– Там. Лапоть сказал… а Коваль говорит: подожди. А Лапоть ругается и говорит: я тебе сказал, так и делай, да… А еще говорит: если будешь волынить… и хлопцы тоже… Ой, спальни какие, ой-ой-ой, и хлопцы говорят: нельзя терпеть, а Коваль говорит – с вами посоветуется…
– Я понимаю, что говорят хлопцы и что говорит Коваль, но никак не пойму, чего ты от меня хочешь?
Синенький застыдился:
– Я ничего не хочу… А только Лапоть говорит…
– Ну?
– А Коваль говорит: посоветуемся…
– Что именно говорит Лапоть? Это очень важно, товарищ Синенький.
Синенький так увлекся красотой моего вопроса, что даже не расслышал его:
– А?
– Что сказал Лапоть?
– Ага… Он сказал: давай сигнал на сбор.
– Вот это и нужно было сказать с самого начала.
– Так я ж говорил вам…
Товарищ Зоя взяла двумя пальцами румяные щеки Синенького и обратила его губы в милый розовый бантик:
– Какой прелестный ребенок!
Синенький недовольно вырвался из ласковых рук Зои, вытер рукавом рубашки рот и обиженно закосил на Зою:
– Ребенок… Смотри ты!.. А если бы я так сделал?.. И вовсе не ребенок… А колонист вовсе.
Халабуда легко поднял Синенького на руки вместе с его трубой.
– Хорошо сказал, честное слово, хорошо, а все-таки ты поросенок.
Синенький с удовольствием принял предложенную игру и против поросенка не заявил протеста. Товарищ Зоя и это отметила:
– Кажется, звание поросенка у них наиболее почетное.
– Да брось! – сказал недовольно Халабуда и опустил Синенького на землю.
Собирался разгореться прежний бестолковый спор, но пришел Коваль, а за Ковалем и Лапоть.
Коваль по-деревенски стеснялся начальства и моргал из-за плеча Брегель, предлагая мне отойти в сторонку и поговорить. Лапоть начальства не стеснялся:
– Он, понимаете, думал, Коваль, что для него здесь пуховые перины приготовлены. А я считаю – ничего не нужно откладывать. Сейчас соберем собрание, и прочитаем им нашу декларацию.
Коваль покраснел от необходимости говорить при начальстве, да еще при «бабском», которое он в глубине души всегда считал начальством второго сорта, но от изложения своей точки зрения не отказался. Говорил он всегда туговато и кругло, постукивая согнутым указательным пальцем правой руки по нарочно подставленной ладони левой:
– На что мне твои перины, и не говори глупостей!.. А только – чи заставим мы их подчиниться нашей декларации? И как ты его заставишь? Чи за комир[213 - Комир – воротник.] его брать, чи за груды?
Коваль опасливо глянул на Брегель, но настоящая опасность грозила с другой стороны:
– Как это: за груды? – тревожно спросила товарищ Зоя.
– Да нет, это ж только так говорится, – еще больше покраснел Коваль. – На что мени ихние груды, хай им! Я завтра пойду в горком, нехай меня завтра на село посылает…
– А вот вы сказали: «мы заставим». Как это вы хотите заставить?
Коваль от озлобления сразу потерял уважение к начальству и даже удалился в другую сторону:
– Та… ну его к… Якого черта! Чи тут работа, чи теревени[214 - Теревени – болтовня.] бабськи… К чертову дьяволу!..
И быстро ушел к клубу, пыльными сапогами выворачивая из куряжской почвы остатки монастырских кирпичных тротуаров. Лапоть развел руками перед Зоей:
– Я вам это могу объяснить, как заставить. Заставить – это значит… Ну, значит, заставить, тай годи!
– Видишь, видишь? – подпрыгнула товарищ Зоя перед Брегель. – Ну, что ты теперь скажешь?
– Синенький, играй сбор, – приказал я.
Синенький вырвал сигналку из рук Халабуды, задрал ее к крестам собора и разорвал тишину отчетливым, задорно-тревожным стаккато. Товарищ Зоя приложила руки к ушам:
– Господи, трубы эти!.. Командиры!.. Казарма!..
– Ничего, – сказал Лапоть, – зато, видите, вы уже поняли, в чем дело.
– Звонок гораздо лучше, – мягко возразила Брегель.
– Ну, что вы: звонок! Звонок – дурень, он всегда одно и то же кричит. А это разумный сигнал: общий сбор. А есть еще «сбор командиров», «спать», а есть еще тревога. Ого! Если бы вот Ванька затрубил тревогу, так и покойник на пожар выскочит, и вы побежите.
Из-за углов флигелей, сараев, из-за монастырских стен показались группы колонистов, направлявшиеся к клубу. Малыши часто срывались на бег, но их немедленно тормозили разные случайные впечатления. Горьковцы и куряжане уже смешались и вели какие-то беседы, по всем признакам имевшие характер нравоучения. Большинство куряжан все же держалось в стороне, и движение в этих местах было замедленнее.
В пустом прохладном клубе стали все тесной толпой, но белые сорочки горьковцев отделились ближе к алтарному возвышению, и я заметил, что это делалось по указаниям Таранца, очевидно, сознательно, на всякий случай концентрировавшего силы.
Бросалась в глаза малочисленность ударного кулака горьковцев. На четыреста человек собрания их было десятков пять: второй, третий и десятый отряды возились с устройством скота, да у Осадчего на Рыжове осталось человек двадцать, не считая рабфаковцев. Кроме того, наши девочки в счет не шли. Их очень ласково, почти трогательно, с поцелуями и причитаниями приняли куряжские девчата и разместили в своей спальне, которую недаром Оля Ланова с таким увлечением приводила в порядок.
Перед тем как открыть собрание, Жорка Волков спросил у меня шепотом:
– Значит, действовать прямо?
– Действуй прямо, – ответил я.
Жорка вышел на алтарное возвышение и приготовился читать то, что мы все шутя называли декларацией. Это было постановление комсомольской организации горьковцев, постановление, в которое Жорка, Волохов, Кудлатый, Жевелий и Горьковский вложили пропасть инициативы, остроумия, широкого русского размаха и скрупулезной арифметики, прибавив к этому умеренную дозу нашего горьковского перца, хорошей товарищеской любви и любовной товарищеской жестокости.
«Декларация» считалась до сих пор секретным документом, хотя в обсуждении ее принимали участие очень многие – она обсуждалась несколько раз на совещании членов бюро в Куряже, а во время моей поездки в колонию была еще раз просмотрена и проверена с Ковалем и комсомольским активом.