«Никаким наказаниям, дисциплинарным и служебным, начальники и волонтеры не подвергаются; но в случае неблаговидных поступков… все волонтеры наказываются по присуждении товарищеского суда остракизмом, и объявляются врагами отечества»…
По всем крупным центрам разосланы были вербовочные «комиссары», которым надлежало, при посредстве местных советов, вести агитацию и сбор волонтеров. Конечно, к «товарищу Манакину» убежденные добровольцы, в сколько-нибудь значительном числе, не пошли, и все предприятие ни к каким результатам не привело.
Возник целый ряд случайных добровольческих формирований, в том числе и «Корниловский отряд» капитана Нежинцева, преобразованный потом в «Корниловский ударный полк». Как трудно было в то смутное время держать в равновесии разум и сердце даже лучшей части воинства, свидетельствует тот факт, – что после геройского прорыва неприятельского фронта 25 июня во время наступления 8 армии, после блестящих атак и богатых трофеев, соединенные комитеты Корниловского отряда вынесли требование о выводе его из боевой линии, и Нежинцев оценивал состояние отряда, как близкое к полному развалу. Впрочем, позднее Корниловский полк, благодаря доблести своего командира и офицерского состава, а может быть в силу создавшегося культа Корнилова – скоро оправился. Это тот самый полк, который позднее, в начале сентября, среди кипящей ненависти ко всему, что касалось имени Корнилова, имел смелость проходить церемониальным маршем в Могилеве, мимо окон арестованного «за мятеж» Верховного главнокомандующего.
При многих полках организовались свои ударные команды, роты, батальоны. Туда уходили все, в ком сохранилась еще совесть, или те, кому просто опостылела безрадостная, опошленная до крайности, полная лени, сквернословия и озорства полковая жизнь. Я видел много раз ударников, и всегда – сосредоточенными, угрюмыми. В полках к ним относились сдержанно или даже злобно. А когда пришло время наступления, они пошли на колючую проволоку, под убийственный огонь, такие же угрюмые, одинокие, пошли под градом вражьих пуль и зачастую… злых насмешек своих «товарищей», потерявших и стыд, и совесть. Потом их стали посылать бессменно изо дня в день и на разведку, и в охранение, и на усмирения – за весь полк, так как все остальные вышли из повиновения. Неудивительно, что вскоре и эти обреченные потеряли терпение. Право, скорее с грустью, чем с осуждением я перелистываю «протокол общего собрания штурмовой роты»; в полуграмотном по форме, но непосредственном по содержанию документе этом говорится:
«В выступлении на позицию Путвильского полка, категорически отказать», ибо солдаты штурмовой роты «выступили не с той целью, чтобы сидеть на одном месте, не двигаясь вперед, и быть сторожами своих окопов…, а идти вперед, на что мы были уже готовы; то мы только и имеем стремление работать там, где есть дружная работа. Пусть нам никто не ставит в укор, что мы своей сотней человек не берем такого укрепления, которое можно только штурмовать всем полком, и то дружно… Просим отправить нас туда, где идет дружная защита нашей Родины… в боях под Станиславовым. А буде, что мы не получим удовлетворения, то будем вынуждены отправиться туда добровольно, как нас на то дело и призывали».
Тоже – бунт. Но… кто может, пусть осудит их.
На защиту Родины поднялись и женщины.
«Ни один народ в мире, – говорилось в одном из воззваний московского женского союза, – не доходил до такого позора, чтобы вместо мужчин-дезертиров шли на фронт слабые женщины. Ведь это равносильно избиению будущего поколения своего народа». И далее: «женская рать будет тою живою водой, которая заставит очнуться русского старого богатыря»…
Увы! Рука, сделавшая этот красивый жест, беспомощно повисла в воздухе.
В Петрограде и в Москве образовались «Всероссийские женские военные союзы». Приступлено было к формированию нескольких батальонов (4–6) в столицах и некоторых больших городах; при одном из училищ (кажется, в Москве, при Александровском) было устроено отделение, из которого выпущено несколько десятков женщин-прапорщиков. Один батальон Бочкаревой, сформированный раньше других, принял участие в наступлении в июле, на Западном фронте.
Что сказать про «женскую рать»?..
Я знаю судьбу батальона Бочкаревой. Встречен он был разнузданной солдатской средой насмешливо, цинично. В Молодечно, где стоял первоначально батальон, по ночам приходилось ему ставить сильный караул для охраны бараков… Потом началось наступление. Женский батальон, приданный одному из корпусов, доблестно пошел в атаку, не поддержанный «русскими богатырями». И когда разразился кромешный ад неприятельского артиллерийского огня, бедные женщины, забыв технику рассыпного строя, сжались в кучку – беспомощные, одинокие на своем участке поля, взрыхленного немецкими бомбами. Понесли потери. А «богатыри» частью вернулись обратно, частью совсем не выходили из окопов.
Потом один из женских батальонов остался у Зимнего дворца – защищать членов Временного правительства, всеми покинутых в памятный день октябрьского переворота…
Видел я и последние остатки женских частей, бежавшие на Дон, в знаменитом корниловском кубанском походе. Служили, терпели, умирали. Были и совсем слабые телом и духом, были и герои, кончавшие жизнь в конных атаках.
Воздадим должное памяти храбрых. Но… не место женщине на полях смерти, где царит ужас, где кровь, грязь и лишения, где ожесточаются сердца и страшно грубеют нравы. Есть много путей общественного и государственного служения, гораздо более соответствующих призванию женщины.
Выдвигая целый ряд суррогатов армии, никто, однако, не имел смелости осуществить идею, совершенно логичную, вытекавшую из основной цели всех этих, искусственно создаваемых, революционных, ударных, женских и прочих частей, носившуюся в сознании очень многих, и даже нашедшую частичное отражение, в мыслях Верховного комиссара Станкевича…
Я говорю об офицерских добровольческих отрядах.
Нет сомнения, что своевременно созданная сильная офицерская организация, имела много шансов на решительный успех в борьбе с большевизмом, в первую стадию его властвования. К сожалению, ни Керенский, ни тем более революционная демократия, не допустили бы ни под каким видом подобного образования. По личным мотивам они были, конечно, правы; офицерскими войсками, после всех событий первого периода революции, после установившихся – и не по офицерской вине – ярко-враждебных отношений, и Керенский и Совет были бы насильственно устранены. Эта «потеря» была бы не слишком велика, если бы такою ценою стране удалось, не погружаясь в реакцию, претворить социальную революцию 1917 года в буржуазную, и избегнуть ужасов большевизма, отодвинувшего, быть может, на столетие нормальное развитие всей русской жизни. Но если все это – только более или менее спорные предположения, то, во всяком случае, для меня является совершенно бесспорным одно положение: исход революции во многом зависел от армии. Пути революции были бы другие, если бы революционная демократия, словом, делом и помышлением, не противопоставляла офицерский корпус народу, а привлекла бы его к служению народу. Ибо при всех своих великих и малых недостатках, офицерство превосходило все другие русские организации, способностью и желанием жертвенного подвига.
Казалось бы, что если не формирования, то, по крайней мере, подготовка офицерской организации на случай падения «существовавшего строя» и фронта – а это предчувствовалось всеми совершенно ясно – была необходимой. Но представители активного начала томились в тюрьме. Главный совет офицерского союза, которому наиболее соответствовала эта задача, был разгромлен Керенским в конце августа, а в сознание большинства ответственных руководителей армии, глубоко проникла страшная, и небезосновательная тревога за судьбу русского офицерства. В этом отношении, очень характерна переписка генералов Корнилова и Духонина. После большевистского переворота, 1 ноября 1917 года, генерал Корнилов из Быховской тюрьмы писал Духонину: «Предвидя дальнейший ход событий, я думаю, что Вам необходимо безотлагательно принять такие меры, которые, прочно обеспечивая Ставку, дали бы благоприятную обстановку, для организации борьбы с надвигающейся анархией». В числе их генерал Корнилов указывал: «сосредоточение в Могилеве, или в одном из ближайших к нему пунктов, под надежной охраной, запаса винтовок, патронов, пулеметов, автоматических ружей и ручных гранат, для раздачи офицерам-волонтерам, которые обязательно будут собираться в означенном районе».
Против этого пункта Духониным сделана пометка: «это может вызвать эксцессы».
Таким образом, постоянные, болезненные опасения офицерской «контрреволюции» оказались напрасными. События застали офицерство врасплох, неорганизованным; растерявшимся, не принявшим никаких мер даже для самосохранения – и распылили окончательно его силы.
Глава XXX. Конец мая и начало июня в области военного управления. Уход Гучкова и ген. Алексеева. Мой уход из Ставки. Управление Керенского и генерала Брусилова
1 мая оставил свой пост военный министр Гучков. «Мы хотели, – так объяснял он смысл проводимой им „демократизации“ армии, – проснувшемуся духу самостоятельности, самодеятельности и свободы, который охватил всех, дать организованные формы и известные каналы, по которым он должен идти. Но есть какая-то линия, за которой начинается разрушение того живого, могучего организма, каким является армия». Нет сомнения, что эта линия была перейдена еще до 1 мая.
Я не собираюсь давать характеристику Гучкова, в искреннем патриотизме которого я не сомневаюсь. Я говорю только о системе. Трудно решить, чьи плечи могли нести тяжкое бремя управления армией в первый период революции; но, во всяком случае, министерство Гучкова не имело ни малейшего основания, претендовать на роль фактического руководства жизнью армии. Оно не вело армии. Наоборот, подчиняясь «параллельной власти» и подталкиваемое снизу, министерство, несколько упираясь, шло за армией, пока не пододвинулось вплотную к той грани, за которой начинается окончательное разрушение.
«Удержать армию от полного развала, под влиянием того напора, который шел от социалистов, и в частности, из их цитадели – Совета рабочих и солдатских депутатов, – выиграть время, дать рассосаться болезненному процессу, помочь окрепнуть здоровым элементам, – такова была моя задача», – писал Гучков Корнилову в июне 1917 года. И это несомненная правда. Весь вопрос в том, достаточно ли решительно было сопротивление разрушительным силам. Армия этого не ощущала. Офицерство видело вокруг военного министра – ранее твердого и настойчивого политического деятеля, послужившего много восстановлению русской военной мощи, после манчжурского погрома, – его помощников Поливанова, Новицкого, Филатьева и других, до крайности оппортунистов или даже демагогов. Оно читало приказы, подписанные Гучковым, и ломавшие совершенно основы военной службы и быта. Что эти приказы явились реэультатом глубокой внутренней драмы, тяжелой борьбы и… поражения, офицерство не знало и не интересовалось. Неосведомленность его была так велика, что многие даже теперь, спустя четыре года, приписывают Гучкову авторство знаменитого «приказа № 1»… Так или иначе, офицерство почувствовало себя обманутым и покинутым. Свое тяжкое положение оно приписывало, главным образом, реформам военного министра, к которому выросло враждебное чувство, подогреваемое еще более будированием сотен удаленных им генералов и ультрамонархической частью офицерства, не могшей простить Гучкову предполагаемого участия его в подготовке дворцового переворота, и поездки в Псков[[206 - Предложение отречения императору Николаю II.]].
Таким образом, уход министра, если и вызывался «теми условиями, в которые была поставлена правительственная власть в стране, а в частности, власть военного и морского министра в отношении армии и флота»[[207 - Официальное письмо Гучкова председателю правительства.]], то имел и другое оправдание – отсутствие опоры и в солдатской, и в офицерской среде.
Временное правительство особым актом осудило поступок Гучкова, «сложившего с себя ответственность за судьбы России», и назначило военным и морским министром Керенского. Я не знаю, как вначале отнеслись в армии к этому назначению, но в Ставке без предубеждения. Керенский совершенно чужд военному делу и военной жизни, но может иметь хорошее окружение; то, что сейчас творится в армии – просто безумие, понять это не трудно и невоенному человеку; Гучков – представитель буржуазии, правый, ему не верили; быть может, теперь министру-социалисту, баловню демократии удастся рассеять тот густой туман, которым заволокло сознание солдат… Тем не менее, нужна была огромная смелость или самоуверенность поднять такую ношу, и Керенский не раз перед армейской аудиторией подчеркивал это обстоятельство: «в то время, когда многие военные люди», изучавшие военное дело десятилетиями, отказывались взять пост военного министра, я – невоенный человек – взял его»… Никто, положим, не слышал никогда, чтобы в мае предлагали портфель военного министра военному лицу… И притом оригинально это сопоставление знания и опыта, как будто наличие этих именно «предрассудков» искала революционная демократия в своих избранниках; как будто Керенский понимал хоть сколько-нибудь военное дело.
Первые же шаги нового министра рассеяли наши надежды: привлечение в сотрудники еще больших оппортунистов, чем были раньше, но лишенных военно-административного и боевого опыта[[209 - «Воспоминания 1914–1919 г. г.».]], окружение людьми из «подполья», – быть может, имевшими очень большие заслуги перед революцией, но совершенно не понимавшими жизни армии, все это вносило в действия военного министерства новый, чуждый военному делу элемент партийности.
Керенский через несколько дней после своего назначения издал декларацию прав солдата, чем предопределил все дальнейшее направление своей деятельности.
11-го мая министр проезжал через Могилев на фронт. Нас удивило то обстоятельство, что проезд назначен в 5 часов утра, и в поезд приглашен только начальник штаба. Военный министр как будто избегал встречи с Верховным главнокомандующим. Разговор со мной был краток и касался частных вопросов – усмирения каких-то беспорядков, возникших на одной из узловых станций и т. п. Капитальнейшие вопросы бытия армии и предстоящего наступления, необходимость единства взглядов, между центральным управлением и командованием, отсутствие которого сказывалось с такой разительной ясностью, – все это по-видимому, не привлекало никакого внимания министра. Между прочим, вскользь Керенский бросил несколько фраз, о несоответствии своему назначению главнокомандующих фронтами, генералов Гурко и Драгомирова, что вызвало протест с моей стороны. Все это было весьма симптоматично и создало в Ставке нервное, напряженное ожидание…
Керенский ехал на Юго-западный фронт, открывая знаменитую словесную кампанию, которая должна была двинуть армию на подвиг. Слово создавало гипноз и самогипноз. Брусилов доносил в Ставку, что всюду в армии военный министр был встречен с необыкновенным подъемом. Керенский говорил, говорил с необычайным пафосом и экзальтацией, возбуждающими «революционными» образами, часто с пеной на губах, пожиная рукоплескания и восторги толпы. Временами, впрочем, толпа поворачивала к нему лик зверя, от вида которого слова останавливались в горле и сжималось сердце. Они звучали предостережением, – эти моменты, но новые восторги заглушали их тревожный смысл. И Керенский докладывал Временному правительству, что «волна энтузиазма в армии растет и ширится», что выясняется определенный поворот, в пользу дисциплины и возрождения армии. В Одессе он поэтизировал еще более неудержимо: «в вашей встрече я вижу тот великий энтузиазм, который объял страну, и чувствую великий подъем, который мир переживает раз в столетия…»
Будем справедливы.
Керенский призывал армию к исполнению долга. Он говорил о долге, чести, дисциплине, повиновении, доверии к начальникам, говорил о необходимости наступления и победы. Говорил словами установившегося революционного ритуала, которые должны были найти доступ в сердца и умы «революционного народа». Иногда даже, почувствовав свою власть над аудиторией, бросал ей смелое, становившееся крылатым слово о «взбунтовавшихся рабах» и «революционных держимордах»…
Вотще!
Он на пожаре русской храмины взывал к стихии – «погасни!» – вместо того, чтобы тушить огонь полными ведрами воды.
Слова не могли бороться с фактами, героические поэмы с суровой прозой жизни. Подмена Родины Свободой и Революцией, не уяснила целей борьбы. Постоянное глумление над старой «дисциплиной», над «царскими генералами», напоминание о кнуте, палке и «прежнем солдатском бесправии», или о «напрасно пролитой» кем-то солдатской крови – все это не могло перекинуть мост через пропасть между двумя составными частями армии. Страстная проповедь «новой сознательной железной революционной дисциплины», т.е. дисциплины, основанной на «декларации прав солдата» – дисциплины митингов, пропаганды, политической агитации, безвластия начальников и т.д. – эта проповедь находилась в непримиримом противоречии с призывом к победе. Воспринимавший впечатления, в искусственно приподнятой театрально-митинговой атмосфере, окруженный непроницаемой стеной партийных соратников – и в министерстве, и в объездах, в лице приближенных и всевозможных делегаций, депутаций советов и комитетов, Керенский сквозь призму их мировоззрения смотрел на армию, не желая или не умея окунуться в подлинную жизнь армии, и в ее мучениях, страданиях, исканиях, преступлениях, наконец, почерпнуть реальную почву, жизненные темы и настоящие слова. Эти будничные вопросы армейского быта и строя – сухие по форме и глубоко драматичные по содержанию – никогда не составляли темы его выступлений. В них была только апология революции, и осуждение некоторых сделанных ею же извращений, в идее государственной обороны.
Солдатская масса, падкая до зрелищ и чувствительных сцен, слушала призывы признанного вождя к самопожертвованию, – и он и она воспламенялись «священным огнем», с тем, чтобы на другое же утро перейти к очередным задачам дня: он – к дальнейшей «демократизации армии», она к «углублению завоеваний революции». Так вероятно ныне, в храме пролетарского искусства, заплечные мастера палача Дзержинского смотрят с умилением на «страдания молодого Вертера», перед очередной ночью пыток и казней.
Во всяком случае, шуму было много. Настолько, что фельдмаршал Гинденбург до сегодняшнего дня искренно верит, что Юго-западным фронтом в июне 1917 года командовал… Керенский. В своей книге «Aus meinem Leben» он повествует о том, как Керенский заменил Брусилова, «которого смыли с его поста потоки русской крови, пролитые им в Галиции и Македонии (?) в 1916 году» (фельдмаршал сильно ошибся в отношении театров войны), как Керенский наступал, как он сокрушал австрийцев под Станиславовым и т. д.
В новом учреждении – политическом отделе военного министерства, со строго выраженной партийной социал-революционной окраской, началась работа по «созданию новой революционной армии», тогда как по убеждению первого главы отдела В. Станкевича[[209 - «Воспоминания 1914–1919 г. г.».]], «по существу, поскольку главной задачей ставилось продолжение войны на фронте, в основу деятельности мог быть положен лишь чрезвычайный консерватизм, цепкое упорное отстаивание всего старого и, пожалуй, лишь выдвижение новых лиц».
* * *
Между тем, в Ставке жизнь понемногу замирала. Административное колесо вертелось по-прежнему; все что-то делали, распоряжались, приказывали. Но из всей этой работы ушла душа. Работа имела чисто формальный характер, ибо все планы, предначертания фатально разбивались непредвиденным и непредотвратимым для Ставки сцеплением обстоятельств. Если раньше Петроград мало считался со Ставкой, то теперь стал к ней в положение слегка враждебное, и военное министерство начало вести какую-то большую реорганизационную работу, совершенно игнорируя Ставку. Генерал Алексеев чрезвычайно тяжело переносил это положение, тем более, что приступы мучившей его болезни участились. С необыкновенным терпением относился он ко всем уколам личному самолюбию, и попранию его прав и власти, шедшими свыше; с таким же терпением, с прямотой, искренностью говорил он со множеством представителей армии, – и организаций, злоупотреблявших его доступностью. И работал неустанно, с целью сохранить по крайней мере те обломки, на которые рассыпалась армия. Желая показать пример повиновения, он протестовал, но подчинялся. По свойству своего характера, он не мог быть настолько тверд и властен, чтобы заставить Временное правительство, и гражданских реформаторов армии, считаться с требованиями верховного командования, но, вместе с тем, никогда не кривил душой в угоду власти и черни.
20 мая, возвращаясь с Юго-западного фронта, Керенский остановился на несколько часов в Могилеве. Он был полон впечатлений, отзывался с большой похвалой о Брусилове и находил, что общее настроение, и взаимоотношения на фронте, не требуют желать лучшего. Хотя, в долгой беседе с генералом Алексеевым Керенский ни одним словом не обмолвился о предстоящих переменах, но по некоторой неловкости, которую проявлял его антураж, в Ставке поняли, что решения приняты. Я не решился передать ходившие слухи генералу Алексееву, и только на всякий случай принял меры, – под благовидным предлогом задержать предположенную поездку на Западный фронт, чтобы не ставить Верховного главнокомандующего в ложное положение.
Действительно, в ночь на 22 получена была телеграмма, об увольнении генерала Алексеева от должности, с назначением в распоряжение Временного правительства, и о замене его генералом Брусиловым. Уснувшего Верховного разбудил генерал-квартирмейстер Юзефович, и вручил ему телеграмму. Старый вождь был потрясен до глубины души, и из глаз его потекли слезы. Да простят мне здравствующие поныне, бывшие члены Временного правительства, вульгарность языка, но генерал Алексеев потом в разговоре со мной обронил такую фразу:
– Пошляки! Расчитали, как прислугу.
Со сцены временно сошел крупный государственный, – и военный деятель, в числе добродетелей, или недостатков которого, – была безупречная лояльность в отношении Временного правительства.
На другой день в заседании Совета рабочих и солдатских депутатов, г. Керенский на вопрос, как он реагировал на речь Верховного главнокомандующего офицерскому съезду[[210 - См. главу XXVI.]], ответил, что генерал Алексеев уволен и что он, Керенский, «придерживается системы одного старого французского министра, что дисциплину долга (?) нужно вводить сверху». После этого большевик Розенфельд (Каменев) выразил полное удовлетворение соответствием этого решения, – с неоднократно предъявленными пожеланиями Совета. А в тот же день, – в газетах появилось официальное сообщение правительства: «Несмотря на естественную усталость генерала Алексеева, и необходимость отдохнуть от напряженных трудов, было признано все же невозможным лишиться ценного сотрудника, этого исключительно опытного и талантливого вождя, почему ген. Алексеев и назначен ныне в распоряжение Временного правительства».
Генерал Алексеев простился с армиями следующими словами приказа:
«Почти три года вместе с вами я шел по тернистому пути русской армии.
Переживал светлой радостью ваши славные подвиги. Болел душой в тяжкие дни наших неудач. Но шел с твердой верой в Промысел Божий, в призвание русского народа и в доблесть русского воина.
И теперь, когда дрогнули устои военной мощи, я храню ту же веру. Без нее не стоило бы жить.