– Рождение и смерть, помимо прочего.
Коулман улыбается. Улыбка на изуродованном лице должна бы казаться гротескной, а выглядит обаятельной.
– Ночью ду?ши, как корабли, проплывают друг мимо друга, так? Кто пришел и кто ушел?
– У Чарльза и Бетси Кларк очередная дочка, – говорю я, улыбаясь в ответ на его приподнятую бровь, потом добавляю: – И кто-то убил Джошуа Бёрджеса.
– А, так вот кого нашли в реке.
– А ты откуда знаешь?
– Уже полгорода в курсе.
– Всего половина?
– Остальные еще спят.
Вот почему я зашла к Сэмюэлу Коулману прежде, чем ехать домой. Он знает обо всем, что творится в Крюке. В городе его называют доктор Коулман, хотя никто и нигде не видел, чтоб он занимался медициной. Да вряд ли кто и доверит ему себя лечить – у него всего один глаз и шесть пальцев, два на левой руке и четыре на правой. Есть разные мнения насчет того, как он их потерял, от логичных (ранение на войне) до смешных (пытки в плену у пиратов). Коулман же позволяет жителям Крюка думать, что они хотят, и не пытается ни подтверждать, ни опровергать их домыслы. Когда он вообще решает поговорить, то обычно ворчит на французов – мол, с какой стати они заявляют, что их литература лучше английской. В чем бы ни состояла его обида на французов, он ни с кем ею не делится. Я же ценю его за умение слушать.
– А что-нибудь говорят о том, кто это сделал?
– Думаю, причины есть у нескольких мужчин. На ум сразу приходит Айзек Фостер. И Джозеф Норт, конечно. Есть еще десятки людей, которые его не любят. Конкретных имен я не слышал, если тебя это интересует. – Он подмигивает мне. – Лавка меньше часа как открылась, дай мне время.
– Но ты мне расскажешь?
Он кивает.
Несколько лет назад мы с Коулманом заключили что-то вроде торгового соглашения. Обычно мы обмениваемся книгами и информацией, но иногда и вещами для домашнего обихода. Он придерживает для меня любые приходящие книги и газеты, а я снабжаю его свечами. Сплетни бесплатно.
– Я зайду через несколько дней, – обещаю я ему.
– Больше тебя ничего не интересует, раз уж ты здесь?
– Только одно.
– А именно?
– Что ты знаешь о нашем новом докторе?
Лесопилка Балларда
Домой я направляюсь уже ближе к полудню, и зимнее солнце прячется за вуалью тусклых облаков. Свет слабый, бледный, будто просеянный через старую марлю. Я еду верхом на Бруте через лес, выезжаю на поляну и останавливаюсь перед развилкой. Свернув направо, я доеду до лесопилки, откуда доносятся удары топора моего мужа. Налево – поднимусь по склону наверх к дому, где мои девочки ухаживают за Сэмом Дэвином.
Я задумываюсь, куда свернуть, и тут вижу серебристую лису.
Она на том склоне, что ведет на южное пастбище, – почти черная, с пронзительными янтарными глазами, ясно видная на снегу. Она изумительная. Яростная и гордая. Я скорее сама этих трапперов застрелю, чем позволю им превратить ее в меховой палантин. Брут подо мной подергивается – ему и любопытно, и нервно. Он не любит хищников. Но лисица не шевелится и не издает ни звука.
Она протяжно и как бы лениво зевает, выгнув розовый язычок, а потом поворачивает острую мордочку в сторону дома на холме. Потом опять поворачивается ко мне. И снова в сторону дороги к дому. Она делает так три раза, медленно и целеустремленно. Взад-вперед. Потом вдруг начинает лаять так, что Брут резко дергается. Лай с подвыванием, но не похож ни на собачий, ни на волчий, да и злобное тявканье и рычание койота тоже не напоминает. Это резкий и дикий звук. Кошачий концерт, как сказал бы мой муж.
Наконец лиса втягивает носом воздух, садится и лижет пушистую лапу, явно очень довольная собой.
Она хочет, чтобы я ехала к дому, – догадываюсь я и невольно ахаю от удивления. При этом звуке лиса поднимает голову, встречается со мной взглядом, потом вскакивает и трусит в лес.
– Береги себя, малышка, – говорю я ей и поворачиваю Брута в сторону холма.
Наш младший сын Эфраим, мальчик одиннадцати лет, названный в честь своего отца, встречает меня у калитки в сад. Я соскакиваю с Брута, а он берет поводья.
– Осторожнее, – говорю я, отстегивая от седла свой лекарский саквояж. – Он сегодня не в духе.
– Да ладно, он меня любит.
Сын пожимает плечами, уверенный, что с ним ничего не случится, потом ухмыляется, и я вижу, что у него выпал последний молочный зуб.
– Ну все-таки, – наклоняюсь поцеловать его в макушку, потом легонько прикусываю ему ухо, – он кусается.
Юный Эфраим хихикает, я треплю его по лохматой голове, и он идет в сарай, чтобы обиходить моего коня.
Самый старший ребенок – это сложно, но с самым младшим еще сложнее. Скоро и у него будет борода, как у Сайреса, и кадык, как у Джонатана. Скоро он половину ночей будет ночевать не дома, и на этом детство в нашем доме закончится. Мне пятьдесят четыре, и этот мальчик у меня последний. Эта мысль вызывает у меня облегчение, но одновременно и печалит – в конце концов, я родила девятерых, но выжили только шестеро. Как и все матери, я давно научилась одной грудью кормить радость, а другой горе.
Еще мгновение я стою у двери и наблюдаю за Эфраимом, за его походкой, как у неуклюжего жеребенка, а потом захожу в дом посмотреть, как дела у Сэма Дэвина.
– Как наш пациент? – спрашиваю я дочерей сразу, как только оказываюсь внутри.
Меня окутывают теплый воздух и запах свежеиспеченного хлеба, прогоняя холодок внутри, который я ощущала с тех самых пор, как ушла из дома посреди ночи.
– Откуда ты про него знаешь? – Долли поднимает голову; ее глаза, такие же ярко-голубые, как у ее отца, горят любопытством.
– Новости разлетаются быстро.
Ханне и Долли двадцать и семнадцать – уже женщины, не девочки, с женской фигурой и формами. К ним стремительно приближается собственная жизнь за пределами этого дома. Скоро они перерастут меня, им станет мало быть только дочерями и сестрами. Скоро случится неизбежное, и они захотят стать женами и матерями.
– Ну так как он?
– Проснулся… – говорит Долли.
– …И есть хочет, – добавляет Ханна.
– И домой. Но мы заставили его остаться.
Сэм Дэвин здоровенный парень, который вряд ли слушается приказов, особенно если они исходят от девушек вдвое меньше его. Я удивленно приподнимаю бровь.
Ханна стоит у очага, пропуская через большой и указательный пальцы льняное волокно, идущее к веретену у ее ног. Тяжелое веретено скручивает волокно в льняную нить, а когда эта нить становится достаточно длинной, Ханна наматывает ее на бобину у основания веретена. На каминной полке стоят уже восемь аккуратных катушек – Ханна явно пряла все утро. На губах у нее играет улыбка. У Ханны глаза мои, в отличие от ее младшей сестры, – карие и шальные, как пыльная буря. Неудивительно, что она очаровала Мозеса Полларда.
– Я спрятала его штаны, – объясняет она.
Девочки усвоили мой тон и интонации; кроме того, они научились не только договаривать друг за другом фразы, но и, судя по всему, додумывать мысли. И теперь они по очереди рассказывают мне, что произошло, а я перевожу взгляд с одной на другую, стараясь не потерять нить разговора.
Долли стоит у кухонного стола и разделывает мясо к ужину. Темные кудрявые волосы убраны, руки ловко снуют туда-сюда.