку старый служака и истово перекрестился:
– Слава-те, Господи.
* * *
– Что это, Иван Сергеевич, что это такое?
– Это? Гранки. Разве не видите? Из цензуры принесли.
– Да позвольте: почему же они красным, этого… Будто этак исчерчены.
– Перечеркнуты, вот и все.
– Но тут же не было ничего ужасного. Ничего нецензурного…
– Да-с. Зачеркнуто.
– Но ведь его превосходительство… А! Понимаю. Он еще не успел дать соответствующих распоряжений. Вот они и усердствуют.
– Наверное, завтра утром распорядится.
– Я и сам так думаю. Рискнем пустить это… красненькое, а?
– Ну, конечно. Завтра недоразумение выяснится, и все хорошо будет.
– Ясно. Пускайте. Пустили.
* * *
– Позвольте… Что же это такое?
Глаза редактора глубоко запали и очертились темными кругами.
– Как же это так, а?..
– А что?
– Оштрафовали нас нынче и под предварительную цензуру всю газету отдали…
– Да. Странно.
– Гм! А говорил: «Люблю печать».
– Какая-то прямо-таки непонятная любовь.
Возле разговаривающих стоял старый мудрый метранпаж без имени, но с отчеством: Степаныч. И сказал этот самый Степаныч:
– А я этого ожидал.
– Чего именно?
– Вот этого. Как сказал он: «люблю печать». Ну, думаю, значит – баста, съест.
– Да где же здесь логика?
– Логика простая: бывают же люди, которые любят устриц. «Люблю, говорит, устриц», и тут же съест их два-три десяточка. Всякая любовь бывает…
* * *
А в это время перед сановником сидел другой интервьюер и с лихорадочным любопытством спрашивал:
– Что вы любите больше всего, ваше пр-во?
Его пр-во сладко зажмурился, облизнулся и сказал без колебаний: