XXXIII
– В семье я все же вынужденно верховодила. И сколь умела и сумела по-бабьи отстаивала интересы (глаза страшились, а руки делали) нашего общего гнезда и родных птенцов, вылетавших из него, но еще не научившихся летать по-настоящему. Когда выпорхнул и средний, вся и тонкая, деликатная переписка с ним, непослушным блудным сыном, осуществлялась у нас также через меня. Я искала нужные слова. И когда он, честный, верный Саня, совсем обычно, с невосторженностью, написал мне о рождении у них, вернее, у Милы, сына, я немедля ответила ему, что пусть он серчает на меня, свою мать, но быть бабушкой столь странного внука я не хочу. – Нина Федоровна помолчала в волнении и заговорила уже усталее и тише. – Я не против, писала ему, стать бабушкой – таков непреложный закон жизни; но это дитя, понятно нам, – все-таки не мой внук, коли и не является его сыном.
Вы знаете, я точно б не противилась и тут, если б хотя Саня любил Милу, как любимую жену, и если б хотя она одна его любила бесподобно. А то ведь они оба нелюбимы взаимно. Каково-то!
После такой гневной моей отповеди Саня не писал мне долго – то ли устыдился, то ли очень обиделся на меня. И, представьте, головушку мою уже начали терзать угрызения совести. Ругала я саму себя: выходит, плохо, что я воспитала в детях мужскую порядочность. Совестливость, честность, – то, что, пожалуй, и сгубило их так и что, как теперь выяснилось, уже не так-то и нужно в жизни реальной их спутницам. Да разве не так? Саня не мог по характеру оставить даже нелюбимую женщину лишь потому, что она ждала ребенка! Круг замкнулся, и я не в силах разомкнуть его, сколько бы ни билась; мои представления о добре, о достоинстве противоречат тому, что происходит в самой действительности, с чем сталкиваются молодые люди. В обществе, в сознании людей изменилось само отношение ко многим вещам и понятиям. Жируют проныры, изворотливые и беспечные люди. Ведь мое и их, сынов, несчастье в благовоспитанности, никому ненужной. И я недовольна: оказалась у Монблана неразрешимых проблем. За это же упрекал меня муж: мы сами виноваты, что вырастили их телятами. И для того, чтобы разомкнуть этот круг, нужно, верно, прожить наново другую жизнь. Да, если б они были счастливы! – не знаю, что б я сделала ради этого. Если б нужно было отдать за них сердце, – отдала б его хоть сейчас, нисколько не колеблясь. Все это все равно в одно прекрасное время отметается прочь: когда человек умирает, все его социальные и биологические огрехи уходят в неведомое… Ничего уже не нужно.
По мере того, как Нина Федоровна рассказывала обо всем, что ее мучило, складывалось впечатление, что она не просто жаловалась на кого-то: ее дети выросли воспитанными и порядочными людьми, но совсем непрактичными в жизни, что и огорчало ее в высшей степени. Она почти нигде не работала, изо дня в день возилась с ними, их пестуя; не вовлекала их в рабочую среду, не научила их необходимой жизненной стойкости, противозащите от обмана, и поэтому теперь страдала. Для нее трагедия была – узнать, что дело, на которое она потратила всю жизнь свою, провалилось столь нелепо, глупо, бессмысленно.
Антон спросил у нее:
– И вы всерьез считаете, что смогли бы расстроить их брак, если бы вы знали до свадьбы все то, что узнали позднее?
– О, если б наперед знать все, что кроется за этим, – насколько Миля бесчестна, неблагодарна. – Она помолчала чуть. – Я-то не вникала… И мысли такой не допускала… А Саня секреты свои сердечные таил от меня, не то, что раньше. А если б он мне открылся в своих сомнениях – и его несчастье, я ручаюсь, было б мной предотвращено.
Кто из них кому что должен, – сочтутся сами! Но оставить все так, как получилось, я все-таки не могу. Я должна теперь помочь сынку, если раньше не смогла – растерялась.
И то: хлоп, присылают мне телеграмму оттуда, из Керчи: «Вышли пятьдесят рублей. Подробности письмом». Телеграмма без подписи. Что еще там у них стряслось? Подождать письмо? А тут еще Тихон подогрел меня: «Покуда будешь ждать, там, может уже…» Обида на Саню уже полностью забыта. Жизнь меня не научила ничему. Мигом побежала я на почту, послала им требуемые деньги. А с почты прихожу домой – в почтовом ящике лежит письмо. От Сани. С нетерпением я вскрыла конверт. Он пишет: «Деньги есть, не нуждаемся в них. Не присылай. Работаю на заводе, зарабатываю неплохо». Что за чертовщина! Немедля кинулась опять на почту, чтобы свои деньги вернуть, а деньги мои уже посланы. Разгневалась я опять на Саню, села, написала ему отповедь. Сколько ж можно мать доить? Правда, это все проделки Милы, но он же хозяин в доме! Или – не хозяин?
Помню, перед их отъездом, я заикнулась Сане о том, что смогла бы что-нибудь из вещей купить для него, то какой длинный список составил он. С перечислением в нем даже платков носовых. До чего же они обмазурились в своем стремлении пожить на халяву за счет нас, родителей!
XXXIV
– И что за существо такое человек? – усталая, она блеснула темными глазами. – На себя да в себя – и все. В соприкосновении с миром лопается, как пузырь, его человеческая гуманность, воспитанность, благоразумие. Ненасытное потребительство прет из нас, и ничто-ничто уже не может остановить его разрушительной силы. И свидетель происходящего – ребенок – разве будет в дальнейшем, ставши взрослым, будет хозяином рачительным? Очень сомнительно. Здесь он видит стихию – уроки ограбления и самого себя. Все идет на потребу публики.
– Синус, косинус, секанс, – проговорила Люба, пользуясь передышкой Нины Федоровны, – так мальчишки примерно подразделяли меж собой девчонок нашего класса по их характерам, или качествам, когда обучение в школах ввели совместным. Секанс – это были, по их представлениям мы – самые последние. Оттого как мальчишки разговаривали с учителями, как вели себя в школе, – ужас стоял в глазах девочек. Но за три года совместного обучения и тихони-девочки развинтились донельзя и уже ничуть не ужасались на самих себя.
– Умом рехнуться можно… Мол, жизнь не удалась… Эта молодуха посуду перебила, хочет ночью мужа зарубить, а этот муж хочет изменить, развестись и заиметь жену получше матери родной. И всего-то! Ух! И нечего попить у нас. А я очень хочу пить: во рту у меня все пересохло, – скользнула Нина Федоровна взглядом по столику.
– Вот возьмите! – протянула ей Люба бутылку. Нина Федоровна поблагодарила, налила воды в стакан и отпила ее немного. И продолжала:
– Я самой-то себе говорила и говорю всякий раз: «Ну, не буду мешать никому». А душа-то моя ноет-изнывает, – слышался жалующийся голос. – Нынче я – как в оцепенении – все, что затеваю, делаю, – все валится у меня из рук. Давит грудь одна и та же тяжкая драма, как подумаю о сыновьях, в особенности – о Сане. Сказывают: «Лучше мальчишечкой плохоньким родиться, чем хорошенькой девочкой». И я такого же мнения придерживалась. Но вот я вырастила их, сынков, воспитала, считаю, должным образом, и каково же! Провалили ангелы мои по всем статьям. Первое жизненное препятствие не взяли самостоятельно, по-настоящему. Вертихвостки обвели их шутя. О! До чего же ты, жизнь тяжела, безрадостна! Вся моя душа горит, хоть и трясет меня всю, как от холода. – Она опять зябко передернула плечами. – Может, я излишне опекала их и берегла? Или потому, что в военных училищах готовили из них лишь оруженосцев?
В одну из моих беременностей врач велел мне гулять с ребенком почаще – даже и когда бревна будут падать с неба. Вот. Прогулки только на пользу ему пойдут. Да для чего же, спрашивается, я недосыпала, отказывалась от всего, ходила, что тень, бесконечно таскала коляски, болела, гробила свое здоровье, – чтобы затем пришли выдры на готовенькое, заграбастали сыновей моих и чтобы все у них пошло не по-божески, не по-честному, а по-чертовски?
Помню, Ольга, моя знакомая, гуляя с Машей, второй дочерью, как и я с Саней, говорила мне: «Моей Машеньке еще два месяца от роду, а я уже люто ненавижу того мужчину, кого она потом приведет в мужья себе – какой-нибудь комль необструганный, пьянь непробиваемую». А другая знакомая, моя тезка, оравшая при родах благим матом: «Чтоб я еще кого родила! Чтоб я еще родила – тьфу!», уже ревновала к сынку своему будущих невест. И я еще удивлялась: как можно настолько сходить с ума? Однако, выросши, эти их дочь и сын семьями обзавелись надежно, крепко, и матери не ревнуют к ним кого-то. А я вот мучаюсь за своих голубков, ревную к ним их жен. Сумасшедшая!..
О, есть на свете и счастливые женщины; они за мужем, как за боженькой живут, не нарадуются. Светятся их лица. Это – психически уравновешенные женщины, удовлетворенные жизнью. А мне, я говорю, нельзя похвастаться этим, хоть и не в пример другим семьям живем мы вместе с мужем долго и он не изменял мне ни с кем, не пьянствовал и не хамил, и не погиб в войну. Просто он – не советчик мне в жизни; ничего не замечает, кроме своей службы. Спросит: «Что, опять болит сердце, да»? Когда сделать что-нибудь, что помогло бы мне, он бессилен. «Да, когда ничего ты не можешь, то сказать «да?» тоже вроде бы чего-то стоит», – отвечала я чаще, съязвив. Ну, обидится на меня. И подруг-то у меня не было и нет – подруг настоящих, неподдельных, коим можно б было все выложить, как на духу: я ж вела сколько кочевой образ жизни! Даже поделиться мне моим горем не с кем. Поддержкой заручиться не у кого, – спокойно-трагически звучал ее голос. – Потому и молчала я исступленно, стиснув зубы. Потому опять начала курить ужасно. А некоторые женщины аж сторонились меня, как чумной. Ведь я могу резко высказать любой и любому в глаза всю правду: не умею лебезить ни перед кем. Да и, по-совести сказать, вряд ли кто способен посоветовать тебе что-то дельное. У нас люди чаще всего хотят быть прокурорами, чтобы осуждать; когда нужно разобраться в чем-то толково, по-чести, существа дела не видно – оно тонет в, так называемых, привходящих обстоятельствах. Тебя пырнут ножом в подворотне, а ты еще должен посмотреть, какой длины нож у бандюги, смертельна ли будет рана от него, а потом уж защищаться с умением, чтобы – боже упаси! – не ухлопать живодера.
Этой ночью во сне я снова видела собственные похороны – лошадей и помпоны и то, как меня везли на кладбище. И что самое интересное – мне, лежащей в гробу, хотелось подслушать, что же говорили обо мне в толпе провожавших меня. Курьез с мозговым устоем!.. Свихнулась ли я?
Религиозное предание толкует: если женщина хоть раз в жизни стриглась – она целую вечность будет искать свои косы. Вот и я ищу их по сю пору. Почему же я, неверующая и не суеверная, клоню к тому? Такое чувство засело в душе моей: будто я кому-то недодала что-то, кому-то отказала в чем-то. В результате и сама чувствительно наказана, чем-то обделена. Торопилась я теперь в Москве, и посреди улицы одна странница испросила у меня немного денег; она, наверно, очень нуждалась в них. У меня же с собой была одна десятка неразменная; потому я, еще спеша куда-то, отказала той в помощи. И гражданка сурово сказала мне: «Ну, бог с Вами! Идите»! Неприятный осадок – из-за того, что могла бы, но не сумела ей помочь, и сейчас горчит, мучает меня. Наравне с тем, что в трудную минуту я оплошала с советами и для сыновей своих – не подсказала и не сделала чего-то дельного, исключительного. Каюсь…
ХХХV
– Да с Леней я вполсердца уже обтерпелась, – говорила Нина Федоровна, – чего уж! Сын растет – собственный! Леня привязан к нему по-отцовски. И я с внуком много вожусь. Поэтому и решилась на поездку к Сане – снова попробовать помочь этому неприкаянному… Муж не отговаривал меня от задуманной затеи: «Да, съезди к нашей родинке»… Но для этого нужны деньги немалые. А у нас – шаром покати. Насчет их. Взять неоткуда. И тогда без спросу у супруга я направилась к моему двоюродному брату – своему бывшему покровителю. Когда-то он был для меня таким богом!.. Наши родители рано умерли, и мы с ним вместе потом росли. Он на семь лет старше меня. Я уже и заневестилась – а он по старшинству все покровительствовал мне и был очень недоволен моей резвой младшестью. Исправлял, так сказать, мои пороки. Страшно не любил, если я своевольничала – делала что-либо важное или вовсе незначительное – пустяковое без всякого согласования с ним, не посоветовавшись. Такой у него был характер – командовать, указывать, распоряжаться.
Например, как увидит он, с каким парнем я хожу, назавтра же о нем все выведает-разузнает у кого-нибудь, и если услышит что доброе, то и скажет мне, довольный: «Этот твой малец хороший, порядочный. Дружить с ним можно». А если обратное узнает – тотчас запрещает мне: «Не смей встречаться с ним больше, назначать ему свидания!» Я возмущусь его непрошенным вмешательством в мои личные дела: «Почему? Скажи на милость?» «Я говорю тебе, не смей, и баста!» – повышал он строже голос. И я невольно подчинялась ему. Он был авторитетом для меня.
Помню, он уехал куда-то надолго, а тут подоспел школьный бал. Мне страшно захотелось попасть на него в чем-нибудь нарядном, потанцевать; собственноручно я заказала себе бальное платье с белой розочкой на груди, все как полагается. Рада-радешенька. А наутро – я еще не проспалась после бала как следует – заявился домой мой неподкупный наставник. И сразу, суровый, взял меня в оборот: «Ты что же натворила, не спросясь у меня?!» «А что, Сашенька?» – испугалась я: даже голос у меня осекся. «На, смотри, голубушка! Любуйся! – показал он мне на свет мое новенькое платье. – Ты смотри сюда получше!» А оно-то, кружевное, тонкое, все точно прожженное; кружева иссечены. Выходит-то, надули меня, дуру доверчивую и еще неопытную. Сгреб он это мое платье, дернул меня за руку: «Ну, пошли со мной!» «Куда?» – Я, известно, ударилась в слезы. «Не хнычь!» – говорит. – «Пойдем, перезакажем». В ателье он вдребезги изругался с мастерами-портными, возвратил им испорченное платье. И новое – взамен возвращенному – вытребовал.