Свет мой. Том 2 - читать онлайн бесплатно, автор Аркадий Алексеевич Кузьмин, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
30 из 32
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Уже было, было, что Ефим благотворительствовал – учил ребят рисовать в некой малочисленной студии, откуда один ученик-ремесленник, начинающий художник, как мнил себя, неожиданно, раз и другой наезжал к нему с показом своих работ. В этом провинциальном юноше странно уживалась робость и упорное непонимание чего-то важного для наполнения творческого поиска, не было готовности к цельной для этого работе. Он хотел учиться на художника, но для этого у него, по мнению Ефима, не было данных; их нужно было отчаянно развивать, для чего много, серьезно работать над собой, а не быть просто убежденным человеком, непонимающим всей правды жестокости искусства, мстящего мастеру за незнание его истоков. Нельзя желать жизни за счет искусства, не создавая ничего значительного, заниматься лишь упрощенчеством. Ефим ревновал к нему профанов, испытывал к ним враждебность. Может быть, потому, что сам познал многие несправедливости: одни – в период эвакуации ребенком в сорок первом году, а другие – в послеодесский период, когда расстался с юностью, с матерью и со старшей сестрой.

И познания действительности не было утешением, требовало стойких усилий и убеждений. Кому что дано.

Ввечеру, у моря, пляжные знакомые словно оживлением и малозначащими словами заполняли образовавшуюся пустоту перед тем, как распрощаться. Надя, журча голоском, успела похвастаться всем, как она теперь научилась кормить козочек. И теперь совсем-совсем это не страшно. Татьяна Васильевна успела рассказать Насте что-то забавное, а также недостойное из опыта школьного, о нелепой смерти мужа при пожаре на даче. А успешный в делах Константин был убежден, что на него обычно накатывают, как заклятие (так и жди), три происшествия в связке. В июне, например, он угодил на трехколесном мотоцикле в придорожную грязную канаву – пожалел кошку, перебегавшую перед ним дорогу; пока пыжился-натуживался, вытаскивая коляску, повредил позвоночник, да и нашел в грязюге, среди сине светившихся незабудок, дорогущие наручные часы, кем-то оброненные здесь. Видимо, он не первым «гостил» в этом кювете.

Бронзовело небо и море в лучах опускавшегося солнца.


XII


И все опять устроилось по-южному сходным образом.

Днем поезд ввез Настю и Ефима в Евпаторию (неуютно-пыльный, показалось, город кипел многолюдьем, детьми), а отсюда они покатили, обгоняя посевные зеленые поляны к Западу, в сторону поселка Штильное – в пикапе «Госсевинспекции». Благожелательно-словоохотливый шофер Никанор, взявший их подвезти, ехал как раз сюда по приказу своего шефа – для того, чтобы договориться о возможности ремонта этой поизносившейся до дырок беговушки: местные были хорошие мастера-ремонтники; ехать же с этим делом в даль дальнюю – на Ижевский завод – было бы сверхубыточно. Зачем переплачивать зря?

Затем Никанор приподнято-радосто сообщил о том, что на-днях его породистая сука-дог, имеющая родословную и взятая в свое время дочкой из клуба собаководства, ощенилась: она принесла восьмерых щенят – совсем-совсем маленьких. Щеняткам постлали помягче подстилку под кроватью. Одного щенка – решено – обязательно подарят приятелю: тот охотник. И у него погибла чудесная собака. И то, что дальше Никанор еще наговорил, пока ехали, много лестного о тамошних жителях и умельцах, о завале всех продуктов животноводства – молока, сливок, сметаны, мяса, яичек – не знают, куда все деть, и стоит все это копейки, и то, что он подвез Настю и Ефима прямо по предложенному им самим адресу, но оказалось, что как раз по нужному адресу, названному скаредной севастопольчанкой, – все это совершенно обнадежило их. Им было очень интересно побывать в сельской местности на просторах полей, на которых Настя и загадала погулять – может быть, в вечерние часы, когда спадет жара.

Вообщем, все предполагало узнать здесь что-то новое. Неожиданное.

Вечерело.

Ефима и Настю определила хозяйка Шарых за умеренную плату в первую южную комнату большого дома. Крупная, с царственной осанкой Полина, имевшая сына-юношу и дочь подростка, умевшая властвовать, командовала в доме. Домашними заботами не утруждал себя хозяин Михаил Михайлович, туз, фигура мощная, – даже не вникал в такие мелочи: ему хватало больших совхозных дел, поскольку он замещал директора.

Мать Полины, кареглазая, с внешностью гречанки Анфиса Юрьевна, без малого семидесятилетняя женщина, в белом платочке и пестросиреневом платье, тяжело свесив крупные руки с отполированной временем кожей, прошла из огорода мимо крыльца:

– Калитку открою. Сейчас же Краснулька, корова, придет. Время, значит.

Открыла. И присела на боковую скамейку: теперь можно и вздохнуть спокойно – ее большой трудовой день, начавшийся, считай, с зарей, почти окончился. Она вздохнула про себя.

– Вы не встречаете буренку в поле? – спросил удивленно Ефим. – Никуда она не забредет?

– Нехай! – Махнула Анфиса Юрьевна рукой. – Говорила же я Вере, внучке; она заартачилась, не пошла. Характерец – о-о, какой! Что у папочки. Папочкина дочка. (Точно: одиннадцатилетняя Вера не пила коровье молоко и поэтому скандалила оттого, что ее посылали за Краснулькой вечером. Она явно не собиралась по взрослении работать в совхозе, подобно и брату своему). А несутся коровы с пастбища домой, как настеганные, чтобы еще подкормиться повкуснее чем. И случается, что забредут куда-нибудь и потравят совхозный посев, что ж.

– И что?

– Оштрафуют, стало быть, законно.

У Краснульки, дававшей по три ведра молока, – она была из какой-то молоконосной породы, как и другие коровы, – кроме утренней и вечерней доек также и днем одно, надаивали ныне два; ныне она не стала отдавать молоко днем после того, как отелилась. Правда, по первости она сама еще приходила в обед и требовательно мычала перед калиткой: дескать, откройте – пришла покормить теленка. Тот сначала много молока пил. По-прежнему много пил его и школьник Слава, бабушкин внук, кого именно она, Анфиса, вынянчила и любила больше всех – за его ласковость к ней: приложится он – и сразу почти пуста трехлитровая банка. Собственно, только ради поправки его здоровья и завели в свое время корову и пчел – он через молоко и мед выходился, перестал быть хворым. И чем только он в малолетстве ни болел. А теперь стал богатырем, красавцем.

Из дома выполз заспанный голотелый (лишь в трусах полосатых) полнобрюхий и краснолицый Михаил, зять ее, подсел на скамейку, а за ним – и темноволосая Полина, говоря:

– Ага, вот и Краснулька идет.

В калитку ступила как раз с улицы, цокая копытами, пятнистая корова и тут же остановилась в нерешительности. И Полина уже взорвалась:

– Михаил, уйди! Видишь: она боится тебя!

Тот, послушно встав, посторонился в огород, и Краснулька спокойно прошла к сараю.

– Это она и впрямь боится меня – не знает, верно, до сих пор, что я хозяин дома, – пошутил Михаил. – Вот мне коровья благодарность за корм, что я ей достаю, гроблю свое здоровье на водке из-за этого, а она… Надо ж пить… Кто же мне его даст без этого?

– Да, она к иным мужчинам не очень хорошо относится, – подтвердила жена. – Особенно к таким водкохлебам. Когда же вы уйметесь только?

– Так с чего ж, говорю, и натуживаюсь я …

Никто не поддержал его шутейного настроения.

Анфиса Юрьевна молча, будто с презрением, слушала эти никчемушные препирательства зятя с дочерью и неулыбчивыми зрячими темно-карими, как камушки-окатышки, глазами глядела неведомо куда в пространство.

А оттуда выкатился, как угорелый, ступив за калитку, чернявый и потерто-комичный Иван Иванович, совхозный шофер, и сообщил с лихой веселостью:

– Слышь, Миша, Полина! У меня сегодня трагедия. Во-первых, бык подох; во-вторых, свинья заболела; в-третьих, жена из дома выгоняет за … распутство; в-четвертых, директор с машины-молоковоза снимает напрочь, лишает хорошего места. Тошнота одна и только.


XIII


Жизнь у Анфисы спервоначала выдалась мачехой.

Девятилетней она, как и старший брат Саня и младшая сестренка Тося, лишились матери, скончавшейся скоропостижно. И женившийся вскоре вторично отец определил их на собственный прокорм – отдал в батрачество местному помещику, владевшему двухстами десятинами земли и державшему большой скотный двор, полный домашних животных и всяческой птицы. Разновозрастные батраки у помещика кормились совместно за общим столом. У каждого работника спрашивали, кто что будет есть; обеденный стол заставляли всякими яствами – всем, что было съестного в доме; бабка ходила вокруг стола и всем наливала, подливала и подкладывала еду из отдельных сосудов (а сама потом уже обедала). Объедки и остатки сливались скотине.

Надеть и обуть в то время было нечего. Зимой, бывало, обматывали ноги тряпками и в тряпках ходили за водой. Анфиса в десять лет таскала (шутка ли!) по два тяжеленных ведра с водой. Хозяин иногда перед уборкой хоромов и мытьем полов разбрасывал монетки – для проверки честности наемщиков. Если монетки находили и не присваивали, а выкладывали куда-нибудь на видное место, то таких работников не рассчитывали раньше оговоренного срока (сезона); в противном же случае человеку говорили: «Знаете, мы отказываемся от ваших услуг». Зато и за работу спрашивали строго – всем доставалось дел.

Анфиса пробатрачила до пятнадцати лет.

Она осталась навек неверующей. Бога не было для нее, коли они, дети, сызмальства так мучались, беззащитные, в помещичье-монархической стране, где богатели в удали лишь богатые, трясли своими мошнами. На зависть и нынешним копировщикам того образа жизни, воспевалам того недооцененного и невинно погубленного строя. Всю жизнь она, Анфиса, через это переживала за всех меньших детей, если их кто-то обижал. Но и после революции и своего замужества она воспитывала своих детей в терпении, в послушании: «Ты – меньшая: терпи»! Вот отсвет!

И еще нестерпимое лихо военное, обрушившееся многолетним насилием орд немецких, легко прошмыгнувших степной Крым и выплеснувших желчь на наших просторах, и их охочих прислужников, прихлебателей-захребетников, – и как только все вынесли те, кто выжил-таки, не сдался, на кого все обрушилось! Небывалое!

Тогда трехдетная семья Анфисы жила в Долинном, в десятке километрах от Евпатории. Мужа Егора мобилизовали на фронт сразу же. И когда пришли немцы, в селе стали опять появляться некоторые мужики-призывники, якобы отпущенные из плена. Анфиса, не выдержав, заспешила, чтобы свежих вестей поспрошать, к односельчанину Рябенькому Харитону, счастливчику, только что вернувшемуся домой невредимым из окопов, закончившему так быстро (не успел стрельнуть) свою войну.

– Харитон, скажи мне, разве война уже закончилась или что, если отпускают фронтовиков? – спросила она в кухне Рябеньких, робея перед могущими быть невиданными обстоятельствами, обеспокоенная за судьбу всех поселян не только в округе, но и дальше, дальше, в предстоящие дни и ночи. Ее-то справедливый, закаленный Егорушка во всем поступал с верою-правдою и служил Отечеству сполна и исправно; он не мог быть отступником, предателем.

– Или что, – недобро ухмыльнулся военнообязанный бугай, попавший сызнова под крылышко жены. Плотно рассевшись за столом и трапезничая, он стал откровенно исповедоваться перед Анфисой, недотепой, дрожавшей от негодования, непонимания и несправедливости. – Меня размобилизовали быстро… Эва, буду я воевать тебе! Да зачем же тетя Фиса?! Очнись! Нас, таких, как я, сдавшихся немцу в плен, германцы выстроили длиннющей шеренгой, кое-кого прикончили, потом дали всем в руки по буханке целой хлеба, по куску сала – во-о! – с мой кулак величиной. И – адью! Покедова! – отпустили по хатам… Чуешь! Жить-то можно… Больно не тушуйся зря… Но дальше будут сухи орехи – если не одумается твой Егор и не вернется…

У Анфисы ум за разум зашел. Затаился в закутке за шмат сала мужик? Удовольствовался тем? Перестал защищать нас, безоружных – и рад-радешенек тому?! Так, что же, теперь Егорушке нужно воевать и за этих троих сельчан, дезертиров, уклонившихся от жребия защитников? Да и прежде он слыл вихлявым малым. Так и впечатлился ей Харитон с этим прижатым к груди спасительным куском сала, когда она вспоминала о разговоре с ним.

Своего Егора она уже не дождалась никогда.

Оккупанствовали, лютуя, немцы наравне с румынами. Жителей вовсе не считали за людей: раздевались догола, ходили голые, купались в тазах, гоготали, – был период их эйфории от начальных побед над этой азиатской русской расой, с которой им позволено было делать все, что угодно; хотя румыны и меньше лютовали, но по цыганским привычкам тащили все, что видели перед собой и что руки могли взять. Проблем с этим у них не было. Вот они, понаехав с повозками, зашли в дом (а в нем две семьи родственные – женщины с детьми), повыгнали всех вон, на мороз. Взяли машинку швейную, подушки, свитера, кофты и еще кое-что, и ушли. У соседей тоже все позабирали, погрузили на подводу и уехали. Причем сказали молодухе: «Ты, жинка молчи, что сейчас я буду делать». Подходит к ней, хватает снизу за свитер, что на ней. Дети ревут. Она тоже обмерла. А это он свитер с нее стаскивает. Ну, стащил. Напялил на себя. Пошел себе дальше, бубня довольно себе под нос.

Причем то, что румыны по сути цыгане, один румын сам объяснил Анфисе. Как-то староста послал ее на лошади за сеном в стожок. Она поехала. Недалече было. Да увязался за нею румын какой-то. Тоже на лошади. Она тогда сбежала. Сказала старосте: «Не посылай меня больше за сеном – пускай мужики едут». И лошадь сам приведи – я бросила»… Прошло немного времени. Мужчин уже всех немцы позамели. И опять она поехала за сеном. И видит: опять вроде б тот румын ее преследует. Встала она на расстоянии от него. Пускай, думает, наберет сена и отъедет; тогда и она подъедет, накидает сена. Тот кричит ей: «Жинка, иди, бери; не бойся – я не румын, а серб». Она не тронулась с места, лишь подумала: «Знаем мы, какие вы сербы»… Тогда он подошел, взял и ее лошадь, сена нагрузил воз и подвез к ней. И рассказал, что он серб, но вышло так, что живет в Румынии и что все румыны, считай, цыгане. Даже соседи, бывает, своруют друг у друга поросенка, зажарят и угощают жаркоем друг друга. Или что-нибудь еще подобное.

У Анфисы лук был в углу – целый угол; набрала его, когда наши бойцы уходили, – с неубранного поля. Так немцы все луковые посылки в Германию посылали. Притом немец нагрузит луком посылку, сосчитает хозяйских детей: «Ein, zwai, drai» – и три кусочка сахару даст в награду детишкам. Очень мило. А все остальное они самолетами вывозили. Даже галечные пляжи. Как скворцы стаями тянулись эти самолеты над морем.

А однажды по вечерне, слышат, румыны подъехали на подводах, а Ольга с матерью сидела под столом и при свете фонаря «летучая мышь» читали советскую газету с портретом Сталина (где-то они достали ее). Румыны застучали в дверь, но им не открыли; все затаились, как мыши. Те поехали дальше. Им открыла соседка – мать троих ребятишек; она обмерла, увидав румына с топором и ножом. А тот велел лишь воды вскипятить котел. Она успокоилась, когда румын подошел к повозке и отрубил там большой кусок мяса. Затопили печь, сварили мясо. Румынские солдаты сами поели, посадили за стол хозяйку с детьми и их накормили. И уехали. Никого не тронули.

В начале 1943 года Анфиса и соседка Нюша удумали по затишке сходить на рынок в Евпаторию за кое-какой нужной им мелочевкой. В оккупированном Крыму при различных расчетах в ходу были советские деньги. Население неохотно принимало оккупационные немецкие марки. Таких марок, однако, у Анфисы накопилось 60, поменьше – у Нюши. В Евпатории их, несколько баб, и сцапал немецкий патруль. Наши же – полицаи, ходившие под началом немца с бляхой полумесяцем на груди, привезли задержанных в комендатуру. Возле нее стоял с карабином (охранял ее) татарин. Сидевший за столом в комендатуре немецкий офицер с такой же бляхой на груди спросил по-немецки:

– Почему Вы ходите в городе без документов? – Переводчица это перевела.

– Староста сказал: местным никакие справки не нужны, – ответила, дрожа, Анфиса.

– А зачем вы пришли в город? – спросил въедливый немец.

– Чтоб купить крупу, маслица, нитки…

Офицер и востребовал выкуп: штраф по 300 рублей!

Анфиса, ахнув, но, сообразив, взмолилась:

– Ой, пан, отпустите меня на полчасика, пока Нюша побудет у вас; шестисот рублей у нас нету, а в Евпатории мой дядя, старик, живет; я вмиг добегу до него – и принесу вам денежки, поверьте, пан… – Нюша, ясно, завыла: она оставила дома троих малышек на пригляд старушки. Да и Полине Анфисиной было лишь шестнадцать… Взвоешь…

Ну, домчалась она, Анфиса, до дядиного дома; дядя Саня и его зять Мартын, возивший самого коменданта немецкого, дали ей рубли советские. Обругали: немцам же надо оплачивать службу полицаям; те и ловят глупошатаек, обирают, финансируются этак. И ведь часовой – татарин советовал им: лучше откупиться с миром. Не рисковать. Не то засадят в холодную на ночь, а наутро погонят на погрузку пляжного гравия в фуры. И уже вряд ли вернешься к семье… Пропадешь…

Под Евпаторией-то ненасытные немцы сгребали морскую гальку, загружали ее в товарняк и увозили в Германию.

Дежурные, получив выкуп, отпустили бедолажек. Но начало уже темнеть. Опасно идти. И товаркам пришлось подстраховаться – они по-новому завернули к седому дому Сани и заночевали у него.

– Чур! Подождите! – Еще задержал их раненько Мартын. – Разве вы не слышите стрельбу?! Это немцы расстреливают пойманных и выданных партизан, евреев, подозрительных лиц…

Потом он вывел женщин дворами на городскую окраину. И дальше – десяток с лишним километров – они уже неслись без оглядки, не чуя ног своих. У них вмиг отпала охота к посещению Евпаторийского рынка, куда они бывало прежде, вставая пораньше, несли на продажу молочные и другие продукты и откуда, продав их, пеше же возвращались к обеду домой. Так все сноровились.

И то нужно теперь забыть.

Стало нужно бежать без передышки, чтобы уцелеть.

– Ой, и не забуду, как румынский солдат бил прикладом мальца Романа, – говорила Анфиса Юрьевна, вздыхая, – за то, что он корову спрятал в дому, закрыл на замок. А младшие сестренки – 4-х и 6-ти лет и я, мать, плакали. А назавтра староста подошел к избе нашей: «Это я, откройте!» Ему мы открыли – а он с солдатней румынской был. Те и забрали корову – последнюю надежду. А выжили мы еще потому, что Роман по ночам-вечерам, хотя был комендантский час, ходил на пустырь зайцев ловить. Ловил сетью, и ему помогала собака приблудная. Верная. Она поймает зайца, его голову съест, а остальное отдавала Роману – только ему, сидела и ждала его. А зайцев расплодилось тогда много почему-то, не знаю.

После того, как наши освободили Севастополь и Одессу, немцы и румыны метались ровно в западне в западном Крыму еще несколько месяцев – не знали, куда им податься. Но, глядь, румыны, покрутившись, самотеком тронулись куда-то. И то: они по-цыгански своевольничали, не считаясь с арийцами-хапугами. Те-то не отдали им (хотя обещали) на разграбление часть Украины – сами дочиста грабили; обещали отдать Крым – и этим не поделились тоже. А после благодетели посулили им на поживу и далекий Кавказ… Пожалуйста, воюйте…

К 1943 году немцы позабирали всех работоспособных мужчин. Добрались и до парней и девчат: стали отправлять их на работу в Германию. А молодоженов покамест не трогали. Что и надоумило Анфису (и ей удалось) фиктивно зарегистрировать брак Полины и Лешки, одногодки, ради их спасения…

То само собой отпало, только обрели свободу.

Тогда зазнобы шастали и в старую немецкую слободку за любовью. Отчего соседский дедуля Матвей приговаривал перед Анфисой:

– Я бы пострелял всех этих баб, если бы мне дали пистолет! – И сколько же неприязни к насильникам и подельникам их скопилось в сознании нашего народа!


«Насколько же свята, истинна жизнь матерей! – Ефим по-новому подивился женскому духу, проявленному Анфисой (он зарисовывал ее лицо). – Причем она и не жаловалась на долю свою, отнюдь. И кто, кто же видит это и хочет видеть? Мир перевернут в восприятии у людей. Молятся иконам и прославляют подвиги разбойника А.Македонского. Позор стране, что лишают иную вдовствующую многодетную мать и гроша пенсии за погибшего мужа-фронтовика лишь потому, что тот официально значится пропавшим без вести, а не убитым, – железный аргумент для ликующих законников…

В свете этого сколь же банальны и жалки, и никчемны наши поползновения в искусстве… и вопли о поддержке нас… о вселенском понимании и любви…»


XIV


Настало новое утро. У соседей, за сараем, слышны мужские голоса:

– Вода в море теплая, Семен?

– Теплая.

– Девятнадцать градусов – сказали. Моя дочка вчера купалась, сказала, что прогрелась вода. А я попробовал окунуться – даже кожа на теле трескает: холодная еще! Пойду в баньку – попарюсь…

– Ну, тебе, Семен, не угодишь. Ой, сегодня, должно, жарко будет; гроза, наверное, соберется.

– Вчера тоже собиралась, да попусту…

– Вот увидишь!..

Трехлетняя Оля прижмурилась, подумав, не снится ли ей все это: верещали ласточки, чирикали вовсю воробьи, устроившие гнездо под черепицей крыши; – оптом открыла глаза и, подняв руки, даже как бы пощупала пальчиками воздух.

– Дочка, вставай! – сказала мама. – Пора. Все твои друзья уже на ногах, позавтракали, тебя ждут.

– Тогда я сейчас, – стала сползать с постели Оля.

Радостные впечатления теперь для нее, приехавшей и большого города сюда, в приморский поселок, каждый день начинались с той минуты, как только она, просыпаясь, вставала с постели – в саду же хозяйского дома. Ведь здесь жили две собачки, два щенка, кошка, котенок и еще маленькие цыплятки и гусятки, с которыми она быстро подружилась.

Возле дощатой собачьей конуры на привязи обычно сидел или лежал, подрагивая глазами, лохматый дружелюбный Дружок золотисто-рыжей масти. Он зря не лаял. Лаял вдруг, вскакивая с урчанием и рычанием, бренча цепью, тогда, когда соседский кот показывался в огороде. И – еще по ночам иногда, если приходили чужие собаки женихаться к суке Кнопке. Его, видно, уже блохи одолевали: частенько он покусывал себя – ляжку, спинку близ хвоста, терся спиной о доски сарая и повизгивал, бил себе по шее лапой и вообще чесался.

Кнопка же – черной масти с белой грудкой и лапками, короткохвостая, – была милой домашней собачкой; ее по теплу хозяйка выпустила вместе с маленькими щенятами во двор, и здесь они резвились. По-первости Кнопка облаяла всех чужих людей, потом если Оля бежала куда-нибудь, то и Кнопка бежала с лаем за ней. Однако через два-три дня она совершенно перестала обращать на людей внимание. Тем более что материнских дел и забот у нее находилось невпроворот.

Она возилась с непослушными щенками – Рексом и Татошей. Рычала – учила их рычать. Или разнимала, отгоняя иногда Рекса от Татоши, как от более слабого, или от котеночка серого, который жил вместе с ними и спал и лакал молоко – из одной тарелки.

Рекс был крупный с золотистыми подпалинами и сильнее Татоши вследствие того, что второй родился на полдня позже и почти мертвый. Хозяйка сделала ему массаж сердца, и он ожил. Прелестный внешне: шейка и лапки белые, на лбу – белая полоска. И хозяйка сказала себе: «Ну, тогда я себе его оставлю». Ушки у него, как листочки молодые, еще не совсем развернувшиеся – свисали их кончики. Он был ослаблен. Вместе с тем лез повозиться к братцу. И щенки возились друг с другом, пробуя урчать и рычать и даже лаять неокрепшими еще голосами.

Рекс таскал то детскую тапку, то какую-нибудь веревочку, то тряпку, то грыз ремешки на сандалиях, а Татоша норовил все перехватить у него. То они вдвоем таскали половики с обувью. И Оля смеялась в голос над их проказами. Она с собачками уже была накоротке: тискала, обнимала их; даже с мамой-собачкой, как она говорила, дружила. Только жаловалась, что та, Кнопка, отнимала у нее палочки, из которых она строила домики.

Кошка временно исчезла со двора, оставив котеночка. И вот о нем стала Кнопка заботиться. Раз он сидел на пеньке подле качелей. Кнопка подошла к нему, носом ткнула его, веля слезть на землю. Котенок не послушался. Тогда она развернула его мордочкой к себе, схватила зубами за шею и, опустив наземь, стала его облизывать.

И он также участвовал в играх щенков, пружинисто выскакивал к ним из-за кустов тины картофельника, или хрена, или свеклы.

Вскоре кошка-мать вернулась насовсем домой – нагулялась. Ее к котенку подкинули. Она неохотно приняла его. А затем стала вылизывать его, и он ласкался к ней, играл с нею. Теперь она отлеживалась на солнышке. Рыже-серая, белоусая, намывалась, вылизывалась; ложилась набок, вытянув лапки и от солнца лапкой прикрывая мордочку. Лапки у ней – черные снизу, с серыми подушечками. Котенок же резвился не в меру и стал уже надоедать ей – она прямо-таки удирала от него в картофельную ботву или куда-нибудь еще.

Пришел молодой сосед Семен в клетчатой рубашке:

– Ну, Рекс, пошли ко мне жить. Пришел за тобой.

– Что, отдаете? – удивился Ефим.

На страницу:
30 из 32

Другие электронные книги автора Аркадий Алексеевич Кузьмин