Майор глубоко и натужно вздыхает, закрывает глаза и, закидывая голову назад, являет многоэтажный подбородок. Форменный, узкий в плечах пиджак плотно обтягивает располневшее тело, лоб и ладони следователя обильно потеют, поблескивают и переливаются яркими бликами в проникающем сквозь металлическую решетку солнечном свете.
– Ваш живот, – я выдерживаю театральную паузу, жду внимания, – Кожа тоненькая, сантиметр максимум, а под ней вот такой слой жира, – большим и указательным пальцами левой руки отмеряю расстояние в десять сантиметров, – Жир, скорее всего, желтый, зернистый, такой, попади на сковороду, убьет вонью, – я кривлю лицо и высовываю язык, – Говорите, я противен. На самом деле вы противны, противны, жалки и ничтожны. Ваша жизнь – сумасшедшая мать, вонючие кошки, и убежавшая жена. Майор, она убежала не к Чарли Ханнему, она убежала от вас! Заканчивайте писанину и верните меня обратно к олигарху и журналисту.
– Что вы такое! – майор пытается выпучить глаза, но они лишь смешно блестят, а на шее выступают красные пятна.
– Вам бы похудеть, майор, скинуть десять-пятнадцать килограммов. Дыхание нормализуется, стул, потливость уйдет. За здоровьем следить надо, – я улыбаюсь майору в глаза, – Еще сдохните здесь ненароком, в поисках истины, а мне это вот все сейчас ой как ни к чему. Берегите себя, а на все остальное пятьдесят первая!
4.
Стоит переступить порог камеры, как сожители тут же кидают любопытные взгляды. Одни это скрывают, другие, наоборот, усиливают кивком головы, и все, все без исключения ждут комментариев. В такие моменты они похожи на гиен. От долгого пребывания в темноте их глазки уменьшились, шёрстка подросла и всклокочилась, а мордочки осунулись и покрылись серыми пятнами. Некоторые народы считают гиен оборотнями и остерегаются. Остерегаюсь и я, ведь мои гиены молчат.
Я переступаю порог, точнее меня толкают через порог и с грохотом захлопывают за спиной дверь. Я молчу в ответ. Повисает тишина, в которой интимного и личного больше, чем самом жарком соитии, но именно этот род тишины требует разрушения в виде короткого: «Допрос», – или: «Очная ставка», – или: «Адвокат». Только так гиены выдохнут и вернутся своим нехитрым делам.
Я прячу голову в шею и исчезаю за занавеской параши. Олигарх в бодром расположении духа, он пытается шутить. Я снимаю штаны, сажусь, стараюсь исполнять как можно тише, кошусь в сторону видео камеры. Представляю, как дама наблюдатель запихивает в рот бутерброд с огромным куском вареной колбасы и смачно, истекая слюнями, жует. Смотри, извращенка, смотри.
Поляков не унимается. Он преследует меня взглядом и рассказывает о своем, наполненном весельем и женщинами, прошлом. Речь Полякова монотонна и интонационно скудна. Он говорит короткими, ни к чему не обязывающими, фразами и высокомерно улыбается. В спертости и вони камеры его можно игнорировать, но там снаружи, в водовороте большого мира все было иначе. Полякова слушали, внимательно смотрели в рот керамических зубов и ловили малейшие движения губ. Из темноты гортани, мимо языка с желтым от кофе налетом вырывались высокие звуки, которые одновременно возвышали и унижали, давили и восхищали. Поляков давно оторвался от земли и парил так высоко, как позволял банковский счет и влюбленные взгляды подчиненных. Миром снаружи правят бонусы и золотые парашюты, а люди, подобно муравьям, без остановки доказывают свою пригодность.
Я слушаю Полякова, как вдруг понимаю, что не имею возможности отличать вопросы от восклицаний, отчего отвечаю либо невнятным мычанием, либо вовсе оставляю реплики без внимания. Еще я ловлю волну энергии, она витает совсем рядом и постепенно замещает другие. Она о терпении, и о том, сколько его нужно, чтобы не размозжить голову олигарха о бетонный пол, но тишина приходит сама собой. Поляков ловит антиволну и замолкает.
Я молчу, журналист молчит в ответ. Он валяется на шконке и делает вид, что увлеченно читает. В одной руке он держит увесистую стопку белоснежных листов формата А4, а в другой карандаш. Иногда его губы шевелятся, а лицо делается детским и несуразным, он часто вздыхает и громко артикулирует. Я называю это адвокатской галиматьёй. Два раза в неделю к нему прибывает юноша в дорогом костюме и убеждает, что все под контролем. Процедура признана внушить надежду, ибо надежда стоит. Навнушавшись вдоволь, адвокат просит денег и оставляет на краю стола очередную стопку сложносочиненного текста. Журналист, как и любой попаданец, готов верить в сказки, оттого так внимательно ищет скрытый смысл в сухом языке, наполненном канцелярскими оборотами и множеством цифр. Цифры обозначают номера статей уголовного кодекса, которые система, словно пальто, примеряет на человека: «Если вы еще не сидите, это не ваша заслуга, а наша недоработка».
Первые месяцы мозг борется, отрицает, внушает и абстрагирует, а потом приходит пробуждение. Сотни ходатайств, запросов и жалоб написаны под копирку, а адвокат – не более, чем почтальон, чья задача носить пухлые конверты из точки А в точку Б, туда-сюда, туда-сюда.
Журналист глубоко вздыхает, откладывает документы в сторону, подвигает стул к столу и долго, не моргая, пялится на чашку с чаем. Он все понял.
– Тарас, вы правда совершили то, в чем вас обвиняют?
В отличии от олигарха и остальных он всегда обращается на Вы. Нет, он не желает казаться более образованным или интеллигентным, он вообще не желает никем казаться. Он опускает голову на ладонь и зависает. К его чаю подбирается яркий луч света из окна, а неведомый архитектор прибавляет фоновой громкости. Мы слышим, как снаружи женщина кричит на мужа, слышим короткие гудки пешеходного светофора, мужскую ругань на неизвестном языке, слышим, как снаружи течет жизнь.
– Иван, здесь нет виновных. Матроска – это храм оклеветанных судеб.
– Почему же, – кончиком указательного пальца журналист подтягивает, сползшие на край носа, очки, – Я здесь не просто так.
– Т-ц-ц-ц-ц, тихо, тихо! – шепчет ветер. Бродяга врывается в помещение мощным порывом и затягивает за собой пыль, и желтые листья.
– Нет, нет, голубчик, мне не о чем переживать. Я здесь не просто так, но я не сказал, что виновен.
Указательным пальцем он дотрагивается до кружки и улыбается уголками губ. От наполненного взгляда становится не по себе, ясные, полные жизни глаза сканируют, обезоруженный я скрещиваю руки на груди, и закрываюсь. Садков известный человек, с богатым набором недостатков, среди которых лесть, любовь к женщинам и деньгам, только все перечисленное не является преступлением (по крайней мере в этом мире). Его нахождение в изоляторе иррационально и подчинено не законам, а древней традиции, в которой человеку, который много болтал отрезали язык. Сильные мира сего посовещались и отрезали Садкова от общества целиком.
Тем вечером журналист понял, что ключи от его свободы не у следователя, прокурора или судьи, а у конкретного человека, которому он перешел дорогу. Свобода во все времена была предметом торга, и всегда стоила дорого.
5.
Сегодня майор не пришел. На месте толстого человека в форме сидит субтильная дама. Ей около тридцати, на тонком безымянном пальце след от кольца, на шее след от веревки. Последнее я додумал сам, но было бы неплохо рассмотреть в деталях сцену расставания и насладиться душевными муками.
Она одета в гражданское. Белая обтягивающая блуза, поверх блузы накинута серая вязаная кофта с поясом на талии. Нет, не та, что из толстых, колючих ниток и огромными пуговицами. Она из тонкого и мягкого кашемира, и украшена маленькими, полированными до блеска, перламутровыми пуговками. Ниже рассмотреть не успел, но фантазия уже подключилась. Она опрятна, хорошо сложена и удивительно спокойна. Спокойствие напрягает. Я молчу.
– Знаете, почему здесь вся мебель прикручена к полу? – неожиданно начинает она.
Я удивляюсь вопросу, слегка отстраняюсь, не отвечаю. Кажется, я любопытно наклоняю голову, и не кажется – предательски смотрю на ее грудь. Вместо традиционных имени, отчества, звания и должности она начинает с пространного, – Мы же понимаем, что если решим навредить кому-то, то мебель, стол или стул будет последним орудием преступления. Куда проще это сделать, например, ручкой, – она кивает на металлический Паркер, – Или …, – она делает паузу и кривит губы. Ей это не идет, но кажется уместным, – Подобное расположение мебели призвано вырвать вас из зоны комфорта. Через тридцать минут у вас отекут ноги, через час мозг, а через два, вы будете молить о пощаде, судорожно дергать стул и кричать о гениальности того человека, который до этого додумался. Лучше любой пытки. Вы смотрите на мою грудь, – смена настроения заставляет очнуться.
Да, я пялюсь на ее грудь, маленькую, спрятанную в тонкие чашечки, с торчащими сосками. Я сглатываю, не отвечаю. Неловкость момента разбавляет крик светофора. Светофор по ту сторону стены орет семнадцать секунд, потом замолкает на минуту двадцать, потом снова начинает орать. Я считаю, – Раз, два, три …
Перед ней лежит лист, обычный белый лист бумаги. Ровно посередине листа металлическая ручка, на зажиме которой мелким шрифтом написано: «With love. O». Обычно гравировку делают на теле, корпусе ручке, где больше места, а оттого шрифт куда размашистее. Я впервые вижу гравировку на тонком, похожем на стрелу, зажиме.
Следователь очень медленно выдыхает, я чувствую аромат ее духов. Из вони хлорки и дешевой краски на меня нападают свежесть раннего утра и полевые цветы. В них прячется что-то еще, далекое, инородное, но очень знакомое.
– Ваши духи. Что это?
Она отводит глаза и тянется к кнопке вызова охраны. Каким-то неведомым образом молодая особа понимает, что я не расположен к допросу, отчего решает прервать встречу. Я поднимаю руку. Не так, словно студент, желающий ответить, а слегка. Она ловит движение и возвращается на, прикрученный к полу, стул. Она берет ручку, ловко переворачивает пишущей стороной вниз и поднимает брови.
– Что вас интересует, – я стараюсь копировать манеру олигарха, но вопрос все равно получился вопросом.
– Что хотите. Детство, отрочество …
– Юность, – перебиваю я, и тут же ловлю недовольный взгляд.
Она несколько раз стучит ручкой по листу, переводит взгляд на меня и улыбается. На этот раз взгляд другой. Я, наконец, понимаю, как сильно недооценил соперника. Сбили ее пол и возраст, однако я сел за стол и играю с очень подготовленным игроком, а ее взгляд обезоруживает.
– Как интересно. Кто вы?
– Меня зовут Марина Леонидовна. Я ваш новый следователь, а кто вы?
– Тарас Николаевич Гориков.
– Это написано в документах. Вы не ответили, кто вы.
Я опешил. Эта игра мне не по зубам. Сегодня не по зубам. Заканчиваем.
6.
Камера встречает ударом солнца в лицо, я не вижу ухмылок гиен, исчезаю за шторой. Подозрительно тихо. Я кошусь на глаз видео наблюдения, он мешает сосредоточиться. Тишину разрубает металлический лязг и мужской крик: «Эс, на выход». К арестантам здесь обращаются по первой букве фамилии. Топот, хлопок двери.
«Эс» вернется часа через два, очень расстроенный. Почтальон расскажет, как очередные двадцать ходатайств остались без удовлетворения, а значит, журналисту не светит ни домашний арест в загородном доме с огромными панорамными окнами, ни красное сухое на ужин, ни страстный минет перед сном. Ближайший год его жизнь сосредоточена здесь, в районе вонючей дырки в полу.
Я ошибся. Садков возвращается через пятнадцать минут. Этого времени хватает, чтобы добраться до комнат с прикрученной к полу мебелью и вернуться обратно. Он растрепан и сильно взволнован. На этот раз я присоединяюсь к стае гиен и поднимаю любопытный взгляд. Я молчу, молчит и Поляков. Садков проходит вглубь, садится за стол и прижимается плечом к холодной стене. Он часто и прерывисто дышит, белки его глаз желтые, а тело пробивает еле заметная дрожь. «Нет, не ходатайство», – заключаю я про себя: «Что-то другое». Я смотрю в его глаза и вижу, как быстро из них уходит сознание. В следующее мгновение журналист отрывается от стены и камнем падает на пол. Я сижу неподвижно и смотрю в его глаза, но на меня смотрят две пустые, мутные стекляшки. Рассудок, способность мыслить и чувствовать дается нам на время, очень короткое время. Когда космический таймер подходит к концу, мы лишаемся всего. В эту самую секунду мы превращаемся в бестолковый, во всех смыслах, набитый мясом и костями, мешок. Поляков не теряется, два широких прыжка и он у зеленой двери, он долбит кулаками и кричит.
Я снова хожу вокруг шкафа. Мой шкаф стоит в центре огромного «ничего» и подсвечивается сверху. Четыре тени ровно лежат на поверхности. Я не вижу границ помещения, но точно знаю, что их нет. Я даже могу попытаться вырваться, бежать, но вряд ли попытка увенчается успехом. Заплетаясь в ногах, я окунусь в темноту, а через какое-то время окажусь вновь у своего шкафа. Когда я был совсем маленьким ко мне приходили цветные сны, но теперь они мне не доступны. Теперь мои сны серые и очень простые, они мои воспоминания. Иногда я к ним обращаюсь, иногда они вываливаются сами.
– Тарас! Тарас, иди сюда! Тарас блядь! – из соседней комнаты, совмещенной с кухней, раздается спешный топот, дверь резко распахивается, скрип петель врезается в мозг, – Это что нахер такое?
Маленькое пыльное окно деревенского дома обрамляют светлые накладки. Худой, сутулый мужик с впалым животом тычет пальцем в потертый подоконник. Из одежды на мужчине только растянутые, здорово поношенные синие в бежевую полоску трусы. Ребенок останавливается в пороге, всматривается сквозь сигаретный дым в глубину непроветриваемой комнаты.
– Это что блядь такое? – мужчина кричит еще громче. Из его рта вылетают густые слюни, часть из которых остается на подбородке.
Тарас оглядывается, словно комната ему не знакома. В повседневности ребенок старается держаться подальше от отца и его помещения. Даже когда мужчина уезжает на вахту, в комнату заходит только мать. Она раскрывает плотные шторы, пускает воздух с улицы, сквозь грязь и пыль пробивается свет. Она собирает окурки, пустые, хаотично разбросанные бутылки, быстро протирает пол и спешно покидает помещение.
– Что? – ребенок говорит тихо и не поднимает голову.