
Дневник Павлика Дольского
– Никакого предчувствия у меня не было, – отвечала, улыбаясь, Лиля. – Я просто никогда не слышала органа и уже давно решила, что как только выйду замуж, непременно поеду завтракать в трактир.
Завтрак прошел очень весело. Помню, что с первого раза красота Елены Павловны не произвела на меня особенного впечатления. Меня только поразил ее взгляд, странный, загадочный, устремленный вдаль. Казалось, что в этих зеленоватых глазах застыл какой-то вопрос, на который никто не мог дать ответа. После завтрака ей пришла в голову новая фантазия: ехать в фотографию и снять группу в память завтрака. Мы, конечно, исполнили ее желание, и эта группа, которую я потом назвал пророческой, остается у меня единственным памятником прошлого. В тот же день вечером мы выехали вместе из Москвы в деревню. Между нашими усадьбами было не более четырех верст, и мы, конечно, виделись ежедневно. Месяца через два я стал замечать, что загадочный взгляд останавливается подолгу на мне… Что я влюбился в Елену Павловну, в этом нет ничего удивительного, но почему она меня полюбила, это до сих пор остается для меня загадкой. Алеша был гораздо красивее меня, а во всех других отношениях я даже не смею сравнивать себя с ним… И роман наш начался, когда еще полугода не прошло с их свадьбы.
После, когда я обсуждал мое тогдашнее поведение, меня утешала мысль, что я долго боролся со своим чувством. Увы! должен сознаться, что если я и боролся, то борьба была не особенно упорна. Будь я вполне честным человеком, я бы уехал, не дождавшись конца отпуска. Но я не уехал, потом взял отсрочку, потом вышел из полка, принял должность мирового посредника и два года прожил в деревне. Эти два года – самая интересная и самая позорная эпоха всего моего существования. Я жил полной жизнью, я не всего себя отдал Елене Павловне; обязанности мирового посредника занимали более половины моего времени, любовь была мне скорее отдыхом и развлечением, следовательно, я даже не имею оправдания в силе и могуществе увлечения. Зиму Оконцевы проводили в губернском городе; я нанял флигель во дворе того дома, который они занимали, и ездил к ним, пользуясь каждой свободной минутой. Не могу сказать, чтобы совесть моя оставалась все время спокойна. Иногда я без ужаса не мог смотреть на доброе, доверчивое лицо Алеши, но самое это сознание глубины моего преступления, вместе с постоянным страхом быть пойманным, придавало всему роману какую-то особенную, скверную прелесть.
В конце второй зимы Алеша простудился и заболел очень серьезно. Елена Павловна не отходила от его постели и с замечательным самоотвержением исполняла обязанности сиделки; но, когда Алеша стал выздоравливать, она не могла скрыть своей тяжелой, постоянно возраставшей тоски. Дело в том, что доктора потребовали, чтобы Алеша непременно уехал на год в теплый климат. Отправить его одного Елена Павловна не могла, а перенести разлуку со мной ей казалось невозможно. Напрасно я уверял ее, что приеду летом за границу, – она была неутешна. Наконец, в конце апреля Алеша был признан окрепшим для путешествия, и отъезд был назначен через два дня. В этот день я засиделся у Оконцевых очень поздно. Вечер был такой теплый, что дверь на балкон была отворена, и Алеша с наслаждением вдыхал в себя свежий весенний воздух. На этот раз Елена Павловна оживилась, весело болтала о предстоявшем путешествии, потом приготовила мужу лекарство и с улыбкой сказала мне, что пора и честь знать. Я был уже за дверью, когда Алеша опять позвал меня.
– Вот видишь, Павлик, – сказал он, крепко сжимая мою руку, – я хотел сказать тебе… Ты не можешь себе представить, как я счастлив тем, что могу ехать, но мне очень тяжело расстаться с тобой. Дай мне слово непременно приехать к нам летом.
Никакие горькие упреки Алеши не перевернули бы так мою душу, как эти простые дружеские слова. Какой-то камень всю ночь давил мне сердце, смутное предчувствие неизвестной и неизбежной беды не давало мне спать. Только к утру я забылся тяжелым, тревожным сном.
Я был разбужен известием, что Алеша умер. Доктора совсем потеряли голову при этом неожиданном исходе болезни; потом решили, что это произошло от острого рецидива, и успокоились. Главной виновницей рецидива была признана отворенная дверь балкона. На панихидах бывал весь город и все были поражены глубокой, доходившей до отчаяния скорбью Елены Павловны. Мне и в голову не приходило усомниться в ее искренности, потому что я сам буквально изнемогал под тяжестью стыда и горя. На похоронах она билась головой о стенки гроба и грохнулась в обмороке со ступеней катафалка. Я не знал, удобно ли мне ее посетить в этот день, но она вывела меня из затруднения, написав, что будет ждать меня в девять часов. Я застал ее бледной, но спокойной, в новом белом капоте с кружевами. Она встретила меня словами:
– Какое счастие, что все это, наконец, кончилось!
И с улыбкой протянула мне руку.
Я так был ошеломлен этими словами, и улыбкой, и костюмом, что не мог произнести ни слова. Мне казалось, что я стою в темном-темном месте и что какая-то бездна шевелится у меня под ногами. Вдруг яркий, зловещий свет осветил этот мрак и эту бездну. В мою отуманенную голову с необычайной ясностью ворвалась мысль, что Елена Павловна отравила Алешу. В ту самую минуту, как я это подумал, она произнесла французскую фразу, смысл которой заключался в том, что женщина, когда полюбит, то не остановится ни перед какой жертвой, а мужчины (я помню, что она сказала: «vous autres»[13]) даже не умеют оценить такую жертву…
Теперь, если бы Елену Павловну судили за убийство мужа и я бы был присяжным, я по совести не решился бы признать ее виновной. Но в тот ужасный день сказанная ею фраза так совпала с моей мыслью, что у меня не оставалось и тени сомнения. Я хотел броситься на нее и вынудить сознание, хотел бежать и потребовать, чтобы немедленно вырыли и вскрыли тело Алеши… Ничего этого я не сделал. Я совладал с собою, извинился головной болью и ушел, обещая Елене Павловне прийти к ней на следующее утро. Кажется, я даже поцеловал ее в лоб на прощанье. На следующее утро я с рассветом ускакал в Васильевну, наскоро сдал дела и уехал за границу. Четыре года я слонялся по Европе, переезжая с места на место и нигде не находя покоя. Мысль, что я хотя косвенный, но настоящий убийца Алеши, преследовала меня всюду. Елена Павловна пробовала мне писать, сначала умоляя меня вернуться, а потом осыпая меня упреками, – я не отвечал ей. Я думаю, что если бы она где-нибудь неожиданно явилась передо мною со своей загадочной улыбкой, я бы опять бросился к ее ногам и поверил бы каждому ее слову; но письма ее были желчны и черствы, – и только укрепляли мои подозрения. Об этих подозрениях она не упомянула ни разу; может быть, она ничего не знает до сих пор…
Наконец, время взяло свое. Я вернулся в Россию, поселился в Петербурге, поступил вновь на службу, записался в клуб и начал ту праздную светскую жизнь, при которой день проходит за днем, не принося с собой ни радости, ни горя, убаюкивая разум и совесть однообразным шумом и по временам волнуя сердце самой мелкой борьбой самых крохотных самолюбий. В Васильевку я ездил только раз, когда получил известие о тяжкой болезни матушки. Елену Павловну я там не застал. Мне сказали, что года через два после смерти Алеши она вступила в новый брак с каким-то польским графом, вскоре овдовела снова и жила в своих новых польских поместьях. Потом, в течение пятнадцати лет, я не имел о ней никаких известий. В начале прошлой зимы я сидел на утреннем приеме у княгини Козельской и уже собирался уезжать, когда возвестили графиню Завольскую.
– Это моя старая московская приятельница, – пояснила нам хозяйка дома. – Мы вместе выезжали, elle etait bien belle alors[14]. Теперь она приехала сюда, чтобы вывозить дочерей.
Вошла дама в черном платье, с желтым лицом и потухшими глазами, без всяких признаков красоты. За ней шли две очень изящно одетые барышни.
– Chere Helene, quel bonheur de vous voir enfin[15],– произнесла княгиня, шумно поднимаясь своим грузным телом навстречу гостье.
При первых звуках голоса черной дамы я невольно вздрогнул. Это была Елена Павловна. Княгиня представила ей гостей, между прочим, и меня.
Елена Павловна смерила меня быстрым и пристальным взглядом и, не подавая мне руки, сказала, обращаясь к княгине:
– Nous nous connaissons de longue date. Monsieur a ete tres lie avec mon premier mari[16].
С тех пор я часто встречал Елену Павловну в свете. Обращение ее со мною было сухо почти до невежливости. Раз – на вечере у той же княгини Козельской я нечаянно попал в ее партию. Первый роббер прошел благополучно, но когда ей пришлось играть со мною, она подозвала старичка-генерала и передала ему свои карты, говоря, что очень устала. Ее младшая дочь от второго брака некрасива, хотя несколько напоминает Елену Павловну в молодости; зато старшая – прелестна. И лицом и манерами она совершенный портрет Алеши; часто мне хотелось подойти к ней и узнать ее покороче, но, вероятно, в силу инструкций, полученных от матери, она смотрит на меня так, как будто перед ней вместо меня было пустое пространство.
Ну, вот, я вкратце рассказал мой роман… Неужели его можно назвать счастьем? Мое поведение во всей этой истории было и нечестно и неумно. Могу оправдываться тем, что многие на моем месте поступили бы так же. Но разве это оправдание?
25 декабря
Вчера, после пятидесятидневного заключения, меня, наконец, выпустили на свободу. Первый мой выезд был на елку к Марье Петровне. Об этой елке шли разговоры целый месяц. Как я уже говорил, Марья Петровна терпеть не может устраивать большие приемы, потому что думает, что у нее все скучают. Судит она по себе: занимая мало знакомых гостей, она никак не может преодолеть нервной зевоты и даже лечится от этого гомеопатией, но безуспешно. Говорят, что однажды, занимая в маленькой гостиной трех маменек, дочери которых танцевали в зале, она самым настоящим образом заснула. Эту елку она решилась устроить для своей племянницы, что одно уже доказывает, как она ее любит.
В последнее время я так привык к одиночеству и к моей лампе с темным абажуром, что, войдя к Марье Петровне, был совсем огорошен блеском свечей и многолюдством. Было множество детей всякого возраста, но еще больше взрослых. В дверях залы, как memento mori[17], стоял мой доктор. Он был в самом модном фраке с какими-то крылышками, в белом атласном галстуке, и на груди его сияла запонка с огромным бриллиантом, вероятно, фальшивым. Он осмотрел меня с ног до головы, покровительственно потрепал по плечу и сказал:
– Ну, ничего, хорошо, только не ешьте мороженого.
До Марьи Петровны я насилу добрался. Она была в настроении не то чтобы скучающем, но скорее меланхолическом. Я спросил о причине.
– Ах, вы знаете, Paul, как я люблю детей, и бог не дал мне этого счастья. Что бы я дала, чтобы все эти дети были мои!
– Тогда было бы очень для вас нехорошо, Марья Петровна, вам не могло бы быть меньше полутораста лет…
– Vous avez toujours le mot pour rire…[18] Как вам понравилась моя племянница?
– Я ее не видал.
– Неужели? Я вас сейчас познакомлю. Миша, пожалуйста, найдите Лиду и позовите ее ко мне.
Миша Козельский, высокий, красивый камер-паж, с веселым улыбающимся лицом, отправился на поиски. Через минуту подбежала к нам прехорошенькая девочка с вздернутым носом и черными задорными глазками. Ей уже семнадцать лет, но на вид не больше пятнадцати. Это был мне большой сюрприз, вроде подарка на елку: я почему-то никак не мог себе представить, чтобы у Марьи Петровны была такая очаровательная племянница. От ее раскрасневшегося лица так и веяло непритворным весельем. Она сделала серьезную мину и церемонно присела передо мной, но не могла долго выдержать и через секунду рассмеялась.
– Я вас давно знаю, у тети много ваших портретов, и вы очень похожи на Костю.
– Кто этот Костя?
– Это мой дядя. Я его зову Костей, потому что очень его люблю. Хотите конфетку? Эта нехороша, я вам принесу шоколадную.
– Лидия Львовна, – сказал, подбегая, Миша Козельский, – баронесса с дочерьми приехала, идите их встречать.
Лида сделала опять серьезное лицо, какое подобает делать хозяйке дома, и степенно пошла к баронессе, но по дороге схватила толстого мальчугана в белой курточке и нахлобучила ему на голову зеленый колпак из бумаги.
А меня доктор повел знакомить со своей супругой. Вообще доктор был страшно развязен и всеми способами хотел показать, что он – близкий друг дома. Он говорил очень громко и, конечно, по-французски. В последнее время он лечил какую-то французскую кокотку и изучал у нее отборный парижский жаргон. Во всех углах залы беспрестанно раздавался его голос: «Consi-consi, madame», «En voila une gaffe, par exemple»[19] и т. д. Но это не мешало ему ошибаться в артиклях, например, он говорил: «l'arbre est tres belle»[20]. Что делать, с артиклями он совладать не может, это его ахиллесова пята. Жена его – маленькая, бесцветная женщина, очень просто одетая и, вероятно, забитая. К ней беспрестанно подбегали две дочери с длинными белокурыми волосами и приносили конфеты, апельсины и разные безделушки с елки. Все это она аккуратно укладывала в большой сафьяновый ридикюль.
Не успел я разговориться с моей новой знакомой, как передо мной очутилась Лида, держа в руке розовый бумажный колпачок. Целая ватага молодежи остановилась шагах в двух за ней.
– Вот Соня Козельская, – начала она, опустив голову и бросая на меня исподлобья лукавый взор, – Соня Козельская говорит, что я не посмею надеть на вас эту шапочку, а я говорю, что посмею. Вы не рассердитесь?
– Нисколько, если это вам доставит удовольствие.
– Вот какой вы добрый, тетя правду говорила… Только лучше этого не делать: это будет неприлично, и мисс Тэк меня разбранит.
– Кто это мисс Тэк?
– Как? Вы не знаете мисс Тэк? Это моя гувернантка, она очень строгая. Лучше я вам принесу мороженого.
– Благодарю вас, доктор запретил мне есть мороженое. Доктор подумал глубокомысленно и сказал:
– Ничего, при мне можно.
Лида побежала за мороженым, а розовый колпак, который она из вежливости называла шапочкой, надела себе на голову, к великой радости молодежи.
– Лидия Львовна, – сказал я, получив от нее блюдечко с красной жидкостью, которая когда-то была мороженым, – вы так меня угощаете сегодня, что я тоже считаю себя вправе привезти вам конфет. Какие вы больше любите?
– Розовые тянушки.
В розовом платье, с розовым колпаком на голове, с раскрасневшимися щечками, она сама казалась не то розовым цветком, не то розовой конфеткой.
К одиннадцати часам елку разорили, маленьких детей увезли спать, а взрослые дети начали танцевать. Танцы не прекращались ни на минуту и велись с таким оживлением, что даже и Марья Петровна на этот раз не могла бы сказать, что у нее скучают. Я сделал с Лидой два тура вальса, после чего она мне сказала:
– Знаете, вы танцуете очень хорошо, гораздо лучше, чем все молодые… кроме Миши.
– Лидия Львовна, за что вы меня обижаете? Разве я старик?
– Нет, вы не старик, но все-таки в летах…
– Докажите, что вы не считаете меня стариком, и протанцуйте со мной мазурку.
Лида не успела ответить, как несносный доктор счел нужным вмешаться в наш разговор:
– Ну, нет, батенька, это вы уж, ах! оставьте. Извольте-ка отправляться домой, на первый раз довольно. Ни танцевать мазурку, ни ужинать вам нельзя.
Я робко протестовал, но доктор был неумолим.
– Посмотрите на себя в зеркало… На кого вы похожи?
Пришлось повиноваться. Проходя через столовую, в которой никого не было, я остановился перед зеркалом, – ну, и что же я увидел? Увидел очень оживленное моложавое лицо, не похожее ни на кого, кроме Павлика Дольского, который всю жизнь ужинал и танцевал мазурку.
Вернулся я домой очень довольный своим вечером, но, вероятно, от усталости, от которой в последнее время отвык, долго не мог заснуть. Под утро мне приснилось, что я ем розовые тянушки.
28 декабря
Просидев два дня дома, я сегодня поехал обедать в клуб. Меня очень интересовало, найдут ли во мне какую-нибудь перемену. Первое впечатление было приятно. В швейцарской я столкнулся с толстым Васькой Туземцевым, на которого напяливали шубу.
– А! Здравствуй, Павлик… Что давно не был?
– Был болен почти два месяца.
– Ну, да, так тебе и поверим. Чем ты мог быть болен? Посмотри на себя – кровь с молоком! А вот за бабенками волочиться – это твое дело! Где обедаешь?
– В клубе, а ты?
– Мне жена велела дома обедать, у нас гости. Садись-ка и ты со мной в карету и пообедай с нами. Жена будет рада… Что тебе здесь киснуть?
– Нет, спасибо, сегодня мне нельзя.
– Ну, как знаешь.
Оба швейцара побежали втискивать Ваську в карету, а я, ободренный его словами, быстро взбежал на первую половину лестницы и едва не задохся от одышки. Пришлось сесть на площадке и перевести дух. В это время из читальной поднимался наверх старый и уважаемый старшина Андрей Иваныч. Он также спросил, отчего я давно не был в клубе, и я должен был подробно рассказать ему весь ход своей болезни. Андрей Иваныч слушал меня с большим участием, потом покачал головой и произнес как будто в сторону:
– Да, вот тоже удивительно, Степан Степаныч до сих пор жив…
Этого я уже никак ожидать не мог. Степану Степанычу за восемьдесят лет, и он второй год лежит без ног. Что же у меня с ним общего? Угнетенное состояние духа, в которое я впал вследствие этого милого сравнения, понемногу рассеялось за обедом. Все встретили меня очень радушно, обед был отличный и разговор очень оживленный. Старички вспоминали прошлое, а так как мне в жизни случайно приходилось сталкиваться с очень интересными людьми, я также воодушевился и много рассказывал. Андрей Иваныч и тут испортил мне все дело. В Конце обеда он обратился ко мне с самой любезной улыбкой:
– Вот вы, Павел Матвеич, знали столько замечательных людей. Скажите, пожалуйста, случалось ли вам встречаться с нашим знаменитым историком Карамзиным?
Я хотел было ответить: «Нет, с Карамзиным я не встречался, а вот с Ломоносовым был на „ты“», но воздержался, потому что моя ирония пропала бы даром. Карамзин умер лет двадцать до того, что я родился. Как же я мог с ним встречаться? Удивительно, как это люди от старости теряют самые элементарные понятия о хронологии!
Вечером, играя в вист, я сделал несколько крупных ошибок. Отчего это? Вероятно, оттого, что давно не играл, а может быть, я и в самом деле делаюсь похож на Степана Степаныча, который десять лет тому назад был уже так стар, что ему прощали ренонсы.
3 января
Дом Марьи Петровны неузнаваем. Прежде это была тихая пристань; теперь, благодаря присутствию Лиды, это какой-то непрерывный светский базар. Три княжны Козельские: Соня, Вера и Надя, Соня-вторая Зыбкина, Соня-третья (забыл фамилию), кузина Катя, кузина Лиза, еще несколько барышень, «их же имена ты веси, господи», разные пажи, лицеисты и молодые офицеры, – все это кишмя кишит в гостеприимном доме на Сергиевской. Во главе всей молодежи стоит Миша Козельский, по-видимому, влюбленный в Лиду и называющийся ее адъютантом. Марья Петровна окончательно перестала думать, что у нее все скучают, и раз даже в рассеянности проговорилась, сказав мне:
– Il parait pourtant, que cette jeunesse s'amuse chez moi[21].
Лида очень мила со мною и очень мила вообще. Я заказал несколько фунтов розовых тянушек, уложил их в розовую бонбоньерку в форме колпачка и привез ей в Новый год. Сначала она очень обрадовалась подарку и побежала показать его мисс Тэк, но вернулась с лицом, несколько отуманенным.
– Я считала вас таким добрым, а теперь вижу, что вы очень хитрый… Вы нарочно привезли мне эту бонбоньерку, чтобы напомнить мне глупый поступок на елке… Ведь правда?
– Правда, но только я совсем не хотел вас обидеть. Шутка за шутку, – вот и все. А если вы рассердились, Лидия Львовна, простите меня…
– Нет, я не рассердилась, а только вперед буду знать, что вы хитрый… Можно вас называть Павликом?
– Конечно, можно, а я буду вас называть Лидой.
– Отлично, я очень рада. А теперь хотите протанцевать со мной тур вальса?
– Что с тобой, Лида? – вмешалась Марья Петровна. – Как же можно танцевать по ковру и без музыки?
– Ничего, тетя, Павлик отлично танцует.
– Нет, вздор, вздор! Да и вообще ты себе много позволяешь. Ведь Paul не мальчишка, чтобы исполнять все твои капризы…
Увы, хотя я и не мальчишка, однако я положил шляпу, встал с места и, вероятно, исполнил бы каприз Лиды, но в эту минуту в гостиную ворвались Соня Зыбкина и кузина Катя с двумя гувернантками и тремя юнкерами. Вся эта ватага наскоро поздоровалась с нами и стремительно убежала в залу.
– Quelle bonne et charmante enfant[22],– сказала вслед Лиде Марья Петровна, – но только вы, Paul, напрасно ее так балуете. Ее и так все избаловали.
22 февраля
Вопреки опасениям и предсказаниям моего остроумного эскулапа, я так бодр и здоров, как давно не был. Я провожу целые дни у Марьи Петровны и чувствую себя таким же молодым, как Миша Козельский. Иногда мне кажется, что я по-прежнему камер-паж, что я никогда не был ни офицером, ни мировым посредником, ни камергером, что все это было каким-то глупым сном, от которого я только что очнулся. Лида с каждым днем делается все очаровательнее и милее. Она назначила меня вторым адъютантом, и я с блаженством исполняю все ее поручения. На мне лежит обязанность доставать ложи, устраивать разные поездки и уговаривать Марью Петровну, когда она чего-нибудь не позволяет. Круг моего знакомства совсем изменился. Я сделал визиты матери Сони Зыбкиной и отцу кузины Кати. В особенно тесной дружбе я состою со всеми гувернантками. Благодаря гувернантке кузины Лизы, я записался в члены благотворительного общества в Лозанне, а для гувернантки Сони-третьей (всегда забываю фамилию) я начал собирать почтовые марки. Сама ледяная и длиннозубая мисс Тэк немного оттаяла для меня и поверяет мне свои семейные тайны. Правда, я собираю для нее окурки от сигар, которые она ежемесячно через посольство отправляет в Англию.
Из моих прежних знакомых я посещаю только княгиню Козельскую. Вчера я танцевал у нее на балу.
Это был прелестный bal d'adolescents[23]. Нечего и говорить о том, что Лида была царицей бала и распоряжалась всем. По ее приказанию я дирижировал танцами и – могу сказать без хвастовства – дирижировал хорошо, по преданиям доброго старого времени. В былые годы это была моя специальность. Так как кузина Лиза очень некрасива и часто остается без кавалеров, я должен был протанцевать с ней подряд две кадрили; зато мазурку я танцевал с Лидой. Ее беспрестанно выбирали, и мне мало пришлось говорить с нею. Но как было весело следить за ее движениями и знать, что она все-таки сейчас вернется ко мне!
Очень, очень хороший был вечер, но на прощание княгиня Козельская удивила меня слишком большой дозой благодарности, отпущенной на мой пай.
– Merci, merci, милый Павлик, – повторила она несколько раз, – vous avez danse comme un ange[24], дайте я вас за это поцелую.
И она коснулась моего лба своими жирными губами. Положим, это любезно, но слишком признательно. Что же особенного в том, что я танцевал на балу? Вместе со мной уходили два кавалергарда, и она их не благодарила вовсе. Вообще у княгини странные понятия. «Vous avez danse comme un ange». Где она вычитала, что ангелы танцуют?
4 марта
Всего десять дней прошло с того дня, как я написал последнюю страницу моих записок, – и все переменилось. Я опять начал кашлять и не сплю по ночам, желчь разливается, бодрость моя исчезла и на душе скверно. Почему все это произошло – не знаю… Разве потому, что
Le chagrin est tenace et long,Mais la joie est volage et breve[25], —как написал какой-то немецкий дипломат в альбом Марьи Петровны.
Особенно скверно спал я последнюю ночь, да и немудрено. Вчера было решено ехать вечером на тройках за город, а потом пить чай у Зыбкиных. Я приехал к восьми часам, все были в сборе, три тройки стояли у подъезда.
– Как? и вы едете, Paul? – спросила Марья Петровна. – Поверьте, что это будет неблагоразумно при вашем кашле. Посидите лучше со мной. Dans la derniere «Revue» il у a un article tres interessant sur les dues de Bourgogne…[26] Почитайте мне эту статью – вы так хорошо читаете.
Я, конечно, не послушался бы ни советов благоразумия, ни просьбы Марьи Петровны, но Лида отозвала меня в сторону и сказала почти шепотом:
– Павлик, милый, посидите с тетей, она так скучает одна! Мы скоро вернемся.
Я молча усадил в сани Лиду и вернулся в маленькую гостиную, где перед лампой уже лежали две тощие розовые книжки. Я сделал рекогносцировку. История Бургундских герцогов занимала в одной книжке пятьдесят страниц, в другой около шестидесяти.
– Марья Петровна! – воскликнул я в ужасе. – Мы не успеем сегодня прочитать и первую статью.
– Нет, Paul, мы прочитаем обе. Я хочу дождаться Лиды, а у Зыбкиных, кажется, танцуют!